Перейти к основному контенту

3. Экотехника

После всего сказанного оказывается, что сохранение или повторное изобретение войны не производятся вне истории - даже если эпоха оказывается эпохой великой неопределенности историчности, печать которой мы несем. Конфликт поддержания порядка и bellurn proprie dictum представляет собой эффект некоторого исторического смещения огромной важности и огромных последствий для войны.

Первая из «мировых» войн соответствует возникновению схемы порядка в мировом масштабе, который навязывает себя самим суверенам. Война-поддержание-порядка оказывается делокализованной, она в меньшей степени, например, затрагивает границы суверенных Государств, нежели многочисленные формы «присутствия» этих Государств в мире (интересы, зоны влияния и т. п.). Именно так война-поддержание-порядка становится также конфронтацией «мировоззрений»: некоторое мировоззрение никогда не является атрибутом суверенитета; по определению, суверенитет располагается над любым «видением», а «мир» представляет собой отпечаток его решения. Для держав мир был пространством, данным для взаимодействия их суверенитетов. Но коль скоро это пространство оказывается насыщенным, а взаимодействие замкну тым, мир как таковой становится темой в некоторой проблеме. Уже более недостоверно, что завершение этого мира может быть целью, как это было с миром суверенов. Мир, то есть человек: мировое человечество - это не итог человечества, это также уже не воцарение нового суверенитета (в противовес тому, что до изнеможения искал и чего желал гуманизм). Вой на-поддержание-порядка мирового человечества прямо задействует цели «человека», тогда как суверенная война сама по себе выставляет цель напоказ. И подобно тому, как война - и искусство - являлись техниками суверенитета, точно так же мировое человечество не располагает никакой техникой, которая была бы ее собственной: какой бы «техничной» ни была наша культура, она до сих пор является только лишь невостребованной техникой (техникой в состоянии застоя, техникой в ожидании решения) (techne еп souffrance). Ничего удивительного, коль скоро нас неотступно преследует война.

Конечно, в изобретении мировой войны можно увидеть прежде всего неизбежное следствие образования мирового рынка и одновременно - результат тех войн, которые сопровождали возникновение современного мира. С одной стороны, это две американские войны - за независимость и гражданская - наследницы суверенной войны, носительницы самоутверждения нового и отличного от прежних суверенитета (к этой модели, которая позднее была передана колониям, примыкают войны и/или национальные движения XIX века, прежде всего в новой Германии). С другой стороны - освободительная война во имя человеческого рода, его "естественного" права и его братства, как она была изобретена Французской революцией. Эта вторая модель не вполне отвечала суверенной схеме: она колебалась между общим возмущением против самого порядка суверенов (названных «тиранами», термин, коюрый в этико-юридической традиции призывает к возможной легитимности борьбы) и полицейским администрированием человеческого рода, которое само пресекает правонарушения правителей.

Мировое состояние войны, таким образом, выражает - как свою причину или как свое действие - простое требование: необходима власть, которая преодолела бы власть Суверенов, наделенных правом войны. Строго говоря, такое требование не может быть принято в пространстве и логике суверенитета. Точнее, оно может анализироваться двумя способами:

- либо эта власть соответствует мировому суверенитету, который в этом случае не может находиться в состоянии войны с кем бы то ни было на земле (разве что с галактическими империями из области научной фантастики, которая также отлично демонстрирует, что мы располагаем лишь единственной моделью для экстраполяции);

- либо эта власть имеет иную природу, а также иной источник (и иную цель), нежели суверенитет.

Начиная с Лиги Наций и до ООН непрестанно ая действуются противоречия такого вот «над-суверенитета» как с точки зрения его легитимного основания, так и с точки зрения способности обеспечивать себя эффективной силой. На прочих уровнях аналогичные проблемы ставятся перед транснациональными организациями государств Африки или Азии. Еще один пример - это то, как Европа сталкивается с проблемой «интер», «транс» или «над» национального суверенитета - проблемой, которая, в данном случае, в принципе не касается войны, кроме как в вопрос е о уже свершившихся преобразованиях двух великих блоков военного альянса.

Как видим, проблема радикальна. Речь идет ие просто о том, чтобы сочетать требования интернационального координирования, то есть кооперации, с уважением суверенных прав государств. Речь не идет также о том, чтобы просто изобрести новые политико-юридические формы (ничто не представляется достаточным для выхода из противоречий, будь то в направлении освободительной Ассамблеи или же в направлении мировой Федерации). Формы привязаны к основанию и к обоснованию - и это, наконец, одна из задач права, его формализма, чтобы в набросках понятий выявить работу обоснования. Но если быть точным, право не располагает никакой формой для того, что должно было бы быть его собственным суверенитетом.

Проблема поставлена, точным и решительным образом, в самом местоположении суверенитета - или Цели.

Проблема заключается не в том, чтобы обустроить суверенитет: он, по сути, не поддается обработке, но главное - в том, что его не поддающаяся обработке сущность, на самом деле, не принадлежит миру «глобальности». Проблема, стало быть, заключается в том, чтобы обосновать, целиком и полностью новыми средствами, нечто, что еще не располагает ни причинами (почему, для чего, для кого имеется или должен иметься глобальный мир?), ни пригодной для использования моделью. Мировой человек - человек согласно гуманизму - это человек, выставленный напоказ на грани или перед бездной основания, цели и образцовости.

«Возвращение войны», даже относительное, даже смешанное с всплесками такого количества частных притязаний на малоубедительный «суверенитет», существенным образом выражает требование, или порыв к суверенитету. Мы не только не располагаем ничем, кроме моделей суверенитета, но Суверенитет в в себе является грандиозной моделью, или схемой, «цивилизации», в которой действует глобализация (mondianation). Он является моделью, или схемой, того, «что не располагает ничем, выше самого себя», что невозможно превзойти, невозможно обусловить, субординировать, всего того, quo magis non dici potest, в чем вновь обнаруживаются для нас исток, принцип, цель, завершенность, венец, блеск... Но мировой человек представляет собой другой род крайности, другое quo magis.., которому эта модель, на самом деле, более не соответствует.

От господства этой модели, которая, таким образом, поддерживается в силу недостатка, уклоняется, похоже, только право. Действительно, право с самого начала устанавливается между первоначальными принципами и конечными целями (суверенное пространство есть фигура, тогда как юридическое - интервал). Оно (право) согласно оставить принципы и цели иной власти, нежели его собственная, и эта готовность относится к его структуре. Оно, таким образом, избегает указанной модели только для того, чтобы обозначить заново свои координаты: между двух крайностей - принципом и целей. Суверенитет не может перестать преследовать нас, поскольку именно на этих крайностях право размещает инстанцию исключения и чрезмерности, которая также является инстанцией образцовости.

В образцовости всегда присутствует исключение, которое служит правилом или обеспечивает правило, (Тем самым, воинствующий суверен мог быть моделью, которая необязательно призывает к сражению. Тем не менее вся история суверенитетов представляет собой, в конце концов, историю опустошений). Однако в растворении образцовости есть, с одной стороны, исключение, в котором растворяется правило, а с другой стороны, некое правило без примера (право), то есть без завершения.

Потому что, начиная с изобретения «естественного» права людей (выражение, в котором «естественное» на самом деле означает «техническое»), упорно закрывают глаза на отсутствие основания права, а также еще и потому, что, как бы симметрично этому, упор но не признают основополагающую роль суверенитета как схемы исключения (божественное творение, изначальное насилие, герой-основоположник, королевский род, имперская слава, военная жертва, гений творения, субъект своего собственного закона, субъект без веры и закона), не признают истинной цели войны. Высказывая суждение о том, что война есть «зло», но зло порой «необходимое», оттесняют истину о том, что война представляет собой модель исполнительской, приводящей к цели techne, коль скоро цель мыслится как цель суверенная; подобным образом, высказывая суждение о том, что право является «благом», но благом формальным и не имеющим силы, оттесняют истину о том, что право, лишенное модели и основания, не подчиняющееся некоторому суверенитету, представляет собой techne, лишенную цели, то есть то, относительно чего наше мышление не знает, что с этим делать (разве что поместить ее, худо-бедно, в «искусство»), и даже то, что в технике в целом вызывает у него страх. Мы не ответим на вопрос о войне, если не выйдем за ее пределы, то есть пока не пересечем до конца это проблемное поле.

Как мыслить без цели, без завершения, без суверенитета, и при этом не смиряясь со слабым, инструментальным, находящимся в подчинении у гуманизма осмыслением права (и/или «коммуникации», «справедливости», «индивида», «сообщества», всех этих бессильных понятий, коль скоро мы не ответили на вопрос)?

Однако недостаточно просто поставить вопрос таким образом. Хорошо известно, что «мировой (бес)порядок», если у него нет ни причины, ни цели, ни образа, тем не менее, располагает в целом эффективностью того, что называется «планетарная техника» и «мировая экономика»: двойное обозначение одного и того же комплекса взаимных причин и следствий, циркуляции целей и средств. Бес-цельное, действительно, но бес-цельное, исчисляющееся в миллиардах долларов или иен, в миллионах мегакалорий, киловатт, оптоволокон, килобайт. Если мир является сегодня миром, то прежде всего благодаря этому двойному обозначению, которое мы назовем экотехникой.

Примечательно, что страна, которая до сих пор является символом триумфальной экотехники, концентрирует в себе два образа суверенного государства (опирающегося на архиправо своего основания и на гегемонию своего господства) и права (присутствующего в основании и предназначенного для структурирования «гражданского общества»). Советский мир, который был его противником, должен был репрезентировать революцию, которая ниспровергает и преодолевает эту тройную детерминацию, воссоздавая в себе социально-гуманитарное целое как цель. На самом деле этот мир не был ни миром государства, ни миром права, ни миром экотехники, но вымученной гримасой этих трех детерминаций и их отношений на службе чистой апроприации власти. Однако не менее примечательно также и то, что эти две целостности делили, в своем различии и противопоставлении (в «холодной войне» двух различным образом замороженных, застывших Суверенов), подобно некоему роду асимптоты или общей траектории полета, нечто, что следовало бы назвать суверенитетом без суверенитета, до тех пор, пока это слово и стоящая за ним схема остаются неизбежными: высшее господство того, что никогда не имело бы ни блеска, ни истока, ни славы свершения в суверенном присутствии; ни Бог, ни герой, ни гений, и логика исключительного субъекта, субъекта без закона своего собственного закона, и исполнение, бесконечное и неопределенное завершение этой логики. Экотехника могла бы быть последним образом без образа этого медленного скатывания мира в суверенитет без суверенитета, в завершение без цели.

Недавняя война была одновременно мощной встряской суверенитета (позволяя, возможно, ожидать и другие) и началом перехода от внутренней стороны войны к режиму (или правлению?) суверенитета без суверенитета. Как только возникает желание обогнуть войну поддержанием порядка, пара победа/поражение огибается переговорной суетой, целью которой является «международное право» как гарант экотехники. В то же время, и с одной, и с другой стороны отказываются точно подсчитать людские потери в целом (не говоря уже о количестве убитых среди военных и гражданского населения): приблизительно указывают, что на одну смерть (на Севере, на Западе) приходится пятьсот смертей (на Юге, на Востоке), так что, похоже, победа и поражение - и то, и другое вместе становятся не выдерживающими критики и незначительными. Наконец, истинный режим данной войны, как это каждый отлично знает, раскрывается как режим экотехнической войны, конфронтации, разрушительного и захватнического маневра без суверенного блеска, при этом совершенно не уступая настоящей войне в том, что касается мощи, технологий разрушения или завоевания.

Классовая борьба должна была быть другой и по сравнению с суверенной войной, и по сравнению с войной экотехнической. Мы претендуем на то, что она более не имеет места или нигде не происходит: тем самым мы объявляем, что нет конфликта вне суверенной войны (названной «действиями по поддержанию порядка », чтобы быть отвергнутой в самом своем возвращении) и вне войны экотехнической (которую объявляют «соревнованием»). Таким образом, войны нет нигде, однако повсюду имеются распри, разрушение, полицейское насилие, или же дикости, представляющие собой карикатуру на древнее сакральное насилие. Война - нигде и повсюду, не привязанная ни к какой цели и при этом не привязанная к себе самой как высшей цели. В некотором смысле экотехника представляет собой даже технику в чистом виде, чистую технику не-суверенитета: однако, поскольку пустое место суверенитета остается занятым, заполненным самой этой пустотой, экотехника не имеет доступа к иному мышлению цели без цели. Суверенитет она заменяет уничтожением под управлением и контролем своего «соревнования».

***

Тем самым, отныне экотехника - это название «политической экономии», поскольку в соответствии с логикой нашего мышления там, где нет суверенитета, там нет и политики. Однако, нет более и polis, коль скоро повсюду oikos: ведение мирового хозяйства, как будто мы живем одной семьей. «Человечество» в качестве матери, право - в качестве отца.

Однако хорошо известно, что у этой огромной семьи нет ни отца, ни матери и, наконец, нет ни oikos, ни polis. (Экология: какую семантику, какое пространство, какой мир может она предложить?) То, что она содержит, можно изложить в трех пунктах.

1. Она предполагает тройное подразделение, которое ни в коем случае не представляет собой раздел (partage) суверенитетов: подразделение на богатых и бедных, на включенных и исключенных, на Север и Юг. Эти три измерения не столь просто перекрывают друг друга, как иногда это представляют, но сейчас неуместно говорить об этом. Дело заключается только в том, чтобы подчеркнуть, что они предполагают сражения и конфликты высокой степени насилия, когда любое уважение суверенитета бесполезно или заимствовано. Однако если «классовая борьба» скрывает свою схему (и, по-видимому, она уже более недоступна, по меньшей мере в определенном историческом измерении), то ничто не мешает тому, чтобы насилие было закамуфлировано под экотехническое соревнование. Или, скорее, остается только голое правосудие: но что такое правосудие, которое не является ни целью истории, ни достоянием суверенитета? И, значит, необходимо научиться мыслить его на этом пустом месте...

2. Экотехника подрывает, надламывает или разлличает любые суверенитеты - кроме тех, которые в действительности смешиваются с экотехнической мощью. Национализмы, будь то старого образца или современные, полностью отдают себя в распоряжение вымученных подражаний мумифицированного суверенитета. Современное пространство суверенитета, не покрытое очевидным образом никаким космополитизмом (который всегда составляет желанную оборотную сторону суверенного порядка), являющееся также пространством завершенности идентичности в целом, - это пространство только растянутое, продырявленное, в котором ничто более не может стать присутствующим.

3. Экотехника заставляет оценить - с большей или меньшей степенью лицемерия и неприятия в зависимости от обстоятельств - примат комбинаторного над дискриминирующим, основанного на договоре над иерархическим, сети над организмом, а в более широком смысле - пространственного над историческим, а множественного и делокализованного пространственного - над унитарным и концентрированным пространственным. Эти мотивы составляют потребность эпохи (ныявление в них эффектов модных веяний является пторичным, и это никак не наносит ущерба потребности). Сегодня через них проходит осмысление, если оно относится к этому миру, то есть к глобализованному миру, без суверенитета. Однако именно поэтому здесь сконцентрированы и все затруднения этого осмысления. Можно, тем самым, сформулировать их в общем виде: как не спутать это опространствование мира с растеканием (etalement) сигнификаций и с зиянием смысла?

Или, действительно, сигнификации рассредоточены, разбавлены до состояния незначительности в идеологиях консенсуса, диалога, коммуникации, ценностей (в которых суверенитет рассматривается только лишь как бесполезное воспоминание). Или бесшовная хирургия удерживает зияющим разрыв смысла в стиле некоего нигилизма или эстетизирующего минимализма (в котором само зияние испускает черный отблеск утраченного суверенитета), что не менее идеологично. Здесь не наблюдается улучшения ни с точки зрения правосудия, ни с точки зрения идентичности.

***

Для того чтобы мыслить опространствование мира (экотехники), требуется рассмотреть в лоб, без остатка, цель суверенитета, вместо того чтобы притворяться, что мы его эвакуируем или сублимируем. Это опространствование мира есть само по себе пустое место суверенитета. То есть пустое место цели, общего блага и общего как блага. И еще, если угодно, пустое место правосудия (в основании права). Коль скоро место суверенитета пусто, ни сущность «блага», ни сущность «общего», ни общая сущность блага более не могут быть обозначены. В конце концов, никакая сущность уже не может быть более обозначена, никакое завершение: только существования конечны, и это тоже означает опространствование в мировом масштабе.

Как мыслить без суверенной Цели? Это вызов экотехники - вызов, который до сих пор все еще не был принят и которому эта война, наконец, начинает, похоже, придавать абсолютную неотложность.

Чтобы приступить к ответу, необходимо исходить из следующего: экотехника погружает или растворяет суверенитет (или же он имплозирует в ней). Проблема заключается в его пустом месте как таковом, а не в ожидании возвращения или замены. Больше не будет суверенитета: вот то, что сегодня означает история. Война - вместе с экотехникой - заставляет увидеть отныне пустое место суверенного Смысла.

Наконец, вот почему сама экотехника может призывать на это пустое место образ суверенитета. Зияние основания права и все находящиеся в подвешенном состоянии вопросы вокруг исключения и чрезмерности могут быть забыты в суверенной вспышке, которая на время войны заимствует власть в чистом виде, без закона, которая охраняет мировой порядок и наблюдает за ценами на сырье. Или же, в другом регистре, пустое место сказителя эпопеи занято суверенным образом пророка нравственного Закона (который в то же время может сделаться рассказчиком маленьких семейных эпопей из жанра «наши парни из Техаса»). Напротив располагается другой образ, пытающийся реанимировать арабскую эпопею - с единственной целью разделить экотехническое могущество властителей мира... И с одной, и с другой стороны необходимо было бы, чтобы модели, узнаваемые образцы суверенной поступи смогли гарантировать наилучшую презумпцию правосудия или народа.

Пустое место суверенитета позволит замены только такого рода, более или менее успешные, на то время, пока это место как таковое не подвергнется сомнению и деконструкции. То есть до тех пор, пока не поставлен без остатка вопрос о цели, вопрос о крайней точке завершенности и идентичности, который отныне является вопросом о несуверенном смысле как самом смысле человечности человека и мировости мира.

Видимо, имеется нечто большее, и отношение несуверенного смысла, который нам следует изобрести, с архаизмом Суверенитета еще более сложное. Само по себе опространствование мира, открытие прерывной, полиморфной, дисперсной, а значит, дислоцированной пространство-временности предъявляют Суверенитету нечто от него самого: по эту сторону его образов и их настоятельного и алчного присутствия он всегда выставляется напоказ - преясде всего, возможно, как опространствование, как амплитуда (некоторой вспышки), как возрастание (могущества), как отрыв (от образца), как место (некоторого явления). Вот почему те же самые мотивы могут поочередно служить страстным и ностальгическим напоминанием о суверенных образах - во главе с войной - или тем доступом к пространственному опространствования, к (дис)локальности места, который нам следует изобрести. (Приведем краткий пример: одно и то же движение поочередно апеллирует то к Америке, то к арабским странам и выставляет напоказ разнообразные и смешанные фрагменты реальности, ни один из которых не является чисто «арабским» или чисто «американским» и которые составляют ошибочную, курьезную «глобальность»).

В конечном счете, и глобализированный мир экотехники предлагает, смутным и двойственным образом, доведение суверенитета до конца. До конца означает: до крайней точки его логики и его движения. До нас (хотя это может продолжаться) крайность всегда заканчивалась войной, тем или иным образом. Но отныне оказывается - вот наша история, - что крайность суверенитета располагается еще дальше и что ниспровержение мира означает для нас, что невозможно не идти еще дальше. Сама война, если предположить, что мы смогли бы отделить от нее присвоение богатства и власти, заходит не далее вспышки смерти и разрушения (и, в конце концов, ненасытное присвоение, каковым всегда является война, возможно, не представляет собой нечто внешнее или сопутствующее, как это могло бы показаться, по отношению к суверенной смерти). (Или даже, если продолжать следовать той же логике, продлевая войну вне самой войны, смерть - дальше, чем смерть, имеется ночь и туман истребления). Смерть, идентификация в некоем образе смерти (то есть законченное движение того, что мы называем жертвоприношением, и из чего война сделала верховный образ), составляет опору суверенитета, который, для того чтобы состояться до конца, всегда присваивает ее себе.

Но, тем самым, она не зашла достаточно далеко. Бытие-выставленное-смерти, если таково «condition humaine» (конечное существование), это не «бытие-для-смерти» как предназначение, решение и завершение. Завершение конечного существования - это бесконечность (infnition), которая отовсюду выступает за пределы смерти, которая ее содержит. Бесконечный смысл конечного существования предполагает выставление без блеска, дискретное, сдержанное, прерывистое, просторное, напоказ тому, чего существующий не достигает даже в самой крайней суверенной точке.

«Суверенитет есть НИЧТО»: Батай всячески старался это высказать - то, что мы, видимо, можем лишь всячески стараться (не) говорить. То, что «хочет сказать» эта фраза, перехватывает дыхание (во всяком случае, здесь я не собираюсь углубляться в ее смысл), но в любом случае, она не означает, что суверенитет - это смерть. Напротив.

Здесь я скажу только вот что: суверенная крайность означает, что не к чему «приходить», нечего «выполнять» или «достигать», что нет «завершения» - или даже, что для некоторого конечного завершения исполнение не имеет конечной цели. Глобализированный мир - это также конечный мир, мир конечности. Конечность - это опространствование. Опространствование «исполняется» бесконечно. Не то, чтобы оно без конца возобновлялось, но смысл уже не заключается более в обобщении (totalisation) и презентации (конечного, выполненного бесконечного), он в том, чтобы не покончить со смыслом.

В этом ничто нет ни вытеснения, ни сублимации насильственной вспышки суверенитета: есть никогда не заканчивающаяся вспышка и насилие, идущее откуда-то извне войны, сияние мира. (Жан-Кристоф Байи побудил меня перенести, наконец, на мир военное знамя, увенчанное орлом).

В некотором смысле, это сама техника. То, что мы называем «техникой», или то, что я назвал здесь экотехникой (для того чтобы освободиться в ней от капитала), это techne «конечности», или опространствования. Уже более не средство для достижения некой Цели, но само по себе techne как бес-конечная цель, techne, как существование конечного существующего, его блеск и его насилие.

Это сама «техника» - но это та техника, которая заставляет из самой себя возводить необходимость присваивать свой смысл против апроприативной логики капитала и суверенной логики войны.

Наконец, вопрос не в том, «плоха» ли война. Война «плоха» - и она является именно таковой - коль скоро пространство, в котором она разворачивается, более не допускает достославной и властной презентации ее образа (как образа смерти всех образов). Коль скоро это пространство... осуществляет опространствование, пересечение сингулярностей, а не конфронтацию лиц или масок.

***

Именно здесь наша история встречает сегодня и свою опасность, и свой шанс. Там, во все еще плохи заметном императиве некоторого мира, который как раз только создает глобальные условия для того, чтобы сделать непригодным и катастрофическим разделение на богатство и бедность, вовлеченность и исключенность, всех Северов и всех Югов. Потому что этот мир — мир опространствования, а не завершения; потому что это мир пересечения сингулярностей, а не идентификации образов (индивидов или масс); потому что это мир, в котором в итоге суверенитет исчерпывает сам себя (и, вдруг, оказывает сопротивление в ужасных и смехотворных порывах), - по всем этим причинам и из самой сердцевины апроприативной власти капитала (который также вовлечен в упадок суверенитета) экотехника смутно обозначает techne некоторого мира, в котором суверенитет есть НИЧТО. Мира, в котором опространствование не могло бы быть спутано ни с растеканием, ни с разрывом, но только с «пересечением».

Это не дается как некое предназначение (судьба): это предлагается как история. Экотехнику все еще предстоит освободить как techne и от «техники», и от «экономики», и от «суверенитета». По меньшей мере, мы начинаем осознавать, пусть понемногу, что является общим уроком войны, права и «технической цивилизации»: что признак, тема и двигатель этого освобождения содержатся в предварительном высказывании относительно того, что суверенитет есть ничто. И что, следовательно, множественность «народов» также может избежать участи поглощения гегемонией одиночки, как и оживления желания суверенного различия для всех. Тогда, возможно, было бы мыслимо становление того, что до сих пор еще немыслимо: политическая артикуляция мира, которая избегает этих двух подводных камней (и для которой непригодна никакая модель «федерации»). Тогда право могло бы выставлять себя напоказ этому ничто своего собственного основания.

Тогда дело заключалось бы в том, чтобы дойти до беспримерной крайности некоего «ничто» суверенитета. Как мыслить, как действовать, как делать без модели? Это постоянно избегаемый и, однако, поставленный всей традицией суверенитета вопрос. Здесь следует подчеркнуть: исполнение без модели и без цели, возможно, и есть революционная сущность techne, коль скоро и «революция» также выставила бы себя напоказ этому «ничто» суверенитета.

Что, если бы каждый народ (это было бы революционным словом), если бы каждое единичное пересечение (это было бы экотехническим словом) пришли на смену логике суверенной (и всегда жертвенной) модели: не изобретение или умножение моделей, которые тотчас же следовали бы за войной, но совершенно иная логика, в которой единичность имела бы одновременно абсолютную ценность и не составляла примера? Где каждый был бы «одним», только лишь не будучи отождествляем с неким образом, а бес-конечно различным посредством опространствования и бес-конечно заменяемым посредством пересечения, которое дублирует опространствование. Это могло бы называться, в подражание Гегелю, мировой единичностью. Это имело бы право без права вещать право мира (monde). Мир (paix) достигается этой ценой: ценой оставленного суверенитета, ценой того, что идет дальше, чем война, вместо того чтобы всегда оставаться по эту сторону.

Я хорошо знаю: это не постижимо. Ни для нас, пи для нашего мышления, смоделированного по суверен ной модели, ни для нашего воинственного мышлении. Но нет решительно ничего другого на горизонте, кроме неслыханной, непостижимой задачи - или войны. Все концепции, которые желают еще осознать некий «порядок», некий «мир» (monde), некую «коммуникацию», некое «мирное состояние», либо наивны, либо лицемерны. Присваивать себе свое время всегда было чем-то неслыханным. Но каждый прекрасно видит, что время настало: крах суверенитета отныне принял достаточно широкий размах, он является достаточно общим, чтобы кого-либо учить уму-разуму.

***

Постскриптум (май 1991). Внутри того общего климата «гуманитарного вмешательства», который устанавливает извращенная игра, ведущаяся протагонистами войны, «суверенитет» представлен как никогда. (Имеет ли на него право Саддам? Кто ему дает это право? Что он с ним делает? суверенитет курдов? и турков? И что такое граница? Поддержание порядка? Или даже, если продолжить, ядерное оружие как суверенное дело Алжира, или соглашение между СССР и странами восьмерки относительно урегулирования, несмотря ни на что, напряженного взаимодействия их суверенитетов; или даже: Кувейт, вернувшийся к своему суверенитету, и к урегулированию диких счетов, и к позорному найму филиппинской и египетской рабочей силы? или еще: что такое суверенитет Бангладеша, где циклон оставил без крова пять миллионов человек?) Пролиферация этих двусмысленностей, которые как раз свидетельствуют о конце суверенитета, заставляет меня опасаться быть плохо понятым, когда я говорю, что мы должны уходить (или что мы уже это делаем) от модели и порядка суверенитета. Я не желаю наступления такого момента, когда курд, алжирец, грузин, да, впрочем, и американец согласятся отказаться от своей идентичности и независимости, в отношении которых эти имена служат знаком. Но о каком именно знаке идет речь, вот в чем проблема. Если суверенитет исчерпал свой смысл и раскрывается как сомнительный, ускользающий - или пустой, то следует заново пересмотреть природу и функцию такого знака. Например: что такое народ? Иракский «народ», корсиканский «народ», «народ» чикано, зулусский «народ», сербский «народ», японский «народ»: является ли все это одним и тем же понятием? И если здесь имеется понятие, то подразумевает ли оно «суверенитет»? И что общего с «народом» Гарлема, народом бидонвилей Мексики, народами или населением Индии или Китая? Что такое «народность»? Что такое религиозное сообщество? Являются ли шииты народом? А евреи и/или израильтяне и/или иудеи? А «бывшие восточные немцы»? Каковы отношения между «суверенным» народом и «народным» («populaire») народом? Куда поместить племена, кланы, братства? И, настаиваю на этом, классы, слои, границы, среды, социальные сети? Чудовищное умножение числа этих вопросов - признак той проблемы, о которой я говорю. Ни суверенная модель, ни инстанция права в эту проблему не входят: они ее, скорее, не признают. Однако речь идет о мировом характере (mondalite) как пролиферации «идентичности» без цели и без модели - и, возможно, речь идет даже о «технике» как techne нового горизонта неслыханных идентичностей.