Глава вторая. Утешение географией
«– Аурелиано, – уныло отстукал он ключом, – в Макондо идет дождь.
‹…›
– Не распускай сопли, Херинельдо, – чеканили точки и тире. – В августе всегда идет дождь»[148]. «Дождь шел четыре года, одиннадцать месяцев и два дня. Бывало, он затихал, и тогда люди принаряжались, их лица в ожидании погожего дня сияли радостью выздоравливающих, однако скоро все привыкли видеть в послаблениях природы предвестие еще более сильных испытаний. Небо раскалывалось со страшным грохотом, север без конца посылал ураганы, сносившие крыши и рушившие стены, вырывавшие с корнем последние кусты на плантациях…»[149]
Но дождь шел не в придуманном Макондо, не в Южной Америке, и не Габриэль Гарсия Маркес писал о нем. Дело было на Урале, в краю, достойном пера не менее искусного мастера слова. Во времена Федора Достоевского, Николая Лескова, Льва Толстого и Ивана Тургенева. В июле 1862 года. В Перми – губернском городе, торговом и промышленном центре…
«Проливной дождь лил, когда я выезжал из Перми, и вот прошло пять дней, а дождь перестает иногда лишь на несколько часов; холодно, сыро, петербургская изморось пробирает до костей»… «Дожди развели на дорогах такую грязь, что колеса уходят в нее по ступицу»[150], – писал казачий сотник, князь Петр Кропоткин. Но он не писатель, теперь он начинающий журналист. Мы пишем в свои блоги, а он сочинял корреспонденции в «Современную летопись» – воскресное приложение к газете «Московские ведомости». «Везде жалуются на необыкновенный холод: когда я был в Перми, максимум температуры достигал только 7 или 8º, а на восточном склоне Урала в одной из деревень говорили мне, что были уже раза три морозы, из которых один, 27 июля, такой, что вода в кадушке замерзла ночью более нежели на палец…»[151] Молодой офицер едет в края, которые в народе считают страной мороза, длинных зим. И холода, которые встретили его в пути, как будто предвещают это.
* * *
Путь на восточные окраины империи был в середине XIX столетия длинным и долгим, занимая многие месяцы. Железнодорожного сообщения с Сибирью еще не существовало: дорога из Москвы до Нижнего Новгорода в 1862 году еще только строилась, до Оренбурга линия была доведена в 1877 году, а Транссибирская трасса сооружалась уже в 1890-х. Так что ехать Кропоткину приходилось конным транспортом на перекладных, в кибитках, переправляясь через реки на лодках.
Но вначале он отправляется в Никольское, к отцу. И вместо запланированных нескольких дней задерживается там почти на три недели. Причина весьма банальная для молодого человека: первая любовь… Первая, если не считать ребяческого увлечения тринадцатилетнего Пети Варей Сорокиной, дочерью владелицы соседнего поместья, которой он даже посвятил стихотворение, зашифровав ее имя и фамилию в первых буквах строк[152]. Романтические чувства к семнадцатилетней Лиде Еропкиной, дочери соседского помещика, полковника, разгорались на живописном берегу реки Серены, вид на которую открывался с балкона барского дома в Никольском, а на склоне был разбит сад для прогулок с липовыми аллеями и цветочными клумбами[153]. Кропоткин даже начинает мечтать о том, чтобы остаться здесь и попытаться обрести покой[154].
Но эти мысли быстро проходят. «Что ищет он в стране далекой, что кинул он в краю родном?»
С Никольским, где его уже душит скука[155], он прощается хладнокровно и даже с нетерпением: «Давно пора». Петр уезжает «так далеко и, может быть, надолго». Но не так быстро он прощается с Лидией… В дневнике путешествия, который ведет Петр, он запишет: «А Лидия? Для меня это не более, как первая девушка, которая питает некоторое сочувствие – но не более того. Я равнодушен даже к тем местам, которые оставляю, я на них вырос; все, что я испытывал, это маленькая дрожь, нетерпеливость, маленькое легонькое волнение…»[156] Позднее он признается: это не было настоящей любовью.
Но насколько он сам был искренен? Судя по всему, эти чувства угасли не скоро. 1 августа в дневнике Петра прорывается печаль. Кропоткин вспоминает «ее чудесный веселый смех, улыбку, иногда очень милое наморщивание бровей»[157]. И Лида долго сохраняла свои чувства к Петру Кропоткину. Об этом ему писала мачеха, возможно, желавшая составить выгодный брак[158]. «Лидия… но она потому до сих пор любит меня, что меня нет, что видела она меня три недели, а через год еще две, и я уехал в такую даль, она ищет причин этому, милая. Потом это ее первая любовь»[159], – пишет он в дневнике 28 декабря 1862 года. А еще раньше, 11 сентября, в письме Петр просит брата прислать фотографии Лидии[160].
Они снова встретятся в Калуге в декабре 1863-го. Кропоткин будет в небольшом отпуске после командировки в Санкт-Петербург. Он нанес визит Еропкиным, затем танцевал с Лидой на балу. Это была последняя их встреча… «Лидочка до сих пор любит меня, до неосторожности»[161], – писал Кропоткин. Судя по тону его письма, родители Лидии были не в восторге. На следующий день они не пустили ее в гости к Кропоткиным. Как знать, поступи они по-иному, быть может… Но нет, не могло быть ничего… Петр был прав в одном – ни он, ни Лида не были готовы преодолеть то, что мешало им быть вместе.
* * *
17 июля 1862 года Кропоткин уезжает из Никольского в Москву, а уже 22 июля покидает старую столицу. Впереди был дальний путь – вначале по железной дороге до Владимира, затем на тарантасе, через леса и села – в Нижний Новгород, а оттуда еще четыре тысячи восемьсот верст до столицы Восточной Сибири. Полтора месяца длится дорога; города, пейзажи, реки, люди – все проходит в пестром калейдоскопе впечатлений. Перед молодым человеком колоссальной панорамой, в которой не знаешь, что ждет тебя за поворотом, открывается картина огромной страны. Владимир: тихая провинциальность, вишневые сады, холмы и овраги… Нижний Новгород: исторический Кремль, живописное слияние Оки и Волги, изобильная и шумная ярмарка, спектакль в театре… Разговоры с купцами, хозяином гостиницы и портным – изобретателем «вечного двигателя»… Печальная, наводящая пронзительную тоску песня бурлаков… Пароход «Купец», идущий вниз по Волге, а затем вверх по Каме: неспешные беседы с попутчиками-сибиряками… Университетская Казань с прекрасными мостовыми, старинными зданиями и красивой архитектурой… Волжские дали… Елабуга: местные жители, занятые обжигом гипса, и варварское вырубание лесов… Сарапул: город сапожных промыслов… Пермь: тишь, безлюдье и звон цепей проходящих мимо арестантов. Здесь пришлось застрять на несколько дней, с трудом удалось раздобыть тарантас и отправиться дальше на почтовых, под проливными дождями… Степи перед Екатеринбургом, Урал, знаменитый столб в том месте, где кончается Европа и начинается Азия… Горы и огромные леса… А далее – широкие просторы Сибири: долгие болота, довольство жителей, не знавших крепостного права, грязные улицы Тюмени, пышные луга и черноземные поля Минусинской котловины… Быстро развивающийся и военный Омск… Большой губернский город Томск, столь непохожий на города Европейской России… Опять болота и озера… Молодой попутчик, рассказавший о мечтах создать под Минусинском новое общество, независимое от царя… Красноярск, Саяны, тайга… Наконец – Ангара, и по хорошей уже дороге Кропоткин 5 сентября въезжает в Иркутск, столицу Восточной Сибири, город, в котором расположены дом генерал-губернатора, монастырь, церкви и дома, где живут двадцать пять тысяч жителей[162].
* * *
Каламбур? Совпадение? Мистика? С Петром вместе едет денщик Петров – отставной солдат, служивший еще его отцу в Никольском. Скука достала в дороге? Тянуло на гусарские шутки… Выстрелил из пистолета над ухом спящего денщика и закричал: «Петров, режут, разбойники, воры!»[163]
Впрочем, вскоре Петр Алексеевич раскаялся, очень самокритично поведав в дневнике о своем характере: «Вообще жизнь Петрова далеко не завидная. Еще в материальном отношении она сносна, я все делаю, что могу для него, но сколько он терпит от меня. И что я за отвратительная натура! Вспыльчивая, капризная, придирчивая донельзя»[164]. Довольно далеко от образа благообразного пай-ученого старичка, с младых лет смиренно посвятившего себя наукам, каким изображают Кропоткина некоторые его поклонники. Впрочем, и сам он, в порыве раскаяния перед человеком, которого успел обидеть, наговаривал на себя немало лишнего. В этом мы еще убедимся…
Веселый же нрав и склонность Кропоткина к шуткам отмечали многие его родственники, соратники и друзья. Так, известный анархист и один из первых историков анархизма, Макс Неттлау вспоминал: «И все-таки он оставался живым и веселым, любил шутить и смеяться, хотя иногда вдруг, в одну минуту, становился страшно суровым и серьезным»[165]. Так и тут – шутка, а потом серьезные мысли о своем характере и раскаяние…
Отношения с Петровым у Петра Алексеевича не сложились. Не получилось из них пары в стиле Дживса и Вустера, Баскервиля и Бэримора или Д'Артаньяна и Планше. Старый отставной солдат пил и доставал своего князя криками, руганью или просто пьяными разговорами, мешая работать. Гуманистическая увещевательная тактика не давала результатов. Петров, как правило, игнорировал не только вежливые просьбы, но и строгие приказания выйти и не мешать. Тогда выведенный из себя Кропоткин был вынужден за шиворот выводить его из своей комнаты, а то и, попросту говоря, давать по шее. Приходилось и запирать пьяного Петрова в его комнате, а затем выслушивать, как тот колотит в дверь и истошно орет: «Князь, пусти, я за тебя жизнь положу». Гуманистически и народолюбиво настроенный дворянин потом выносил «нравственную пытку», воображая себя держимордой, крепостником, солдафоном и извергом…
Петров же, за плечами которого был непростой двадцатипятилетний опыт службы в армии Николая I с ее палочной дисциплиной, гауптвахтой, битьем солдатских морд офицерами, унтерами, фельдфебелями и прочими прелестями, был непрост. Ему все эти строгости Петра Алексеича были как слону дробина. Главное – барин добрый! А раз добрый – значит, слабак, хлюпик! И чего с ним считаться-то? И отчего ж им не повертеть туда-сюда? И повадился Петров давить на гуманизм и жалость, Петру Алексеевичу на него же жаловаться – якобы тот ему выбил зуб, потом два зуба или придушил. Сначала «добрый барин» верил во все это, «извинялся, плакал». Но проверки быстро показали, что все зубы целы. И в начале июня 1863 года терпению князя пришел-таки конец. Пришлось Кропоткину с Петровым расстаться. Со своим слугой князь, впрочем, обошелся опять-таки гуманно по тем временам. Не без колебаний: «ведь он с голоду сгибнет». Жена Петрова стала получать пенсию из денег, высылаемых отцом Петру в Сибирь, а бывший денщик устроился работником к попу в девяноста верстах от Читы. А место старого солдата у сотника Кропоткина занял «сметливый, грамотный, читающий казак вестовой»[166]. Впрочем, чувство вины все равно не покидало князя, сетовавшего, что «идеально благородный человек» не выгнал бы Петрова, да и с чего бы тому не пить, когда «ему не было никакой работы», «а деньги у меня всегда не заперты»[167]. Ну а раз не заперты…
* * *
Впрочем, как видно из сибирских дневников, дорога, да и служебные реалии более позднего времени очень вдохновляли то на гусарские шутки, то на крепкие выражения…
Вот почтовые станции, где долго не дают поменять лошадей – в ответ Петру Алексеевичу приходится «буянить». Или в станице, через которую сотник Кропоткин едет в командировку, отказываются выдать нормальную повозку по предписанию. А почему? «Потому, что барин смирный» попался. И тогда приходится писать жалобу и грозить «учинить мордобитие». После этого повозка, подходящая для перевозки целой кучи вещей, конечно же, появляется[168]. Ну или читаешь книгу в избе на ночлеге, а с потолка на тебя сыплется «куча тараканов». И ничего – «сидел бы и занимался». Человек ко всему привыкает…[169]
Ямщики, везущие тебя, не только последними словами посылают друг друга, да еще и дерутся. А вот попутчик, «поэт и музыкант», развлекающий бывшего камер-пажа Кропоткина своими рассказами про «похождения с женщинами», «средние между материализмом и идеализмом». «…А из его рассказов недурно будет кое-что записать потом, хоть в виде рассказа. Как он сам предложил мне»[170], – отметил в дневнике Петр. Но не написал – не подошел Кропоткин на роль русского Боккаччо или Мопассана. Ну или рассказы сотоварищей по службе или рядовых казаков о том, как местный поп, однажды допившийся «до чертиков», вообразил, что дьякон хочет его зарезать. И по такому случаю скрывался от него в местной казачьей казарме, а во время загородной поездки ни с того ни с сего убежал в кусты, потом прятался на дереве с криками: «Нет, нет, не обманешь, он мне … отрезать хочет»[171].
Или вот местный почтмейстер, так перепуганный выговорами начальства, что во время обеда у губернатора принимает фразу «три печки» за пожелание вкатить ему триста ударов розгами. Не помогают даже слова губернатора о том, что ничего такого в виду он не имел. Бедняга почтмейстер уходит в отставку. Но это уже не Боккаччо и Мопассан – это Николай Гоголь, Антон Чехов и Аркадий Аверченко, недаром сотник Кропоткин печалится на страницах дневника: «Часто приходилось мне жалеть, что я не записывал рассказов про те курьезные личности, которыми прежде, да и теперь, хотя менее, изобилует Восточная Сибирь…»[172] Не откажись Петр Алексеевич от своего писательства – запросто мог бы написать какие-нибудь «Сибирские рассказы» по всем этим сюжетам…
И конечно, приходится наблюдать откровенные «свинцовые мерзости», как назвал такие случаи Максим Горький: «Нужно чиновнику девку, говорит "старшому", и "старшой" любую приведет, а то и прямо к родителям адресуется; они даже больше любят, чтобы не через чужих получали девку, а через родителей – "без огласки", по крайней мере, и это начинается с тех пор, как девка только может… хоть с 14 лет»[173]. По тому же разряду и реалии, которые вскрыла служебная командировка в Кабанскую волость Селенгинского уезда Забайкальской области. Здесь сотник Кропоткин расследует злоупотребления властью судебного заседателя Марковича, родственника военного губернатора Забайкалья Евгения Михайловича Жуковского. Заседатель приговаривал к жестоким телесным наказаниям многих местных крестьян, в том числе женщин. «Пришлось столкнуться с сибиряком, с его хитрой увертливостью». Иными словами, пришлось бывшему камер-пажу императора по многу часов беседовать с запуганными крестьянами, чтобы преодолеть их страх и добиться откровенных показаний. А потом была беседа с Марковичем, игравшим перед либеральным князем в либерального чиновника. «Меня взбесило это: гуманность на языке, а дерет баб и молодых женщин за ссоры и драки, я и наговорил ему самым вежливым образом самых милых вещей»[174]. И кончилась эпопея борьбы с произволом ожидаемо по-российски: Марковича перевели на более хлебное место в другой регион. Он получил должность исправника на Камчатке. Руководил местной полицией, разбогател, вышел на пенсию, а потом пописывал статьи в консервативные газеты России, поучая патриотизму молодое поколение и нехорошую интеллигенцию…[175]
Неудивительно, что под впечатлением от служебных и дорожных реалий в своих «сибирских тетрадях» и письмах брату Петр Алексеевич позволяет себе довольно большую свободу выражений. Например, здесь встречаются троеточия на месте ругательств, отточия после букв «б», «ж», «с» и т. д.
* * *
По сравнению с Петербургом и Москвой, где насчитывалось соответственно более пятисот тридцати тысяч и четырехсот шестидесяти тысяч обитателей, Иркутск невелик. Но это был крупнейший город Сибири, сравнительно благоустроенный, старинный центр с великолепной архитектурой, зажиточным купечеством, интенсивной общественной и культурной жизнью, богатыми библиотеками и учебными заведениями.
Кропоткин исполнен восхищения увиденным в дороге. Сибирь поражает, очаровывает его. «Эта страшная Сибирь: богатейшая страна с прекрасным, не загнанным населением, но страна, для которой слишком мало еще сделано. Ощутительно необходимо увеличение числа школ, учителей, медиков и всяких знающих людей. Не менее необходимо улучшение путей сообщения… Впрочем, дело Сибири еще впереди, теперь в ней лишь подготовляются превосходные материалы для будущей жизни», – пишет он[176]. И надеется помочь в развитии этого чудесного края с такими бескрайними и неисчерпаемыми богатствами и возможностями.
«Проезжая по бесконечным хлебородным степям Тобольской губернии, я с удивлением вглядывался в окружающее и задавал себе вопрос: отчего всем нам знакома только та безотрадная Сибирь с ее дремучей тайгой, непроходимыми тундрами, дикою природой-мачехой, где случайно заброшенный человек из сил бьется, чтобы прожить кое-как, а между тем всем нам так мало знакома та чудная Сибирь с ее богатыми, необозримыми лугами, где наметаны сотни стогов сена, да каких, каждый с порядочную избу, с ее бесконечными пашнями, где рослая пшеница так и гнется под тяжестью огромных колосьев, где чернозем так жирен, что пластами ложится на колесах… – эта благодатная страна, где природа – мать и щедро вознаграждает за малейший труд, за малейшую заботливость?»[177] И таких строк, воспевающих Сибирь и ее трудолюбивых жителей, в произведениях Кропоткина можно встретить довольно много.
Впрочем, до эйфории здесь далеко. Петр Алексеевич весьма зло мог высказываться и о местных чиновниках, и даже о нравах местных жителей. Но в первых впечатлениях преобладает скорее восхищение: «Совокупное влияние всех этих благоприятных условий сделало то, что здешний народ далеко превосходит во всем великорусского крестьянина: сибиряк вежлив, но в нем нет заискивающей услужливости; как он, так и женщина-сибирячка свободно относятся к вам, как равный к равному, без холопских замашек… Сибиряк смотрит бодро, весело, большею частью очень толков, сметлив, удивительно опрятен и любит чистоту в избе; но вместе с тем он хитер, надувает вас, если вы поддаетесь, и немного слишком материально относится к жизни»[178].
Он продолжает писать: в дневник – для себя, письма – для брата, корреспонденции в газеты – для читателей… Всего за время сибирской жизни Кропоткина в петербургских газетах «Биржевые ведомости», «Записки для чтения», «Сибирский вестник» и в московской «Современной летописи» вышло более тридцати его публикаций[179]. Он описывает свои дорожные впечатления, пишет о географических особенностях, климате, экономической и культурной жизни Сибири, дает сведения о ценах на товары, приводит статистические данные, рассказывает о стихийных бедствиях (пожарах, землетрясениях), дает интересные зарисовки быта, обычаев и даже особенностей кухни сибиряков: русских крестьян и казаков, старообрядцев, бурятов, эвенков. Нет такого момента в их жизни, на котором бы не остановил свое внимание любознательный журналист Кропоткин. Пишет и о жителях соседней империи Цин: китайцах, маньчжурах, монголах. Наблюдательный взгляд естествоиспытателя выхватывает самые яркие факты, рассказывающие о жизни людей куда ярче, чем любая книга.
Вот молодая казачка:
«– Дивно ночи, однако? – говорит в виде полувопроса молодка, укачивающая на руках разгулявшуюся девочку.
– Да час второй…
– Дивно, – повторяет она полушепотом, как-то особенно растягивая слова. – Ах ты, сука, чего же ты проснулась? – продолжает она, укачивая свою девочку…»[180]
«Дивно» … «что-то очень неопределенное – "кажется, я думаю, должно быть" – и употребляемое беспрестанно, так что для непривычного уха оно звучит особенно странно»[181], – напишет Кропоткин в газету.
А вот и знаменитое «однако», которым современный обыватель обильно снабжает бессмертные анекдоты «о чукче»: «Слово "однако" распространено по всей почти Сибири и характеризует сибиряка, его крайнюю осторожность и нежелание отвечать определенно»[182].
Но есть в публикациях молодого журналиста Кропоткина и современные для нас экологические проблемы – пределы роста производства и потребления, истощение ресурсов и гибель дикой природы: «Хотя и принято считать Сибирь неисчерпаемым источником относительно леса и зверя, но как все истощается при чрезмерном пользовании, так точно и зверь. Было время, когда в деревне на дом (и домов-то тогда было меньше) приходилось по убитому оленю. Теперь со вздохом говорят вам: и один-то олень на деревню попадет – и то спасибо, вся деревня смотреть соберется»[183].
В своих дневниках он много пишет о сибирской кухне. Петру Алексеевичу нравится обычай подавать перед обедом вареные языки или желе, а после обеда – стакан сливок и молока… Понравился ему и знаменитый пирог с рыбой «по-сибирски»: «…пирог с рыбой из пшеничной муки 4-угольный, у которого верхняя крышка отделена и разрезана на несколько частей. Вы снимаете кусок теста и едите, доставая рыбу из самого пирога»[184].
Не меньшее удовольствие доставила сотнику Кропоткину бурятская кухня. В его сочинениях сибирского периода можно встретить описания пира, который закатили ему жители одного из бурятских селений: «Бурятки источали все свое искусство в приготовлении различных яств из зарезанного ягненка. Сперва началось угощение молоком, потом тарасуном… затем следует чай – затуран… в это время жарится на палочках мясо, преимущественно ребра и печень, а хозяйка варит в огромном котле баранье мясо, особенно ловко, с соком, переливая варево громадной деревянной ложкой (поваренкою), после туда же опускаются кишки, начиненные молоком с кровью, а когда они сварятся, их режут и подают гостям. Нельзя сказать, чтобы эта "кровь с молоком" была не вкусна, напротив, я полагаю, что она могла бы найти себе место в кухне любого образованного народа»[185].
Тарасун, иргон, архи – бурятская молочная водка или самогонка… Еще его называют «молочный виски», по цвету похож на охлажденную анисовку – узо или пастис. В дневниках Кропоткин даже с интересом рассказывает о технологии изготовления тарасуна[186]. Судя по всему, Петру Алексеевичу этот напиток нравился. Во всяком случае он ни разу его не ругает, как, например, ханшину (она же байцзю или шаоцзю) – китайскую водку из проса или пшеницы, нередко покупаемую многими российскими туристами в дьюти-фри аэропортов Китая. Неприемлемым для него оказался и своеобразный коктейль «вино» (крепкий чай + водка), поданный в качестве угощения гостеприимными казаками в одной из амурских станиц.
А вот, например, оригинальный рецепт бурятского супа, сваренного из… чая: «Он угощал молоком, вскипяченным в особом медном кувшине, потом чаем, сваренным в кастрюле; он недурен, если только вы привыкаете смотреть на него не как на чай, а как на похлебку. Привыкнуть не совсем легко, но можно, и тогда он придется по вкусу, а то при слове чай мы ждем другого. Сваривши чай, давши несколько раз вскипеть, вливают заранее вскипяченное молоко с мукой»[187].
Но не только сибирская кухня привлекала Петра Кропоткина. 2 февраля 1863 года он жалуется в письме к брату Саше, что накануне «объелся блинов», поскольку был «усердным участником» обеда в читинском клубе[188]. Конечно, любознательному исследователю тут копать и копать… Но думается, что «Кулинарная книга Петра Кропоткина» была бы не менее интересна, чем «Кулинарная книга Буэнавентуры Дуррути»[189], недавно изданная в честь легендарного испанского анархиста-боевика, лидера анархистских профсоюзов Испании и полевого командира ополченцев-анархистов времен Гражданской войны 1936–1939 годов.
Все Петру Алексеичу было интересно… Одна из забайкальских казачек даже дала ему прозвище «любознательный»[190]. Ну а как еще его назвать? Спрашивает обо всем, всем интересуется, все записывает. «Любознательность Кропоткина, открытость для внешних впечатлений была, конечно, необычайной», – отметил его биограф Вячеслав Маркин. Ну а «обилие впечатлений преобразует человека»[191]. От впечатлений – к накоплению фактов, а затем – к аналитике. Любознательность Кропоткина стала фактором его превращения в естествоиспытателя, а затем – в ученого и мыслителя.
«Сказать по правде, если мне и придется оставить Сибирь, то сделаю я это не без сожаления – страна хорошая и народ хороший»[192], – напишет он в январе 1863 года в письме брату. О тех же чувствах, только другими словами, спел Александр Башлачев:
Я хотел бы жить, жить и умереть в России, Если б не было такой земли – Сибирь. «Сибирь положила начало широкому развитию личности Кропоткина. В Сибири он стал ученым. ‹…› Ледниковая теория П. А. Кропоткина родилась в Восточной Сибири. ‹…› На сибирские работы П. А. Кропоткина ссылаются исследователи уже ряда поколений»[193], – напишет Маркин.
«Сибирь на этот раз из белой кости патентованного дворянчика сумела отлить великого революционера»[194], – писал Алексей Боровой, один из наиболее ярких теоретиков российского анархизма XX века.
В Сибири и после Сибири была Наука, а затем – Анархия и Революция! Три возлюбленные Кропоткина, которым он остался верен до конца жизни. «Истина – это Сибирь»[195], – напишет в 2000-е годы российский анархист Герберт Маридзе. «Сибирь – это Свобода», – добавим мы и вспомним Бакунина, сосланного в сибирские края и успешно бежавшего из ссылки. Через Сибирь в составе дипломатической миссии, направлявшейся в Пекин, проезжал и офицер Генштаба Николай Васильевич Соколов, впоследствии ставший анархистом и соратником Бакунина. А теперь и Кропоткин… Какая мистика тянула их сюда? Мистика Воли и Неволи – как Инь и Ян одной неразделимой жизни, неделимого потока событий. Не по своей воле через этот край пройдут революционеры – сначала те, для кого Кропоткин был другом, затем те, для кого он стал учителем. Ну а без сибирских и дальневосточных партизан, в годы Гражданской войны сражавшихся против белых и красных под черным знаменем Анархии, вдохновлявшихся анархо-коммунистическими идеями Петра Кропоткина, куда беднее была бы не только история российского анархизма, но и история России…
* * *
Первые встречи, кажется, укрепляют Кропоткина в его надеждах. Генерал-губернатор Корсаков поинтересовался, не за «либеральничанье» ли его прислали в Сибирь? Ну а когда Петр Алексеевич стал возражать, добродушно заметил: «Нет, что же, если бы даже и так, то тем лучше, там эдакие люди не нравятся, а здесь мы ими довольны, давайте побольше»[196].
Близилась зима, и возможности отправиться немедленно на Амур не было. Поэтому Кропоткин был прикомандирован адъютантом к начальнику штаба Восточной Сибири – тридцатипятилетнему генералу Болеславу Казимировичу Кукелю (1829–1869). Новый начальник, действовавший по принципу «Всякое насилие есть мерзость»[197], понравился Петру: «Как только ознакомился со мной, повел меня в одну комнату в своем доме, где я нашел лучшие русские журналы и полную коллекцию лондонских революционных изданий Герцена. – Скоро мы стали близкими друзьями»[198].
Между прочим, в Сибири Кропоткин обнаружил, что здесь еще помнили его деда, Николая Семеновича Сулиму, который занимал пост генерал-губернатора в 1830-х. Люди отзывались о нем с уважением за отчаянные, хоть и бесплодные попытки бороться с коррупцией – прежде всего с чудовищным воровством, пышным цветом расцветшим в Николаевскую эпоху…
Вместе с Кукелем, которому было поручено исполнять обязанности губернатора Забайкальской области, Петр Кропоткин отправился в Читу. Мимо удивительно спокойного Байкала, «по диким степям Забайкалья, где золото роют в горах». Они прибыли туда 2 октября 1862 года. В сравнении с Иркутском Чита – почти деревня, там обитало всего-то три тысячи жителей.
Вскоре Петр с удивлением для себя узнал, что здесь, в Сибири, офицеры часто выполняют обязанности чиновников: «Здесь на офицере лежит множество гражданских обязанностей, и различие между чиновником и офицером только в мундире»[199]. Это его только радовало. Совсем не потому, что он избегал какой-нибудь военной службы… Казалось, пожелания Петра Алексеевича сбываются… Он мог принять участие в разработке и осуществлении либеральных реформ: Петербург предложил местным властям составить «планы полного преобразования администрации, полиции, судов, тюрем, системы ссылки, городского самоуправления»[200]. «Ну, Саша, – радостно пишет он брату, – начинается применение на практике моих убеждений. Каково-то удастся? Вот и деятельность, и я с радостью принимаюсь за нее»[201]. Но это потом… А началась его сибирская служба с довольно простого задания – «составления бумаг о выдаче солдатикам теплой одежды»[202].
Затем осенью 1862-го было еще одно задание, сделавшее его известным не только в администрации, но и в научных кругах Петербурга и Москвы. Кропоткину поручили написать отчет о «Забайкальской выставке сельскохозяйственных произведений» – первой в крае. Сей труд был напечатан в 1863 году и отправлен для ознакомления в три научные организации: Вольное экономическое общество, Императорское Московское общество сельского хозяйства и Русское географическое общество. Именно эта аналитическая записка считается первой научной работой Петра Кропоткина. За нее он получил благодарственное письмо от вице-председателя РГО, адмирала Федора Петровича Литке (1797–1882) – участника и руководителя кругосветных плаваний[203].
В штабе нового начальника Петр Алексеевич мог работать рука об руку с другими поборниками реформ: офицером по особым поручениям, полковником Иваном Константиновичем Педашенко (1833–1915 / 1919), человеком, очень близким к Кукелю, впоследствии военным губернатором Амурской и Забайкальской областей, гражданским губернатором Иркутской и Енисейской губерний; адъютантом военного округа Альфонсом Леоновичем Шанявским (1837–1905), будущим золотопромышленником и создателем Народного университета в Москве; гражданским чиновником Николаем Михайловичем Ядринцевым (1842–1894) – талантливым публицистом, через несколько лет осужденным за «сибирский сепаратизм».
Ничего еще не предвещало, что из ревностного молодого реформатора вырастет будущий анархист и ниспровергатель всех устоев государства! Но уже сейчас он понимает, что идеи изменений должны исходить снизу. Кропоткин с головой уходит в разработку проектов перемен: «Я сперва обсуждал с практическими людьми, хорошо знакомыми с местными условиями и нуждами края, общие черты проекта, а затем мы вырабатывали его во всех подробностях, пункт за пунктом. С этой целью мне приходилось встречаться с рядом лиц как в городе, так и в деревнях. Затем полученные результаты мы вновь обсуждали с Кукелем и Педашенко. После этого я составлял проект, который снова, тщательно, пункт за пунктом, разбирался в комитете»[204].
За годы службы в Восточной Сибири Кропоткину пришлось встречаться и сотрудничать с бывшими декабристами-поселенцами Дмитрием Иринарховичем Завалишиным (1804–1892) и Иваном Ивановичем Горбачевским (1800–1869), организатором первого в России независимого рабочего кооператива. Петр познакомился и со ссыльным революционером Михаилом Ларионовичем Михайловым (1829–1865), соратником Чернышевского и одним из авторов знаменитой прокламации «К молодому поколению»… Именно Михайлов в 1864 году впервые дал Петру Алексеевичу прочитать книгу французского анархиста Пьера-Жозефа Прудона «Философия нищеты»[205]. В декабре 1862 года Петр Алексеевич специально приезжал к Михаилу Михайлову по заданию Кукеля, чтобы предупредить об опасности. К Михаилу Ларионовичу ехал жандармский офицер из Петербурга. Цель его поездки – проверка доноса на Болеслава Кукеля, который позволил осужденному на шесть лет каторги Михайлову свободно жить на прииске у брата, горного инженера и заниматься литературными трудами[206].
Кропоткин работает секретарем комитета по реформе тюрем и ссылки[207], секретарем комиссии по выработке городского самоуправления, спорит с консервативно настроенными деятелями. Работа в «Комиссии по изменению законодательства и местного управления» представляла интересный опыт для того времени. Либерально настроенный губернатор Кукель организовал ее из выборных от различных групп населения. По сути дела, это было предпарламентское учреждение местного масштаба. Задачей депутатов была выработка наказа, который затем следовало отправить в Санкт-Петербург. Здесь шли дебаты, отстаивались различные точки зрения. В основном обсуждали структуру и полномочия будущей городской думы, статус депутатов (гласных) и городского головы, стоит ли платить им жалованье… Но, как и в Государственной думе современной Российской Федерации, Кропоткину пришлось приложить немало усилий, чтобы заставить депутатов посещать заседания. Было даже принято решение изгонять каждого, кто пропустит более двух заседаний без уважительной причины. Интересный опыт, правда? И эти меры имели волшебный результат: посещаемость наладилась[208]. Фактически секретарь комиссии Кропоткин превратился в посредника между различными группами горожан, а де-факто именно он вел заседания почти как председатель[209].
Казалось, мечты сбываются… Ведь он занимается и множеством других дел, призванных облегчить положение местного населения: разрабатывает аргументы против насильственного принуждения кочевников-бурят к оседлому образу жизни, расследует произвольное применение телесных наказаний, изыскивает средства для детского приюта, много разъезжает с поручениями по Забайкалью, общается с людьми разных национальностей и узнает дотоле неведомую ему жизнь…
Кропоткин много работает, он весь в делах, бумагах и разъездах… По его собственному признанию, служившие при губернаторе офицеры (а он и сам был из таких) «не знают сидячей жизни – то и дело летают из одного конца в другой»… Но не только они: «…те же, которые стоят в полках, командуя сотнями, баталионами, должны объезжать свои сотни, разбросанные на громадные пространства, и, следовательно, тоже проводить время в разъездах. Вот отличительная черта службы – кочевая жизнь»[210]. Но это очень близко «скифу», как он называл себя позже. Ведь скифы – кочевники, а его жизнь в Сибири – это жизнь, полная странствий. «Дорога без начала и конца», как поется в одной песне. Более семидесяти тысяч верст он проделал верхом, на перекладных, на лодках и пароходах[211]. Именно дорога давала ему возможность наблюдать за жизнью людей и жизнью природы, собирать факты, обдумывать и обобщать их. Как сказал главный герой советского фильма «Единственная»: «Есть о чем подумать. Дорога, слава богу, длинная». В бесконечных странствиях по Сибири и родится новый Кропоткин: географ, естествоиспытатель, критик власти государства и власти денег.
* * *
Между делами в феврале – начале марта 1863 года он успевает пережить недолгий, полуторанедельный роман с юной «замужней барынькой» – институткой Дуней[212], с которой он, страстный любитель театра, вместе играл в самодеятельных спектаклях в Чите. В дневниках он называет ее фамилию – Рик. Она была женой одного из сослуживцев Петра Алексеевича. Участники репетиций шутили: «что вот-де вы с M-me[213] Рик все глазки строите»[214]. Из дневника Кропоткина известно, что у нее уже был ребенок. Семнадцатилетняя Дуня пользовалась успехом у местных мужчин, за что заслужила ревность дам. Возможно, именно ей и предназначался «очень звучный поцелуй» в постановке «Любовного напитка», за который Петр Алексеевич сорвал аплодисменты зрителей[215].
Описание этой женщины в сибирском дневнике не лишено некоторого эротизма: «Рик ужасный ребенок, довольно глупенький, наивный, но многое ей, конечно, прощается за ее молоденькое лицо, статную талию, хорошенькие плечи и премилые т…, которые так и обнажаются, когда она танцует польку, и все заглядывают туда, туда…»[216] Впрочем, это не мешало сетованиям, что «даже и говорить с ней не о чем»[217], да и почти отцовскими переживаниями Петра Алексеевича о недостатках ее характера: «ни капли умения жить, ни капли знания людей»[218]. Судя по этому же дневнику, Дуняша отличалась любвеобильностью и после расставания с Петром крутила роман с одним из местных купцов, у которого даже жила в доме.
Но, вероятно, на одной Рик свет клином не сошелся. Зимой 1863 года Петр Алексеевич пишет брату, что часа на два вечером заезжает «к одной госпоже», чтобы читать ей[219]. Что читалось – роль в спектакле или иные художественные произведения, – неизвестно. «2–3 милые девушки, неглупые», с которыми Петр Алексеевич познакомился в конце февраля 1864 года в Иркутске и станцевал на балу, упомянуты в письме Александру Кропоткину[220]. Еще «одно довольно милое существо» упоминается в дневниковой записи за 28 апреля 1864 года. Ни имени, ни фамилии приглянувшейся молодой особы он не называет и лишь сетует, что познакомиться с ней ему мешает неожиданно возникший конкурент на личном фронте – некто Никонов…[221]
Впрочем, и без романа с Рик дневник свидетельствует о внимании Кропоткина к дамам. У «семейских» старообрядцев на Байкале «удивительно красивые женщины, румяные, полные», «с темно-карими глазами» и прекрасно одетые… Одна из них, «молодая бабенка», «преплутовски посматривала на меня и подсмеивалась…»[222]. «Очень высоко поднимающая кринолин и показывающая большие ноги. Вот все, что про нее можно сказать, так как редко приходится ее слышать. Должно быть, очень доброе существо»[223] – это о жене казака-сотенного в Тунке, присутствовавшей во время беседы мужа с Кропоткиным.
Похоже, в отношениях с женщинами Кропоткину мешал один небольшой комплекс, о котором не пишет никто из его биографов, – близорукость… Так, на балу в Чите он стесняется пригласить женщин на танец: «Беда быть близоруким. Я не решился подойти к дамам, чтобы не промахнуться, не подойти к незнакомой вместо знакомой»[224]. Вернувшись в Европейскую Россию, летом 1867 года он проходит осмотр у окулиста. Подтверждается диагноз «миопия», столь распространенный среди лиц интеллектуального труда. Для чтения ему прописали очки. От пенсне, модного в те времена среди интеллигентов, он категорически отказывается и так до конца жизни его и не носит. Для него это признак фрика и модника, к тому же – неудобно: «Но я терпеть не могу пенсне, как потому, что все пшюты его носят, так и потому, что жмет нос и сидит всегда криво… боюсь повредить глазам неправильным положением пенсне»[225]. «Очки-велосипед», как называл этот оптический прибор поэт Владимир Маяковский, становятся неизменным атрибутом большинства прижизненных фотографий Кропоткина…
Судя по его дневниковым записям, какие-то комплексы он испытывал в связи со своей внешностью: «Вообще говоря, я создан не для женщин, женщины не для меня. Я могу понравиться женщине, заинтересовать ее, но только… Не довольно быть не глупым, не довольно быть подчас и энергичным, и горячо любить все святое, – женщине этого мало. Нужно многое, многое, а главное все-таки физическая сторона должна быть хороша. А я?! Приходится только усмехнуться – в усмешке есть что-то утешительное»[226]. Впрочем, не исключено, что такие выводы были сделаны под впечатлением от неудачного романа с окруженной поклонниками Дуней.
Однако же к концу своего пребывания Сибири, в ноябре 1866 года, двадцатичетырехлетний Петр записывает в дневнике свои представления о любви. Они небезынтересны и заслуживают полного цитирования: «Вот человек, который пришелся по мне. Мне приятно говорить с ним, на всякую свою мысль нахожу отзыв, сочувствие, за некоторые разряды мысли оба мы особенно горячо боремся, – всякий мой шаг вперед на известном пути радует его, дает ему силы идти дальше и взаимно. Неудача заставляет и его думать, как выпутаться, – подчас является совет. Мало того, его занятия мне также интересны – довольно полная взаимность. Если еще при этом его слово способно разжигать мою остывающую энергию, – спрашивается, разве может не явиться потребность видеться, говорить с этим человеком; разве лишение возможности с ним видеться, переписываться не будет для меня лишением? Вот эту-то потребность быть вместе или вообще в коротких сношениях я называю любовью. Если к этому присоединяется половое влечение, то любовь будет еще сильнее»[227]. Фактически речь идет о полной взаимной сочетаемости мужчины и женщины. При этом далее он поясняет, что совершенно не обязательно, чтобы они были равны в уровне образования или разделяли профессиональные интересы[228].
Таких отношений он жаждал… Неудивительно, что роман с Рик, которая жила своей, довольно свободной и отдельной жизнью, как и кратковременное увлечение другими женщинами, его не устраивало. Будущая подруга жизни, Софья Рабинович, по странному совпадению, уроженка той самой Сибири, еще не встретила Петра.
Не был Петр Алексеевич суровым монахом, которого интересовало в жизни только одно – наука или, как выяснится позднее, революция. Хотя случались, очевидно, и моменты, когда уже ему приходилось уклоняться от нежелательных романов. Сестра Елена вспоминала, что однажды Петр появился у нее внезапно, укрываясь от преследования влюбленной в него замужней женщины. Впрочем, Кропоткин, как и положено джентльмену, попросил этот эпизод при печатании воспоминаний опустить…[229]
* * *
Но отвлечемся от личной жизни Кропоткина и вернемся к его театральным постановкам. В конце октября – ноябре 1862 года в Чите образовалось что-то вроде драматического кружка…[230] После сильно затянувшихся репетиций первый спектакль актеры-любители поставили в январе 1863 года. Это была пьеса «Не в свои сани не садись» Александра Николаевича Островского. Петр Алексеевич сыграл роль молодого купца Ивана Петрович Бородкина. Затем был поставлен водевиль Эжена Скриба «Любовный напиток»[231]. 24–26 апреля 1864 года Кропоткин играет на сцене уже с профессионалами – приезжей труппой артистов. На сей раз поставили комедию Островского «В чужом пиру похмелье». Петру Алексеевичу досталась роль богатого купца Андрея Титыча Брускова. Кропоткинская окладистая борода очень способствовала типажу. Затем был сыгран водевиль Петра Андреевича Каратыгина «Школьный учитель». И здесь Кропоткину досталась довольно комичная роль учителя Галиматьянса. Средства, собранные от продажи билетов, как часто и делалось в таких случаях, пошли в пользу местной библиотеки.
Родственники Петра Кропоткина отмечали в нем актерский талант. Так, его племянница Екатерина Половцова позднее утверждала, что в домашнем кругу он частенько пародировал поведение какого-нибудь персонажа: «Действительно, П[етр] А[лексеевич] был неподражаемо хорош, изображая или передразнивая кого-нибудь. Излюбленными темами были: немецкий пастор, говорящий у гроба сапожника, русский купчина, старающийся надуть покупателя… томная дама-аристократка в сопровождении лакея, провинциальная барышня, играющая на рояле… и бесконечное множество других»[232]. Иногда они с братом Сашей развлекали племянников имитацией лая собак разных пород, сопровождая свои пародии лекциями для племянницы о характере и происхождении каждой породы…[233]
Для племянницы Кати Петр Алексеевич своими руками сделал кукольный театр и устраивал представления, озвучивая роли: «Все было великолепно в этом сооружении. Он стоял на столе, был аршина полтора в длину, и все бумажные куклы, приводимые в движение на проволоках, все костюмы и декорации – все было делом рук дяди Пети. Особенно же великолепны были разноцветное освещение, многочисленные голоса актеров, в особенности женские, и неизбежная грызня собак»[234]. Половцова полагала, что ее дядюшка мог бы стать «большим актером», не выбери он путь ученого и революционера.
Но актерский талант потребуется позже, в революционном деле. Переодевание, смена ролей, имен, паспортов, вживание в роли других людей – без этого трудно представить жизнь профессионального революционера, скрывающегося от полиции. Пройдет десять с лишним лет, и наш герой с головой окунется в эту жизнь. Датский писатель и литературный критик Георг Брандес (1842–1927) так напишет об этом в предисловии к мемуарам Кропоткина: «Тут встречается переодевание, как в драме: главное действующее лицо является в изящной одежде в Зимний дворец, а вечером в крестьянском полушубке отправляется в предместья, чтобы там проповедовать среди крестьян революцию»[235].
Но не только актерским талантом природа наделила Петра Кропоткина. В его сибирских тетрадях и других бумагах сохранилось немало рисунков. Это зарисовки гор, деревьев, внутренней части пещер, ландшафта той или иной местности, домов, кораблей, представителей различных народов. Отправляясь в Маньчжурию в составе тайной экспедиции, он оставил зарисовку самого себя в костюме купца. А после посещения тюрьмы в китайском городе Айгунь оставил рисунок человека, лежащего с большой колодкой на шее. От посещения дацанов остались рисунки молитвенных домиков и предметов убранства. От посещения старой казачьей церкви – рисунок иконы св. Николая, изображенного в бурятской и монгольской одежде и с характерным для бурят лицом. К некоторым записям, связанным с техническими приспособлениями, он сделал чертежи.
Об интересе Кропоткина к занятиям живописью есть и свидетельство историка Николая Ивановича Кареева, в 1878 году познакомившегося с Петром Алексеевичем в Лондоне. Посетив квартиру Петра Кропоткина, Кареев застал его с мольбертом, «на котором стоял холст с начатой женской головой»[236].
* * *
Большинству задуманных преобразований предстояло, однако же, так и остаться на бумаге. Да и работа с Кукелем подходила к концу. Уже в феврале 1863 года ему было приказано оставить пост и возвратиться в Иркутск. Причиной стало перехваченное Третьим отделением письмо к Кукелю от бежавшего за границу Бакунина. В нем беглец благодарил бывшего помощника Муравьева за то, что тот помог в 1861 году его жене, и неосторожно высказал свое мнение по политическим вопросам так, как будто надеялся найти в нем своего сторонника[237]. Кропоткин очень переживает по поводу отзыва начальника и неведомых «политических» угроз, которые сгустились над его головой: «Какой это человек! Сколько перешло от него денег бедным, сколько небогатым чиновникам, выданных в виде пособия, а по-настоящему из его денег. Когда он ехал, крестьяне выходили на станции, на большую дорогу посмотреть, что это за человек, что жмет руку нашим старикам, нас выслушивает»[238], – пишет он в дневнике.
Отставленному правителю Забайкалья грозил арест, но за него вступился Муравьев. Правда, в Читу его уже не вернули. Кропоткин понимал, что это «похороны целой эпохи», «на которую возлагалось столько надежд»[239]. Разочарование в возможности перемен растет. «По доносу все делается, – сетует он в письме Александру. – Вот каковы дела. Еще и еще сотое подтверждение „либеральности реформ“. И после этого возможны ли „мирные реформы“? Эти слова стали для меня так же противны, как тебе когда-то слово „практичность“»[240].
Тем временем до далекой Сибири доходят сообщения о бурных событиях на востоке Европы. Всего несколько лет назад Джузеппе Гарибальди поднял знамя объединения Италии, и слухи о его походе докатились даже до крестьян России. Теперь же пламя охватило славянские земли – Балканы и Польшу. В Герцеговине в 1861 году вспыхнуло восстание против османского владычества, в 1862-м поддержку ему оказала маленькая Черногория, но проиграла войну. В Сербии произошли бои между сербскими и османскими войсками, вывода которых со своей территории требовало южнославянское княжество. В Царстве Польском, которым Российская империя управляла с 1815 года, уже давно нарастало напряжение. Наконец в январе 1863 года, в ответ на рекрутский набор там вспыхнуло восстание за независимость, распространившееся на часть Литвы и Белоруссии.
Петр Кропоткин внимательно следит за всеми новостями. Он уже жалеет, что уехал в Сибирь и не имеет теперь возможности отправиться на Балканы: «В Сербии нужны руки, и я охотно поскакал бы туда»[241], – пишет он Александру. Но в отношении Польского восстания он, в отличие от брата, настроен более скептически. Прежде всего, Петр не видит в нем настоящей народной войны, которая, как он полагал, должна вестись партизанскими методами. В то же время Петру не хочется идти «против своего солдата»[242]. Казачий «сотник Кропоткин» все еще отождествляет себя с Российским государством, как ни противен ему имперский деспотизм. Еще не написаны знаменитые едкие строки Бакунина: «Настоящий патриотизм, чувство, разумеется, весьма почтенное, но вместе с тем узкое, исключительное, противучеловеческое, нередко просто зверское»[243]. Но будущий анархист уже рассуждает о преимуществах партизанской войны, которую считает самой целесообразной стратегией как для польских, так и для сербских повстанцев[244].
В мае 1863 года Кропоткин ездил из Читы в Иркутск, чтобы доложить о трудностях с началом сплава по Амуру. Прибыв в столицу Восточной Сибири, он сразу же обнаружил, что генерал-губернатор переменил к нему отношение, встретив его весьма холодно. Очевидно, теперь Корсаков, опасавшийся и за себя, считал его «человеком Кукеля», от которого всячески пытался дистанцироваться. В письме к брату Петр сравнивает прежде любезного с ним чиновника с флюгером и называет его «подлейшим холопом»[245]. Новый начальник, присланный в Читу, Николай Густавович Шульман, человек «добродушный и беззаботный»[246], оспаривал почти все проекты Кропоткина, но затем отослал в столицу, где их благополучно положили под сукно… Оставаться в Чите Петру Алексеевичу уже не хотелось, служить адъютантом у Корсакова – тем более.
* * *
Но тут осуществилась давняя мечта: в июне 1863-го Кропоткин наконец отправляется на Амур, чтобы лично надзирать за сплавом речных барж от Сретенска.
Дорога поражала своей живописностью: сосновые леса с березняком, крутые горные подъемы, речные берега, срезанные ледниками отроги, травянистые, полные цветов луга, и опять горы… Баржи с солью и мукой поплыли по Шилке. Не без труда учился Петр Алексеевич новому для себя делу: руководить командой вечно пьяных сплавщиков-«сынков»[247], чуть было не затопивших одну из барж. Тяготы и хлопоты уравновешивала непередаваемая красота пути по широкой, быстрой прозрачной воде, текущей между высокими, поросшими лесом горами. «Места нехорошие, бросает баржу (ведь она плывет силою течения) то на один берег, то на другой, справа утес, слева утес, пришлось грестись носовым и кормовыми веслами во сколько хватит сил. Целый станок я греб со всеми, да еще на предыдущем пришлось поработать, да еще как… А конечно, если работаешь в серьезную минуту, то необходимо навалиться с страшным напряжением, чтобы других одушевить»[248], – писал он брату об этом плавании.
Душу согревали матерные частушки на мотив «Дубинушки» с ласковым, незлобным поминанием «отцов-командиров» и их жен, что распевали «сынки». Петр Алексеевич «истерически плакал» от них в каюте, но думается, скорее смеялся до слез[249]. «Да, Саша, тут приходится иметь дело с народом», – писал он впоследствии брату. И довольно быстро Петр Алексеевич усвоил тот самый язык, на котором исполнялась «Дубинушка»: «на слова он неподатлив, брань любит, ей-ей так: ругнешь, уверяю тебя – работа лучше идет»[250].
Доплыв до верховьев Амура, Кропоткин сдал баржи и пересел на почтовую лодку, спускаясь еще на полторы тысячи верст вниз по реке и преодолевая могучие речные бури. Здесь ему приходилось постоянно грести, чередуясь на кормовом весле с простыми матросами[251]. Они проплывали мимо русских, китайских и маньчжурских городов и селений, высаживаясь на берег. Здесь Кропоткин имел возможность изучить быт и нравы, не похожие на те, которые он видел до тех пор. Так, ему впервые пришлось побывать за границей – в Китае, в маньчжурском городе Айгунь. Да, не Германия, не Франция и не Швейцария, а именно Поднебесная стала первой зарубежной страной, которую посетил Петр Алексеевич Кропоткин! Уже за Хабаровкой (нынешним Хабаровском), узнав, что оставшиеся позади баржи потерпели крушение, он вернулся назад, чтобы безуспешно попытаться спасти то, что еще можно было спасти, и избавить население низовьев Амура от неминуемого голода. Затем, пересев на один пароход, в Хабаровске – на другой, а потом и верхом по берегу Аргуни Кропоткин возвратился в Забайкалье, проделав обратную дорогу в три тысячи верст. Сотни верст верхом – через тайгу, болота. Последние триста километров – по горной тропинке через Газимурский хребет – место, которое считалось едва ли не самым диким и неосвоенным в Восточной Сибири[252].
В этом походе казачий офицер Петр Кропоткин выполнял обязанности капитана парохода «Граф Муравьев-Амурский». Прежний капитан допился до белой горячки и потому утратил даже ограниченные способности управлять судном[253]. Молодому офицеру удалось не только устранить опасные последствия этого неприятного ЧП, но и довести корабль до нужного пункта. Впоследствии Кропоткин то в шутку, то всерьез, когда как, приводил в пример эту историю как собственный опыт установления консенсуса между пассажирами и командой. И конечно же, это должно было послужить примером того, что «Анархия работает»: «От пассажиров я узнал, что капитан допился до чертиков и прыгнул через борт, его спасли, однако, и теперь он лежал в белой горячке в каюте. Меня просили принять командование пароходом, и я согласился. Но скоро, к великому моему изумлению, я убедился, что все идет так прекрасно само собою, что мне делать почти нечего, хотя я и прохаживался торжественно весь день по капитанскому мостику. Если не считать нескольких действительно ответственных минут, когда приходилось приставать к берегу за дровами, да порой два-три одобрительных слова кочегарам, чтобы убедить их тронуться с рассветом, как только выяснятся очертания берегов, – дело шло само собою. Лоцман, разбиравший карту, отлично справился бы за капитана. Все обошлось как нельзя лучше, и в Хабаровске я сдал пароход Амурской компании и пересел на другой пароход»[254].
Географ Вячеслав Маркин полагает, что именно эти путешествия, позволившие молодому офицеру познакомиться со всем многообразием природы сибирской тайги, гор, превратили потерпевшего крах реформатора в ученого-географа[255]. Как будто сама Природа явилась молодому офицеру, очаровав его своими красотами, тайнами. Столько красочных зарисовок оставил он о тех местах: «Я наслаждаюсь другой стороной – красотою, которая царит во всем, во всем решительно, и особенно наслаждаюсь тогда, когда обстановка (зима, весна) подходит именно к этой красоте. Я писал тебе про Кругоморку, как там хороши некоторые места, но палящее солнце не идет к голому утесу, засыпанному крутой шапкой снега. Темные коридоры в ущельях мне доставили большое наслаждение, тут шла глухая темная ночь, дикая песня бурята и рев, ярость, сила потока. Я сперва думал, что это зависит от диких красот здешней природы. Отчасти. Я, точно, наслаждаюсь нивами, лугами, но тут наслаждаюсь гармонией, красотой мягкого луга, мягких очертаний холмиков, покатостей. Выдайся этот луг так, что на горизонте или поблизости горы, утесы, бурливая река и горы, заросшие лиственницей, – нехорошо; тут и река должна быть в мягких берегах, и гор не нужно (покатости нужны), иначе гармония нарушена»[256]. Ощущение гармонии природы, мысли «о жизни во всем, в токах воздуха, в разложении камней»[257], – в этом мире теперь жил Кропоткин. Это новое мировоззрение открывало для него путь в географическую науку, а затем – в биологию.
После возвращения из экспедиции он начинает активно изучать ботанику, геологию и метеорологию[258]. В конце сентября Кропоткин снова был в Чите; затем направился с докладом в Иркутск. Оттуда Корсаков отправил его с донесением о гибели барж в Петербург. Предстояло проделать еще четыре тысячи восемьсот верст. Долгий путь в кибитках сквозь осеннее бездорожье были мучением, но, добравшись до столицы и передав бумаги, Петр в ту же ночь отправился на бал и танцевал до утра. В Петербурге он узнает, что его командировка стала результатом бюрократического маневра. Бывший камер-паж, знакомый императора, совсем недавно в Сибири… Все эти обстоятельства превращали его в фигуру, подходившую для того, чтобы вывести из-под удара генерал-губернатора Корсакова и его окружение. Крушение большого количества барж вызывало подозрение, что таким образом скрывается особо крупное хищение денежных средств. Подтверждение от Кропоткина заслуживало доверия. Тем не менее его лично принял военный министр Дмитрий Алексеевич Милютин, выслушавший мнение сотника, на собственном опыте пришедшего к мысли о том, что гораздо практичнее ввозить хлеб на Амур морскими путями[259]. А вот статьи Кропоткина в столичных газетах вызывали недовольство, поскольку давали картину событий, несколько отличавшуюся от официальной, о чем Петру открыто говорил Корсаков. Тем более что это расхождение в оценках «бросало тень» на генерал-адъютанта Ивана Степановича Лутковского, в 1863 году проводившего ревизию Восточной Сибири[260]. Читинское же начальство было недовольно негативной оценкой качества барж для сплава, которую Кропоткин дал в своем отчете. И на сей раз недовольным оказался сам генерал Кукель, а также все, кто отвечал за их постройку[261].
В столице Петр Алексеевич покупает книги и приборы, необходимые для научной работы. От Москвы он ехал вместе с Александром, который теперь просился служить в Сибирь, поближе к брату. Отец продолжал держать его на голодном пайке, не посылая денег, и помогать ему приходилось Петру. Затем Кропоткин ненадолго съездил к отцу в Калугу.
Усердие Петра Алексеевича оценили. 22 декабря 1863 года был отдан приказ о его назначении чиновником особых поручений Главного управления Восточной Сибири по казачьим войскам. А пока, попрощавшись с братом, он отдыхал: по утрам разъезжал, обедал дома в компании, читал, писал, ходил в оперу…
21 января 1864 года Кропоткин двинулся в обратный путь, взяв с собой французский перевод работы философа-позитивиста Джон Стюарта Милля «О свободе». Передвигаясь по Сибири на санях, 10 февраля он был уже в Иркутске. С этого момента начинается история Кропоткина-географа.
* * *
26 февраля 1864 года, по предложению Кукеля, назначенного начальником штаба Восточно-Сибирского округа, Петра Кропоткина избрали членом Сибирского отделения Императорского Русского географического общества. И тут же ему было предложено совершить экспедицию в совершенно неизученную часть Северной Маньчжурии – от Ново-Цурухайтуя в Забайкалье до Айгуня, китайского города на Амуре напротив Благовещенска. Предстояло преодолеть путь протяженностью в семьсот верст по неизведанным местам, даже еще толком не нанесенным на карту. Следовало установить, какие народы там живут, есть ли проходимые дороги, по которым можно прогонять скот, снять топографию местности, изучить рельеф и строение гор. В письме к брату будущий путешественник признавался, что еще совсем в этом не разбирается[262]. Что ж, ему предстояло многому научиться, и делал он это с успехом. Проблема, однако, заключалась в том, что исследователю-географу не хватало знаний в области… географии. Поэтому весна 1864 года прошла для Кропоткина за чтением книг и изучением географических карт. Путешествие должно было проходить втайне от цинских властей. Кропоткин понимает, что научно-исследовательские задачи – далеко не главное для начальников, которые организуют его экспедицию. У них совсем другие планы, военно-разведывательные. Кратчайший путь из Забайкалья на Амур и Дальний Восток имел важное стратегическое значение. К тому же молодой офицер подозревает, что Корсаков вынашивает планы завоевания Монголии и новых районов на Дальнем Востоке. «Я уверен, что и при моей поездке имеется в виду эта цель, хотя она и не высказывается, и приняты все меры, чтобы даже заподозрить не могли его ни в чем. Таким образом, в бумагах не остается даже и следа моей командировки». И его начальник Шульман, глядя на карту, говорил Кропоткину: «А вот бы хорошо этот кусочек». Петру Алексеевичу экспансионистские и завоевательные затеи не нравятся: «Это к чему? Разбросаются во все стороны со своими ничтожными силами»[263]. Невольно вспоминается «Песнь о боевых колесницах» великого китайского поэта Ду Фу (712–770):
Стон стоит
На просторах Китая –
А зачем
Императору надо
Жить, границы страны
Расширяя:
Мы и так
Не страна, а громада.
Неужели
Владыка не знает,
Что в обители
Ханьской державы
Не спасительный рис Вырастает –
За свою критику императора Ду Фу отсидел в тюрьме, а затем, помилованный, оставил государственную службу. Но Кропоткин о своих сомнениях помалкивает и не спешит уходить, ведь «перед искушением посетить край, в котором ни один европеец никогда еще не бывал, путешественнику трудно было устоять»[265]. Кстати, по версии В. А. Маркина, у сибирских губернаторов во всем этом был и коммерческий интерес. Через разведанный сотником Кропоткиным североманьчжурский путь предполагалось перегонять на Амур стада скота, необходимые для снабжения продовольствием населения Благовещенска. Якобы подсчитали, что при использовании этого маршрута казна сэкономит тридцать пять тысяч рублей серебром ежегодно[266]. Так что на маньчжурском проекте сошлись очень разные интересы.
И пришлось казачьему сотнику Петру Кропоткину на какое-то время освоить профессию разведчика-«нелегала». И пусть стать Джеймсом Бондом или Исаевым-Штирлицем ему не было суждено. Но все же…
В империи Цин он уже раз побывал, посетив пограничный городок Айгунь, и мог оценить риски, так как увидел, что такое китайская тюрьма. Сохранились дневниковые записи об этом: «Нас повели в отдельную хижину; на лавке сидит человек, на шее у него доска дубовая, толщиною пальца в два с половиной, в аршин квадратная, весом полтора пуда, вырез для шеи неширокий, доска сдвинута и заклеена бумагой с печатями и подписями: выйти ему из избы нельзя, доска не пускает. Кушанье стоит, уксус в чашечке. Дают столько, чтобы не умер. "Так спать нельзя?" – "Нет, можно". Вытянули такую дощечку на веревках, на ней что-то вроде подушки. Оказался камешек (из снисхождения), чтобы доска не так давила. "И долго он так сидит?" – "Нет, этот не долго, – три месяца, – он маленько украл. А большой украл – три года". Оказалось, что есть одна доска на двоих, на троих и держат так 3–4–5 лет»[267].
В апреле 1864 года Кропоткин наконец выехал из Иркутска по направлению к границе, на полторы недели задержавшись в Чите. В дневнике, который вел Петр Алексеевич, появляются любопытные этнографические заметки о посещении бурятского ламаистского монастыря-дацана (позднее он посетует в дневнике на притеснение бурят и их религии), о быте местных казаков и кочевников-монголов, об их образе жизни и хозяйственных привычках. О буддистском дацане Кропоткин сразу же опубликует статью в газете[268]. Записал он, между прочим, и такой забавный эпизод: переводчик экспедиции, приехавший из Читы в бурятское селение Чиндант, привез для развлечения стереоскоп и порнографические картинки. «Надо было видеть, в какое удивление и азарт приходила хозяйка, когда я… стал показывать им эти картинки. Первое слово: живая, да какая, королевна, красавица (картина изображала женщину с обнаженными грудями, белую и очень полную). В азарт пришли: приводили мальчишку маленького (лет 12) смотреть картинки, просили показать девушке и т. п. Чувственность здесь страшно развита, оттого люди удивительно рано стареют…»[269] Кропоткин оставил картинки при себе, хотя они его уже не развлекали.
В двадцатых числах мая экспедиция, замаскированная под торговую, вступила во владения Цинской империи. В ее состав, помимо Кропоткина (в роли «купца Петра Алексеева») и четырех казаков, входили также монгол-переводчик, эвенк-переводчик с маньчжурского языка и четверо служителей. Караван состоял из сорока одной лошади на продажу и четырех телег. Для прикрытия везли плис, мануфактуры и другие товары, а также продовольствие. Старшиной каравана считался казачий урядник Сафронов, который и должен был вести переговоры с китайскими властями[270]. Оружия при них не было. «На мне был такой же синий бумажный халат, как и на всех остальных казаках, – вспоминал Петр Алексеевич, – и китайцы до такой степени не замечали меня, что я мог свободно делать съемку при помощи буссоли»[271]. Впрочем, как свидетельствует казачий офицер П. Н. Ковригин, очевидец подготовки этой экспедиции, рассказавший о ней ссыльному революционеру И. И. Попову, не только он, но и сопровождавшие караван буряты и казаки распознали, что «купец самодельный, все приемы и говор у него деланый»[272].
Путь вел через горы и долины на восток, а затем по китайской дороге через высокий хребет Хинганских гор и далее – к Амуру. «Ехали мы нескоро – верст по 30–40 в день. Поднимались со светом, ехали шагом. Я все время делал глазомерную съемку, то есть буссолью определял направление пути, а часами число пройденных верст, и на каждой точке зачерчивал на скорую руку, на глаз нанося окрестную местность»[273], – сообщал Кропоткин брату.
В дороге пришлось обильно угощать спиртом китайских чиновников, периодически проверявших товары каравана и опрашивавших «купцов» о целях их визита[274]. Здесь с ролью радушного купца, готового услужить подарками и угощением, Кропоткин, похоже, справлялся неплохо. Для местных же жителей приезд диковинных «северных варваров» стал чем-то вроде экзотического развлечения. Позднее Кропоткин вспоминал, как целые толпы высыпали на улицы, чтобы посмотреть на русских пришельцев: «…все население деревни теснилось возле нашей палатки, заглядывая вовнутрь и целый час глазея на то, как мы раскладываем огонь, пищу варим и т. п. Женщины с высокой прической, с цветами, с заткнутыми в волосы булавками и „ганзами“ в руках поглядывали на нас с пригорка… Все, что было в Мергене свободного и способного ходить, высыпало на берег посмотреть на невиданное доселе чудо, на варваров с белыми лицами»[275].
В Мергене «купца» со свитой в сопровождении китайских чиновников и полицейских доставили к местному губернатору (амбаню), весьма любезно принявшему их в комнате, увешанной орудиями пыток: «плетями, башмаками из толстой кожи и другими атрибутами кары, имеющимися в руках амбаня для наказания провинившихся»[276]. Правильно, пусть презренные чужеземцы наслаждаются угощениями, помпезной церемонией и улыбками чиновников, но пусть видят, что ожидает всякого, кто дерзостно выказывает неповиновение власти императора Поднебесной! Да и сама торговля в этом городе не заладилась. Сначала чиновники запретили торговать «купцу», отказавшись принять его скромные дары. Затем, после обещания написать жалобу в Пекин, амбань все-таки дал разрешение на торговлю, посетил караван и снабдил «караванщиков» продуктами питания. Но, по признанию Кропоткина, торговля шла так, как будто разыгрывался спектакль: «Когда таким образом несколько купцов приобрели, что им было нужно, они больше уже и не смотрели на наши товары, и никто ничего уже не покупал. Переход от оживленной торговли к полному бездействию был так разителен, что мы поневоле усомнились, не было ли позволено купцам торговать только для вида до известного часа»[277]. Продан был кусок плисовой ткани и некоторое количество безделушек[278]. Уж не сообразили ли китайские чиновники, что совсем не купец и никакие не торговцы к ним в гости пожаловали? И уж не насмехались ли они над «северными варварами», источая улыбки на приемах и церемониях и делая вид, что верят всему, что те говорят? Тем более что ни Кропоткин, ни его приближенные не понимали ни по-китайски, ни по-маньчжурски. Это тем более вероятно, что за Мергеном к «каравану» периодически «под видом едущих на службу» случайных попутчиков присоединялись «провожатые – чиновник и два или три солдата в повозках»[279]. В Айгуне, где у «купца» были знакомые, ему пришлось прятаться в телеге, ссылаясь на болезнь. Местный же амбань вообще запретил жителям торговать с «караванщиками». И запрет этот соблюдался столь неукоснительно, что один из китайцев, решившийся купить коня у русских «торговцев», на следующий же день вернул его обратно, отказавшись даже от уплаченных денег, вежливо пояснив, что человек он щедрый и деньги у него еще есть[280]…
Нелегал Кропоткин, описывая свои впечатления об экспедиции, восхищался трудолюбием китайского народа. Вот, например, что он пишет о китайских крестьянах: «…при китайском трудолюбии и обилии рук мы видели во всех деревнях громадные запасы пшеницы, проса и овса. Случалось видеть, что целые амбары, занимавшие одну сторону широкого квадратного двора, были засыпаны хлебом в зерне, а немолоченый хлеб лежал еще в скирдах, кроме того, громадное количество гречи было ссыпано просто в сарае, где ее топтали коровы и ели свиньи»[281]. Лев Тихомиров, революционер, а позднее ренегат, ставший консервативным публицистом, вспоминал, как в 1870-е годы Кропоткин своими рассказами о Китае показывал, что «очень остался доволен китайцами»[282]. Позднее, в 1899 году в экономическом исследовании «Поля, фабрики и мастерские», получившем всемирную известность, Петр Кропоткин предскажет вероятный в будущем бум индустриального развития в Китае: «Из всего этого видно, что угрожающее вторжение Востока на европейский рынок надвигается быстро и дремлет только один Китай, хотя, судя по тому, что мне пришлось видеть в этой стране, я убежден, что раз китайцы начнут работать на европейских машинах – а они уже начали, – то они будут производить с большим успехом и в большем масштабе, чем японцы»[283]. Пророк Кропоткин оказался прав. В наше время, когда Китай стал «фабрикой мира» – крупнейшей промышленной державой, не только завалившей весь мир своими дешевыми товарами, но и осваивающей все новые и новые наукоемкие отрасли производства, – начинаешь понимать значение этих слов.
Но как бы там ни было, разведывательная миссия, по совместительству ставшая лично для Кропоткина и географической экспедицией, имела неплохие результаты. Был открыт короткий путь из Забайкалья к Амуру, установлен окраинный характер Большого Хингана, изучены перевалы, открыты потухшие вулканы Уйюн-Холдонги, собраны около ста двадцати образцов горных пород. Караван, не встречая никаких помех, дошел до Мергена, а 1 июня – до Айгуня. Оттуда Кропоткин переправился на русскую сторону и 14 июня добрался до Благовещенска. Там, на Амуре, Петру Алексеевичу довелось уже детально изучить жизнь русских поселенцев края и местных народов. Летом 1864 года он доплыл до Николаевска-на-Амуре, где встретился с генерал-губернатором, которого затем сопровождал вверх по Уссури, «амурскому Эльдорадо», на пароходе «Зея»[284]. Об этой экспедиции Кропоткин, не указывая ее истинных целей, в июне 1865 года опубликовал статью в журнале «Русский вестник». Он писал, что участвовал в ней «как частный человек», а торговый караван был образован добровольно, но «при некотором пособии от правительства», торгующими казаками[285]. Говорил правду, как разведчик, что тут скажешь… Впрочем, засекречивать результаты разведмиссии, теперь объявленной научной экспедицией, никто уже не собирался. В том же году отчет о ней с картой маршрута от Мергена до Айгуня был опубликован в сборнике «Записки Сибирского отдела Русского географического общества»[286]. Вице-председатель РГО Петр Петрович Семенов-Тян-Шанский, и сам совершавший не менее рискованные вояжи в Средней Азии, назвал миссию Кропоткина «замечательным героическим подвигом»[287]. Ну а для племяшек Петр Алексеевич потом ставил домашний спектакль по мотивам своей маньчжурской экспедиции. Подвязывая подушку под одежду, он изображал толстопузого купчика и рассказывал о своих приключениях[288].
* * *
Кропоткин все больше разочаровывается в перспективах преобразований в России. Тяготы жизни простых людей, которые он воочию мог видеть, путешествуя по Сибири и Дальнему Востоку, удручают его. Он ищет иной жизни, полной смысла, полезной окружающим людям. И он готов даже ехать в Италию к Гарибальди или в Турцию, сражаться за освобождение славянских и христианских народов Османской империи: «Руки чешутся, когда читаешь про Гарибальди, да про сербов»[289], – пишет он брату в августе 1862 года. И чем дальше, тем больше Петра одолевают такие мысли. «Где та польза, которую я мог бы приносить? И что же мои мечтания? Бесполезны? Бесплодны, по крайней мере. И с каждым днем, с каждым разом, как я встречаюсь с этим народом, с его жалкою, нищенскою жизнью, как читаю об этих страшных насилиях, которые терпят христиане в Турции, – боль, слезы просятся. Как помочь, где силы? Не хочу я перевернуть дела, не в силах, но я хотел бы тут, вокруг себя, приносить хотя микроскопическую пользу им – и что же я делаю, чем приношу? И умру я, видно, ничего не сделав, и все мы помрем, проживши также бесполезно»[290], – с отчаянием записывает Кропоткин в дневнике 16 июля 1864 года. Но одними мечтаниями дело не ограничивалось. В январе 1866 года Петр готовит к поступлению в университет сына бедного забайкальского казака Ивана Семеновича Полякова (1845–1887)[291] – будущего друга и спутника в экспедициях.
А неутомимый Корсаков все стремился проникнуть вглубь Маньчжурии. С этой целью, под предлогом доставки письма губернатору-цзянцзюню маньчжурской провинции Гирин, 21 июля 1864 года была отправлена экспедиция вверх по реке Сунгари на пароходе «Уссури», который тянул баржу с углем. Первое пароходное плавание по этой дальневосточной реке. В поездку отправилась группа военных и гражданских лиц: русский консул в Урге Яков Парфентьевич Шишмарев, командир Амурской конной казачьей бригады полковник Георгий Федорович Черняев, адъютант генерал-губернатора Петр Алексеевич Кропоткин, командир судна капитан А. Любицкий, астроном штабс-капитан Арсений Федорович Усольцев, топографы капитан Васильев и Андреев, ботаник и метеоролог доктор А. Н. Конради да два десятка солдат со спрятанными ружьями. Экспедиция носила одновременно дипломатический и разведывательный характер. Ей надлежало ознакомиться со свойствами реки, составить ее предварительную карту, определить численность и занятия населения края, попытаться договориться о праве проезда русских дипломатов в Пекин через Маньчжурию и об условиях деятельности китайских чиновников по отношению к русским подданным.
Плавание проходило в сезон, когда уровень Сунгари понижается, и потому пароход продвигался вперед медленно. Кропоткину запомнились низины в нижнем течении реки, песчаные дюны и пустыни при слиянии Сунгари с Нонни, густая цепь селений по мере приближения к Гирину, деревни, в которых проживали китайцы, принудительно переселенные маньчжурскими властями и не питавшие особой любви к Цинской империи. По дороге удалось посетить Саньсин, но в Бодунэ близ впадения Нонни экспедицию не пустили. Не слишком гостеприимным оказался и прием, оказанный ей в самом Гирине: власти старались свести к минимуму контакты русских с местным населением. С дипломатической точки зрения миссия оказалась неудачной. Но как географ Кропоткин был доволен: участники установили, что Сунгари судоходна (с 1865 года по реке началось регулярное плавание русских пароходов), и сняли подробную карту реки от устья до Гирина.
Во время этой экспедиции, впрочем, Петру Алексеевичу довелось поближе сойтись с китайским народом. У Гирина пароход с российской делегацией сел на мель. Чтобы поскорее избавиться от незваных гостей, амбань прислал сотни две китайцев, чтобы те помогли передвинуть корабль. Петр прыгнул в воду, вместе с ними взялся за канаты и запел «Дубинушку». Китайские рабочие были рады воодушевляющему примеру, и вскоре пароход мог отправляться в плавание. По пути пароход останавливался в китайских деревнях, населенных ссыльными и нелегальными мигрантами, перебравшимися в запретные маньчжурские земли из остальных регионов Китая. С местными жителями у Кропоткина сложился очень веселый диалог. «Мы оживленно и дружелюбно болтали (если только это слово применимо здесь) при помощи знаков и отлично понимали друг друга. Решительно все народы понимают, что значит, если дружелюбно потрепать по плечу. Предложить друг другу табачок или огонька, чтобы закурить, тоже очень понятное выражение дружеского чувства». Китайцы с большим интересом обсуждали его бороду и спрашивали, откуда она у такого молодого человека. Шутливый ответ всех развеселил: «Я объяснил своим "собеседникам" знаками, что я в случае крайности могу питаться бородой, если нечего будет есть»[292].
23 августа Кропоткин вернулся в станицу Михайлово-Семеновскую на Амуре, а 11 октября 1864 года был уже в Иркутске, где его с нетерпением ожидал брат Александр, приехавший на службу в казачий полк в Сибирь. Братья поселились в одной из местных гостиниц и жили дружно, несмотря на то что Петр, по свидетельству брата, не отличался легким характером.
«Так как с реформами покончили, – вспоминал Кропоткин, – то я пытался сделать все, что возможно было при наличных условиях, в других областях; но я скоро убедился в бесполезности всяких усилий». Он подготовил доклад о хозяйственном положении уссурийских казаков, предложив принять разнообразные меры помощи. Петра Алексеевича похвалили, его предложения одобрили, но практическое осуществление было поручено «старому пьянице, который розгами приучал казаков к земледелию»[293]. Всякие местные инициативы и идеи блокировались чиновниками в Петербурге.
* * *
Казалось, утешением может послужить наука. Кропоткин упорно совершенствует свои познания в математике и геологии, все больше втягивается в географические исследования. А вскоре имя Кропоткина-географа становится известным за рубежом. В феврале 1865 года Иркутск посетили два иностранных ученых: американский геолог Рафаэль Помпилли и немецкий антрополог Адольф Бастиан. Кропоткин вместе с другими сибирскими исследователями беседовал с иностранным гостями, показал им свои коллекции минералов. Помпилли ознакомил его с геологической картой Китая, напечатанной в Пекине[294].
Вскоре у начинающего географа Кропоткина появляются первые зарубежные публикации. В итальянском научном журнале «Отчет Академии физико-математических наук. Отделение Королевского общества Неаполя» была опубликована заметка П. Кропоткина и А. Палибина «Землетрясение вокруг озера Байкал в 1862 г.»[295]. Идея написать об этом событии появилась у Кропоткина после землетрясения в районе озера Байкал, произошедшего 31 декабря 1861 года. Проанализировав байкальские события, Петр Кропоткин обратился к теории «о местном происхождении землетрясений, вслед[ствие] оседания пластов, против Буховской и Гумбольдтовской теории действия раскаленного ядра Земли на ее кору»[296]. Возникла идея написать о байкальских событиях, казалось, подтверждавших новую теорию землетрясений. На вулкане Везувий вблизи Неаполя в это время действовала всемирно известная сейсмическая лаборатория. Ее директору, выдающемуся сейсмологу профессору Луиджи Пальмьери (1807–1896), и решил написать письмо Кропоткин[297]. А. А. Палибин, приятель Петра Алексеевича, перевел этот труд на французский язык[298]. Пальмьери счел статью Кропоткина достойной издания в местном научном журнале.
Весной 1865 году Кропоткин отправился в Саяны. Петр Алексеевич получил от Сибирского отдела РГО задание. Он должен был проверить слухи об огромном водопаде на Оке Саянской, притоке Ангары, который своими размерами будто бы превосходил Ниагарский. Кроме того, он предполагал начать изучение вопроса о ледниковом периоде в Сибири. Кропоткин отправился (в основном верхом) на запад по берегу Иркута, у Ниловой пустыни свернул на север, почти вдоль границы с Китаем, а затем – на восток до Окинского караула и Московского тракта, по которому и вернулся в Иркутск, совершив за полтора месяца круг почти в тысячу триста километров. Сообщения о водопаде были опровергнуты. По дороге исследователь внимательно изучал природные особенности, геологию и образ жизни многонационального населения края, делал рисунки и съемки для составления карт, собирал данные для построения схемы орографии Сибири, обнаружил область потухших вулканов в Саянских горах на китайской границе. Теперь один из этих вулканов носит имя Кропоткина. За время поездки он успевает даже собрать очень внушительную геологическую коллекцию, состоявшую из более чем двухсот образцов[299]. «Поездкой я доволен, – пишет Петр Алексеевич Александру. – ‹…› Материалов для обоснования ледниковой гипотезы накопляется много – преимущественно геологических…»[300] В результате этого путешествия появился труд «Поездка в Окинский караул», опубликованный в том же году в упоминавшихся «Записках» Сибирского отдела РГО[301].
В 1865 году Забайкальский статистический комитет избрал Кропоткина своим действительным членом, но он лишь дважды посещает его заседания[302]. А в августе – октябре 1865-го он вновь едет на Амур и Уссури. Весной 1866 года, по поручению Сибирского отделения Русского географического общества, Кропоткин отправляется в экспедицию, чтобы найти прямой путь из Забайкалья на золотые прииски Витима и Олекмы. Золотопромышленники были заинтересованы в том, чтобы найти кратчайшую дорогу для перегона скота на прииски. Сокращение пространств привело бы к сокращению расходов и улучшению качества мяса. Ведь раньше, «после 1000 верст по отвратительной таежной дороге», скот приходил на прииск «в очень жалком виде»[303]. Деньги на экспедицию дали золотопромышленники. Но, как отмечал Кропоткин, выделенные прижимистыми богатеями средства покрывали далеко не все расходы[304].
Разделявшая прииски и Забайкалье огромная горная страна СевероБайкальского нагорья с ее параллельными высокими хребтами считалась непроходимой. Петр Алексеевич принял решение пойти не с юга на север, а наоборот: вначале спуститься по реке Лене до приисков, а затем добираться на юг, в Забайкалье, в Читу через долины Олекмы, Витима и их притоков. Подспорьем ему стала карта, грубо начерченная эвенком на куске бересты[305].
Кропоткина сопровождали зоолог и антрополог И. С. Поляков, военный топограф П. Н. Мошинский и доверенное лицо сибирских золотопромышленников – читинский купец П. С. Чистохин, который взял с собой в качестве проводников двух эвенков из Забайкалья, способных вести звериными тропами. 9 мая 1866 года они выехали из Иркутска по почтовому тракту и 10 мая достигли Качуги в верховьях Лены. 14 мая участники экспедиции сели на баржу с товарами и продовольствием и отплыли вниз по реке, в направлении золотых приисков. Кропоткина очень интересовала Лена: он хотел составить карту реки, ее берегов и притоков, определить астрономические пункты, собрать коллекции геологических, ботанических и зоологических образцов и описать быт и хозяйство селений[306].
По дороге баржу то и дело приходилось разгружать и снимать с мели, чем и пользовались Кропоткин и Поляков, собирая геологические образцы, проводя ботанические и зоологические наблюдения. В селениях приставали к берегу и продавали товары. Петр Алексеевич работал наравне со всеми. Чтобы ускорить путь, в Жигалове Кропоткин и Поляков пересели в почтовую лодку и поплыли дальше к Киренску, вдоль розовато-красных скалистых берегов. Гребцов меняли на каждой остановке, но сидеть на веслах приходилось и самим путешественникам. А когда в темноте фарватер терялся, Петру Алексеевичу приходилось лаять и определять дорогу по ответному лаю собак из прибрежных селений. В Усть-Куте путники задержались, а затем устремились вперед то в лодке, то верхом, торопясь нагнать уплывшую уже вперед баржу[307].
Из Киренска Кропоткин отправил генерал-губернатору Корсакову письмо, в котором излагал жалобы рабочих и политических ссыльных Усть-Кута на дурное обращение начальства. Затем, вновь пересев на баржу, Петр Алексеевич с товарищами доплыл до впадения Витима в Лену, побывал в селах Витимское и Крестовское. Пока шла перегрузка вещей на вьючный караван, он занимался сбором материалов, подтверждающих его теорию оледенения в Сибири. Наконец 5 июня экспедиция смогла выехать на лошадях в село Тихоно-Задонское, центр Ленских приисков, через нагорье, которое Кропоткин назвал Патомским. За восемь суток одолели двести пятьдесят верст по глухой таежной тропе. Тихоно-Задонское стало исходной точкой последующего пути на юг.
Петр Алексеевич любуется цепями горных вершин и глубокими, заросшими лесом падями. Перед ним – огромная горная страна, прорезанная речными долинами. Караван шел вперед, с трудом преодолевая наледи на реках. Приходилось проходить сквозь заросли кедрового стланика, каменные глетчеры, болота, бурные речные потоки. Кропоткину пришлось проявить талант дипломата, когда уставшие от трудностей похода конюхи решили покинуть экспедицию. Молодому путешественнику удалось уладить конфликт, договорившись, что все участники экспедиции будут на равных навьючивать и разгружать лошадей.
Вид валунов, ледниковых отложений и глубоких борозд еще раз убедил Кропоткина в том, что когда-то здесь располагались мощные ледники, составлявшие часть одного гигантского ледяного покрова. Позднее эти выводы лягут в основу его теории ледникового периода – эпохи, когда ледники покрывали всю Северную Евразию. Здесь же он получал бесценный материал для формирования общей картины расположения горных цепей Восточной Азии. По всему пути Кропоткин проводил метеорологические наблюдения, подробнейшие записи которых были сохранены и затем переданы Русскому географическому обществу[308].
* * *
Пополнялись и его социальные впечатления… В районе золотоносных приисков, Витимском, Крестовском и Тихоно-Задонском, Петр Алексеевич познакомился с тяжкой жизнью золотоискателей. «Вот где вдоволь можно каждый день насмотреться на порабощение рабочего капиталом, на проявление великого закона уменьшения вознаграждения с увеличением работы»[309], – пишет он брату. Что же возмущало Петра? Об этом он написал Александру Кропоткину: «Управляющий работает часа 3 в день, ест прекрасную пищу… рабочий в разрезе стоит в дождь, холод и жар с 4 часов утра до 11 и с часа до восьми, итого, следовательно, 14 часов в день, на самой тяжелой мускульной работе кайлой, лопатой и ломом, получая гроши. Воскресений нет, одежда и пр. вычитается из жалования, а стоимость огромная. Первый получает в год тысячи, второй сотню с небольшим. Другие стоят наготове, чтобы выманить все деньги по выходе с прииска, спаивают его, выставляют женщин, которые у пьяного ночью все вытащат, и т. д., и т. д. И ругают этого рабочего. ‹…› А физиономии стоит посмотреть, особенно к вечеру, когда народ поистомился: тупоумие, пристальный взгляд. И если не выработает урока – сейчас вычет: 3 человека должны вырубить кайлой и ломом и накласть 62 тележки, а 4-й увезти их»[310].
После таких наблюдений кусок в горло не лез. «Они работают, а вы их труд едите». Слов из басни не выкинешь, и именно эти слова поэта XVIII века Александра Петровича Сумарокова могли бы прийти на ум Петру Кропоткину. Что-то такое он и высказал в письме любимому брату: «Весело ли хоть теперь быть нахлебником у этих маслопузов, жить на их краденом хлебе? Конечно, езди я хоть от Сибирского отдела – ведь такие же были бы деньги, все же как-то легче было бы, но утешаешь себя тем, что без помощи капитала наука не могла бы двигаться вперед – какая наука могла бы существовать на деньги исключительно трудовые теперь, при теперешнем распределении богатств?» Но паразитом-нахлебником он себя не считал. А кто он? «Лучше сознавать себя таким же пролетарием хотя и с умственным капиталом, которого он не имеет, лучше искать такой работы, от которой польза была бы прямее – искать, потому что кто может поручиться, что его работа именно будет такою»[311], – отвечает Петр. Все вокруг наводило на мысли о социальной несправедливости и заставляло вспомнить во все времена актуальный вопрос: «Что делать?»
Петр и Александр давно уже обсуждали друг с другом социальный вопрос. Пионером и здесь выступал старший брат. Он уже в начале 1866 года прочитал изложение взглядов Прудона в книге Альфреда Сюдра «История коммунизма». Французский экономист-самоучка Пьер-Жозеф Прудон (1809–1865) был основоположником мютюалистского направления в анархизме. Страстный критик социальной несправедливости, законов и частной собственности, Прудон решительно отвергал государство и его институты, заявляя: «Управление людьми посредством людей есть рабство», и всякий, «кто налагает на меня руку свою, чтобы повелевать мною, тот узурпатор и тиран: я считаю его своим врагом»[312]. Место государства, в его представлении, должна была занять свободная федерация общин и провинций, которые будут свободно договариваться друг с другом. Вместо частной собственности он отстаивал индивидуальное и коллективное право пользования продуктами своего труда и обмена ими. В то же время Прудон предлагал ненасильственный путь преодоления государственных и капиталистических отношений. «Революция, – говорил он, – есть не что иное, как просвещение умов»[313]. Основным же методом экономических преобразований он считал реформы – создание независимой от государства системы прямого продуктообмена, действующей в рамках федерации производственных союзов трудящихся (фактически – кооперативов).
Прудон надеялся, что такие ассоциации работников смогут вытеснить частный капитал. Главным в его проекте изменения всех экономических отношений был Народный банк. Ему предстояло стать центром безденежного обмена между свободными производителями (ремесленниками и кооперативными предприятиями) и потребителями. После обмена товара сдавший его производитель смог бы получить банковские билеты, гарантировавшие приобретение в банке других товаров на указанную сумму. Цену предполагалось высчитывать с учетом как рабочего времени, затраченного на его изготовление, так и издержек производства. Банк взимал 1 % от стоимости за комиссию. Предусматривалось предоставление ссуд клиентам под залог непроданных товаров. 11 февраля 1849 года Прудон открыл Народный банк в Париже и через свою газету объявил подписку на акции. Популярность Прудона привлекла к проекту рабочие кооперативные ассоциации. Вскоре число акционеров превысило двенадцать тысяч, размер акционерного капитала составил тридцать шесть тысяч франков. Комитеты содействия Народному банку действовали в Безансоне, Бельфоре, Бордо, Дижоне, Лионе, Марселе и Нанси. Но Прудон был арестован и приговорен к тюремному заключению за свою политическую деятельность. В этой ситуации он не смог заключить ни одной сделки и 12 апреля был вынужден закрыть Народный банк[314].
Александр, сходивший на собрание одного из революционных кружков, был настроен скептически в отношении общих теорий преобразований и выступал за «частные мелкие усовершенствования». Но в письме к брату он замечал: «Конечно, я бы бросился и в социальную революцию, пошел бы на баррикады за "коммунизм"… Но то-то, что не за коммунизм, а за его бедных бойцов. ‹…› Но это я сделал бы лишь потому, что эти мечтатели честные, симпатичные мне люди. Но на успех революции я бы не надеялся, мало того – был бы заранее уверен, что нас поразят»[315].
Теперь Петр в письме из Тихоно-Задонского под впечатлением увиденного обращается к идее, близкой к прудоновской. Он предлагает создание кооперативных ассоциаций, в которых производители были бы одновременно собственниками предприятия и произведенной продукции: «На подрыв капитала надо употребить силы, а не на поддержку, хотя бы самую косвенную. А где может быть подрыв – в пропаганде создания общественных капиталов или в основании капиталов, предназначенных для этой пропаганды наконец в подрыве прямым путем при помощи ассоциаций. Только ту деятельность, которая направлена либо на прямой подрыв капитала, либо на расширение способов к его подрыву и увеличению жаждущих этого подрыва, – только эта деятельность и должна бы, по-моему, быть полезною, следовательно, и нравственною в настоящее время, когда этот вопрос на очереди». Только если люди будут готовы к подобному перевороту, революция действительно принесет пользу, пишет он, комментируя прочитанную им книгу историка Эдгара Кинэ «Революция»[316].
А впрочем, как же мало знает он современную мировую общественную мысль. Не пора ли, брат Саша, познакомиться с тем, что пишут современные социалисты: «…такое у меня полное незнание истории позднейшего времени, такая пустота относительно общественных вопросов, что нужно будет много и много позаняться этим в Питере»[317].
В этом письме мы впервые видим Кропоткина-социалиста. Да, он еще сомневается, не уверен в правоте своих идей, высказывается осторожно и с оговорками. Но главный шаг в мировоззрении уже сделан.
В этот же момент Петра Алексеевича волнует и другая тема, которая потом станет одной из главных для него как анархиста: насколько можно для победы нравственного дела прибегать к безнравственным средствам? В более раннем письме из Крестовского он считает «вредным для дела прибегать к безнравственным мерам», но признает, что, если ограничиться исключительно нравственным действием, тогда революция может стать невозможной. Пока он предлагает «средний путь»: «Один критерий остается – полезность и вредность для большинства в настоящем и будущем, – везде этот критериум для определения нравственного поступка»[318]. Итак, пока еще Кропоткин не пришел к более позднему выводу о том, что для достижения правой цели не следует прибегать к неправым средствам, даже во время революции, и истинный социализм (анархизм) должен быть этическим – или его не будет совсем!
В путешествиях, в дороге Кропоткин увлечен исследованиями, но они не заслоняют от его взгляда тяготы людской жизни. Все призрачнее надежды на то, что ему удастся как-то помочь избавлению от них. Да и простое накопление отдельных знаний по геологии и этнографии его не удовлетворяет: его ум жаждет обобщения, а здесь, в Сибири, на службе это невозможно. А еще противно брать деньги на поездки от золотопромышленников. Конечно, «экспедиция тем отчасти хороша, что не дает времени задумываться о своем положении. Вот тебе ряд явлений, описывай их, задумывайся над причинами… Не знаю, полезна ли такая жизнь, но я по несколько раз в день иногда повторяю себе: "В Питер непременно, будь что будет"»[319]. Ну а пока он отказывается от барских замашек, о чем сообщает в письме Саше 10 июля 1866 года: «Теперь я принялся сам развьючивать коней, ставить палатку и пр. Все же облегчение конюхам, да и другие меньше ворчат и немного больше делают»[320].
* * *
Помимо Тихоно-Задонского, Кропоткин посетил в этом же районе еще два прииска, продолжил собирать геологические материалы и изучать ледниковые наносы. Нагрузив лошадей палатками, ржаными сухарями, сушеным мясом, спиртом, запасом подков, порохом и свинцом для обмена с местным населением и небольшим количеством круп и масла, участники экспедиции двинулись 2 июля через тайгу и гольцу в 1200-километровый путь до Читы. Караван состоял из тридцати четырех вьючных и шестерых запасных лошадей и десяти всадников – русских и бурят. Кроме того, на Витиме к ним должен был присоединиться проводник-эвенк. Под проливными дождями через реку Вачу, по «тунгусской тропе» вдоль пади по реке Ныгри и ручью Малый Чепко путешественники дошли до места, где проложенный путь исчез, и вошли в непроходимую тайгу, с трудом прорубаясь сквозь заросли, болота и трясины, перебираясь через скалистые гольцы, пади, буреломы и тучи кровососущей мошкары. По пути велась топографическая съемка местности, а Кропоткин делал зарисовки и еще умудрялся читать!
10 июля экспедиция вышла к Витиму и 15-го переправилась через него. Дальше путь вел через самые глухие и нехоженые леса и горы, где даже звери попадались редко. Двигаясь по ледяным речкам и через Делюн-Уранский и Северо-Муйский хребты, караван потерял десять лошадей, но через восемь дней вышел в долину реки Муи, на усеянные яркими цветами лесные поляны. Здесь встали лагерем на несколько дней, чтобы отдохнуть, и встретили первых за долгое время людей. Затем экспедиция снова двинулась вперед через долину Муи и Южно-Муйский хребет, к которому подошли 31 июля и поднялись на него. Далее расстилалось обширное Витимское плоскогорье, покрытое щедрыми лесами, рощами и лугами. Пройдя по нему, Кропоткин и его спутники достигли 5 августа реки Бомбуйко и направились по ее берегу, продолжая держать курс на юг. Наконец 19 августа показались заселенные места – прииск Задорный, а через три дня – прииск Серафимовский. 30 августа караван добрался до верховьев Витима, переправился через него, через неделю достиг Телембинского озера. По уже имевшейся дороге экспедиция перевалила через Яблоновый хребет и по долине реки отправилась в сторону Читы. 8 сентября путешественники уже вступали в столицу Забайкалья[321].
За этот поход, который многими считался невозможным, РГО позднее наградило Кропоткина золотой медалью. Петр Алексеевич дал названия отдельным частям открытой им горной страны: Патомское нагорье, Северо– и Южно-Муйский хребты. В 1898 году геолог Владимир Афанасьевич Обручев назвал его именем горный хребет вдоль окраины Патомского нагорья, между истоками Витима и Лены, – цепь, поросшую лиственничным лесом, зарослями кедрового стланика и багульника и ковром из ягеля. В 1930 году Тихоно-Задонский прииск был переименован в поселок Кропоткин. Через несколько лет имя открывателя получил и потухший вулкан в бассейне реки Иркут, между истоками Олекмы и Нерчи…[322] О титанических масштабах труда участников экспедиции пишет Вячеслав Маркин: «…это глазомерная съемка на протяжении 3000 верст, позволившая существенно исправить карту обширной территории, около 400 „сроков“ метеорологических наблюдений, включавших в себя измерение атмосферного давления, температуры воздуха, направления и силы ветра, облачности, состояния атмосферы; это описание геологических обнажений на берегах Лены и разрезов ледниковых отложений на Патомском нагорье, в районе Ленских приисков и на Витимском плоскогорье; это зоологические сборы И. С. Полякова: 40 видов млекопитающих и 107 видов птиц… пересечено пять хребтов, пройдено по долинам около 60 речек и ручьев, 13 перевалов»[323]. «Отчет об Олекминско-Витимской экспедиции», опубликованный РГО в 1873 году, составит девятьсот шесть страниц, с картами, рисунками, схемами.
Но не только географические исследования были страстью Кропоткина. Исследователь Михаил Васильевич Константинов отмечает, что во время своих странствий Петр Алексеевич проявлял склонность к археологии. Так, в отчете об Олекминско-Витимской экспедиции он предлагал исследователям первобытного общества обратиться к известняковым пещерам на Лене и к нижнеудинским пещерам, предполагая, что «в них могут встретиться новые факты для разъяснения темных вопросов о временах младенчества человеческого рода»[324]. В 1865 году Кропоткин совершил специальную поездку по Байкалу, чтобы осмотреть пещеры в Малой Кадильной пади, где ранее были найдены три древних черепа. О наличии в районе Окинского караула, около Тунки, в байкальских горах и в других местностях пещер и остатков землянок, в которых когда-то жили древние люди, он писал в одной из своих газетных корреспонденций[325]. Известен и интерес Кропоткина к находкам костей мамонтов и носорогов в разрезах золотоносных приисков, в которых Петр Алексеевич бывал во время экспедиций. Его современник, археолог граф Алексей Сергеевич Уваров, в книге по археологии каменного века в Сибири ссылался на результаты исследований Кропоткина, связывавшего такие остатки животных с ледниковыми отложениями[326]. Некоторые исследователи утверждают даже, что в 1864 году Кропоткин, «следуя от Старо-Цурухайтуйского караула через тер[риторию] Маньчжурии до Благовещенска», не только дал описание вала Чингисхана, но и «провел раскопки в Ханкулато-Хото на тер[ритории] т[ак] н[азываемого] „Чингиз-ханова городища“»[327].
* * *
По возвращении из Олекминско-Витимской экспедиции Петра Алексеевича поджидали печальные новости. Еще по дороге, на Серафимовском прииске, до него дошли сведения о бунте ссыльных поляков – участников Польского восстания 1863 года[328]. В Сибири в это время проживало от двенадцати до двадцати двух тысяч бывших польских повстанцев. Семьсот из них под охраной нескольких офицеров и ста пятидесяти конвойных солдат и казаков работали на постройке Кругобайкальской дороги. План восставших, еще в начале 1865 года разработанный семью повстанцами в Иркутской тюрьме и обсуждавшийся среди ссыльных и заключенных в разных районах Восточной Сибири, был очень смел и граничил с авантюризмом. Они рассчитывали разоружить конвой, изготовить для всех холодное оружие, а затем пробиваться в Монголию и Китай. Предполагалось, что далее они доберутся до океанского побережья и, быть может, договорятся с английскими капитанами, которые отвезут их в Европу. В Сибири много ссыльных соотечественников – они тоже восстанут и отвлекут на себя силы противника. Но благодаря мерам по ограничению переписки ссыльных повстанцев, принятым властями, Кругобайкальское восстание оказалось изолированным, поскольку другие подпольщики не получили вовремя условного сигнала[329].
25 июля пятьдесят поляков разоружили конвой под Култуком, на станции Амурской, испортили телеграфное сообщение с Иркутском и двинулись на Мурино. В своем отряде, названном Сибирским легионом вольных поляков, им удалось объединить до полутора тысяч человек. 26 июля о произошедшем стало известно в Иркутске. А дальше начались самые настоящие военные действия. 27 июня на станции Лихановская забаррикадировавшиеся в доме станционного смотрителя конвоиры и пришедший им на выручку отряд майора Рика (мужа той самой Дунечки) из восьмидесяти двух человек отбили наступление повстанцев. В ответ те подожгли станцию и отступили. Против повстанцев были двинуты еще три отряда пехоты, конных казаков и ополченцев-бурятов под командованием войскового старшины Лисовского, исправника Павлищева, поручика Лаврентьева и штабс-ротмистра Ларионова. Их общая численность превышала тысячу человек. Остальные воинские части в Восточной Сибири были приведены в боевую готовность. 28 июня солдаты Рика и Лаврентьева разбили повстанцев у реки Быстрой, рассеяли их и вынудили уйти в леса. Затем произошло еще три боя – 9, 24 и 25 июля. В последнем из них повстанцы капитулировали, израсходовав все боеприпасы. Тридцать поляков погибли, четыреста восемьдесят пять были взяты в плен, из них двадцать пять оказались ранеными и больными. Еще сто семьдесят человек скрывались в лесах, обреченные на выбор между сдачей властям и голодной смертью. Военно-полевой суд в Иркутске, проходивший 29 октября – 9 ноября, приговорил семерых организаторов восстания к расстрелу (из них трое были помилованы и отправлены на каторгу), шестьдесят – к каторжным работам сроком до двенадцати лет. Девяносто пять были освобождены от наказания, остальные же сосланы в отдаленные места Сибири[330].
Добравшись в конце сентября в Иркутск, где он снова увидел брата, Петр Алексеевич узнал подробности событий: восстания, суда и расправы. А ведь когда-то Кропоткин пытался облегчить участь ссыльных поляков. В конце мая 1866 года он обратился с письмом к Корсакову по итогам инспекционной проверки положения ссыльных польских повстанцев на солеваренном заводе в Усть-Куте. Общее наблюдение и беседы с некоторыми ссыльными тайно от администрации позволили выявить нарушения. Начальник завода разговаривал с ними на «ты», преследовал подававших жалобы, запретил выбирать старосту, который защищал бы их интересы и разрешал конфликты между ними, выслал уже выбранного ссыльными старосту. Кропоткин рекомендовал хотя бы разрешить полякам праздновать Рождество и Пасху по своему календарю, чтобы «не оскорблять силою развитого в них религиозного чувства»[331].
Даже это было им запрещено… А теперь он присутствовал на суде над повстанцами как журналист! Его статья о самом восстании и судебном процессе, датированная 28, 30 октября, 2, 3 и 10 ноября 1866 года, была опубликована в пяти номерах петербургской газеты «Биржевые ведомости»[332]. В этом отчете Кропоткин подробно изложил показания свидетелей и обвиняемых, прозвучавшие на суде. Изложил он и версию событий, исходившую от повстанцев. За этот отчет, вспоминал Кропоткин, губернатор Корсаков «был на меня жестоко зол»[333]. А еще отрадно было знать, что брат Саша не был отправлен подавлять восстание. Зная хорошо о его симпатиях и антипатиях, командир полка осмотрительно заменил его другим офицером. Это спасло Александра, который раздумывал, как поступить: застрелиться или же перейти на сторону повстанцев[334].
Для Петра и Александра Кропоткиных эта история оказалась последней каплей. Теперь им стало ясно, что всем надеждам на либерализацию в России пришел конец. «Противно сознавать, что видишься с людьми, говоришь с ними как с порядочными, в то время как они плевка не стоят, и чувствуешь себя не в силах, не вправе плюнуть им в рожу, когда сам ничуть не лучше их, носишь ту же ливрею, выделываешь те же шутки, – чем же я лучше, где основание, на котором я мог бы действовать, сам несамостоятельный человек, к тому же мало развитой? Не менее утопичным становится толчение воды в виде службы»[335], – писал Кропоткин в дневнике в ноябре 1866 года. Восстание поляков в Сибири, вспоминал позднее Петр Алексеевич, «открыло нам глаза и показало то фальшивое положение, которое мы оба занимали как офицеры русской армии». Не желая больше иметь дело с этим институтом государственных репрессий, братья «решили расстаться с военной службой и возвратиться в Россию»[336].
Какие уроки для себя вынес двадцатипятилетний Кропоткин из пребывания в Сибири? Он подробно пишет об этом в воспоминаниях. Там ему пришлось раз и навсегда распрощаться с иллюзиями о возможности реформ сверху, поняв, «что для народа решительно невозможно сделать ничего полезного при помощи административной машины». Там он познакомился с тем, как обычные люди живут, самостоятельно организуя и устраивая свою жизнь, без душной опеки со стороны государства и без приказов начальников. Кропоткин «стал понимать не только людей и человеческий характер, но также скрытые пружины общественной жизни», осознал «созидательную работу неведомых масс, о которой редко упоминается в книгах, и понял значение этой построительной работы в росте общества»[337]. Он пришел к выводу о том, что именно массы, а не вожди творят историю, научился ценить начала самоорганизации и добровольного согласования людьми своих действий.
Сибирский опыт произвел во взглядах и настроениях Кропоткина настоящий переворот. «Воспитанный в помещичьей среде, я, как все молодые люди моего времени, вступил в жизнь с искренним убеждением в том, что нужно командовать, приказывать, распекать, наказывать и тому подобное. Но как только мне пришлось выполнять ответственные предприятия и входить для этого в сношения с людьми, причем каждая ошибка имела бы очень серьезные последствия, я понял разницу между действием на принципах дисциплины или же на началах взаимного понимания. Дисциплина хороша на военных парадах, но ничего не стоит в действительной жизни, там, где результат может быть достигнут лишь сильным напряжением воли всех, направленной к общей цели. Хотя я тогда еще не формулировал моих мыслей словами, заимствованными из боевых кличей политических партий, я все-таки могу сказать теперь, что в Сибири я утратил всякую веру в государственную дисциплину: я был подготовлен к тому, чтобы сделаться анархистом»[338]. Таковы были сибирские уроки Кропоткина, и, как показала его последующая жизнь, он их выучил на отлично.
Первыми уехали из Сибири в январе 1867 года Александр с женой. Петр задержался в Иркутске, чтобы закончить дела по службе, подготовить отчет по экспедиции и организовать в городе сейсмическую станцию. Сейсмограф для нее Кропоткин сконструировал самостоятельно[339]. В пасхальную ночь на 16 апреля вышедший в отставку казачий есаул Петр Алексеевич Кропоткин смог наконец отправиться из Иркутска в Европейскую Россию. Официально он ехал как курьер Корсакова. Символическое и почти мистическое совпадение: его отъезд сопровождался салютом из пушек[340] – в честь Пасхи… Его сибирская эпопея завершилась, начинался новый этап жизни.
* * *
Лето 1867 года Петр Алексеевич провел в Москве и Никольском. Он заводит новые знакомства, читает о взглядах Прудона и французского социалиста Луи Блана, пишет, гуляет, изучает геологию окрестностей поместья и возмущается атмосферой «барства», от которой отвык за годы в Сибири. Поведение Петра просто-таки шокировало семью: «Все глаза выпучили, как это я сам умывался. Сам сапоги снял». Как же так?! Ведь он – княжеский сын, ему негоже делать то, для чего существует прислуга! Сибирские походные привычки были далеки от быта старорежимных провинциальных помещиков, и такое поведение могло стать не меньшим признаком революционности, нежели длинные волосы и перепачканный грязью балахон тургеневского Базарова в 1860-е годы или косоворотки и смазные сапоги народников в 1870-е. Его отношения с отцом по-прежнему остаются неровными: они то ладят, то спорят. Отец уговаривает его не бросать военную службу или даже вернуться в Сибирь, но Кропоткин полон решимости поступить в университет, и родитель наконец нехотя заявляет ему: «Нет, отчего же, если ты в себе чувствуешь наклонности быть ученым, твое дело, – профессором будешь, прославишься»[341]. Но Александра папаша ненавидит по-прежнему, несмотря на все попытки Петра заступиться за брата. Лида Еропкина больше не появляется на горизонте личной жизни, зато Петра пытаются «ловить» в женихи помещики с дочками на выданье, Кошкаревы и Яковлевы[342]. И его это, похоже, раздражает, поскольку симпатий к этим дамам и их семьям Петр не испытывает.
Впрочем, он увлечен геологией и пытается осваивать ее в практических полевых исследованиях. Для этого подходят окрестности поместья. И Петр страстно исследует овраги, ручьи, берега рек, с изумлением открывая для себя природные богатства родных мест: «Мои геологические изыскания подвигаются; впрочем, только две экскурсии удалось сделать в овраг, который идет позади села (по дороге в Каменку). Теперь я исследую нижнюю его часть, до вершины еще далеко, – кажется, девонширская формация, – а сверху ее форменные горные известняки с каменным углем. Каменный уголь уже находил оба раза в русле ручья, низкого качества, но все-таки сносный, горит хотя с пламенем, но сильно, запах серный не силен. В одном куске бездна серного колчедана»[343].
Подобные изыскания приводили в изумление не только домашних, но и крестьян. Молодой барин едва не приобрел репутацию местного сумасшедшего. Его стыдили и жалели: «Мужики крайне удивляются – как это я с мешком за спиной и молотком на плече как мужик хожу. Мне одна баба целые полчаса сегодня об этом говорила, чуть не за шального считают»[344]. Хорошо не за колдуна держали, а не то пришлось бы ноги уносить в Питер…
Впрочем, практическая сметка не подводит крестьян. Мужики смекают, что «шальной» князь вовсе не «шальной», а очень даже разумный, и польза от его научных штудий может быть велика. И вот в августе 1868 года они просят Петра Алексеевича «исследовать тут кое-что», дабы найти жерновой камень – вещь полезная и на мельнице, и в домашнем хозяйстве. Тем более что в одной из деревень неподалеку залежи такого камня как раз обнаружили[345].
* * *
Братья Кропоткины поселились в квартире на шестом этаже дома на Екатерининском канале. Вместе с ними жила, разумеется, жена Александра Вера Севастьяновна, дочь Себастьяна Чайковского, ссыльного участника Польского восстания 1830 года. Александр поступил в Военно-юридическую академию, Вера посещала педагогические курсы. Некоторое время, до отъезда на учебу в Цюрих, на этой же квартире проживала и ее старшая сестра Софья Севастьяновна. Она была известна также как Софья Николаевна Лаврова[350], поскольку являлась приемной дочерью бывшего генерал-губернатора Николая Муравьева.
Оказавшись вновь в столице империи, Петр не узнает города своей юности. Дух, атмосфера, настроения – за время его отсутствия все переменилось. Либеральные и реформаторские ожидания и надежды начала 1860-х годов ушли в прошлое, и о них предпочитали не распространяться. Кумиры свободомыслия – Николай Гаврилович Чернышевский, Николай Александрович Серно-Соловьевич и Дмитрий Иванович Писарев – были арестованы еще в 1862 году. Тайное общество «Земля и воля», выступавшее за созыв бессословного народного собрания, прекратило свою деятельность в 1864 году. 4 апреля 1866 года бывший студент Дмитрий Владимирович Каракозов совершил неудачное покушение на Александра II, надеясь, что его убийство всколыхнет народ. Революционер был схвачен и казнен. В официальных верхах возобладала линия реакции, а «общество» предпочитало забыть о «политике». Городом «кафешантанов и танцклассов» назвал Кропоткин этот новый Петербург[351]. «Лучшие литераторы – Чернышевский, Михайлов, Лавров – были в ссылке или, как Писарев, сидели в Петропавловской крепости. Другие, мрачно смотревшие на действительность, изменили свои убеждения и теперь тяготели к своего рода отеческому самодержавию. Большинство же хотя и сохранило еще свои взгляды, но стало до такой степени осторожным в выражении их, что эта осторожность почти равнялась измене»[352], – вспоминал позднее Петр Алексеевич.
Сам Петр ограничивает свою политическую активность того времени сотрудничеством в ежедневной политической, экономической и литературной газете «Деятельность». В 1867–1868 годах в течение трех-четырех месяцев он бесплатно писал для нее передовые статьи. Зато ему «предоставили безусловную свободу». Газета погибала, и в условиях предстоявшего разорения издатель В. Долинский был рад новому и талантливому сотруднику, которому лишь бы дали писать, хоть и бесплатно. Впрочем, свобода эта была ограничена государственной цензурой. В одной из своих статей он даже пытается, рассказывая о событиях Испанской революции, рассуждать о преимуществах республиканского строя перед монархией. Из этой истории выходит анекдот: бдительный цензор внес в статью поправки, поставив рядом с выражениями в пользу республики фразы «для Испании» и «в Испании»[353].
* * *
Итак, времена не благоприятствовали занятиям общественной деятельностью. В такой обстановке Кропоткин целиком, с головой ушел в науку. Он привык испытывать настоящее наслаждение от научной работы. Вначале его увлекает математика, и Петр Алексеевич публикует статью о графическом решении алгебраических уравнений, редактирует перевод учебника по геометрии… В декабре 1867 года он принимает участие в работе Первого съезда русских естествоиспытателей, на котором выступают ведущие ученые, цвет тогдашней науки: химики Дмитрий Иванович Менделеев и Николай Николаевич Бекетов, биологи Илья Ильич Мечников и Климент Аркадьевич Тимирязев, математик Пафнутий Львович Чебышев, физик Борис Семенович Якоби, исследователь Арктики Федор Петрович Литке, географы Алексей Павлович Федченко и Александр Иванович Воейков. Кропоткин делает сообщение об испытании сейсмографа в Иркутске и выступает в дискуссии по докладу Менделеева о введении метрической системы мер. Вскоре Петр Кропоткин вступает в Санкт-Петербургское общество естествоиспытателей и Московское общество испытателей природы[354].
Но «коньком» Кропоткина стала география. Сибирские изыскания и открытия требовали осмысления и систематизации, и пытливый ум молодого ученого с готовностью отвечал на эту духовную жажду. Экспедиции, которые Петр Алексеевич провел в Сибири и на Дальнем Востоке, создали ему авторитет у научной общественности. 13 декабря 1867 года он делает доклад об Олекминско-Витимской экспедиции на заседании РГО. Уже в феврале 1868 года Кропоткина избирают секретарем Отделения физической географии Общества[355]. Первым заданием, которое он выполняет в РГО, становится организация Метеорологической комиссии[356]. В 1869-м он делает доклад о геологических исследованиях в бассейнах Лены и Витима[357]. К тому времени Кропоткин уже имел репутацию и положение солидного ученого: в двадцатисемилетнем возрасте – восемьдесят научных публикаций, из них три – в заграничных журналах[358].
Учрежденное в 1845 году Русское географическое общество официально возглавлялось великим князем Константином Николаевичем Романовым, братом Александра II. Согласно уставу, оно должно было «собирать, обрабатывать и распространять в России географические, этнографические и статистические сведения вообще и в особенности о самой России, а также распространять достоверные сведения о России в других странах»[359]. С этой целью не только проводились сбор и обработка научного материала, но издавались труды и результаты исследований, составлялись карты, велась оживленная просветительская работа и организовывались многочисленные экспедиции. В Географическом обществе Кропоткину довелось сотрудничать с такими знаменитыми путешественниками, как исследователь Туркестана, зоолог Николай Алексеевич Северцов, этнограф и биолог Николай Николаевич Миклухо-Маклай, биолог и географ Алексей Павлович Федченко, изучавший горы Туркестана и Альпы, исследователь Центральной Азии Николай Михайлович Пржевальский…
В те годы общество собиралось на первом этаже здания Министерства народного просвещения на Фонтанке у Чернышева моста. Внушительный трехэтажный дом № 2 по Чернышевой площади в стиле классицизма, с арками и колоннами, был выстроен в 1828 году по проекту архитектора Росси. В нем размещались также Шестая гимназия, Энтомологическое общество и Археографическая комиссия. Географическое общество занимало помещения, выходившие на Чернышевский сквер (ныне площадь Ломоносова) и Театральную улицу (ныне улица Зодчего Росси). Они состояли из зала общества с библиотекой, столами библиотекаря и казначея, зала заседаний, канцелярии, ученого архива и склада изданий[360].
Здесь проходили заседания и велась работа Географического общества. Как секретарь одного из отделений, Кропоткин редактировал «Записки Императорского Русского Географического Общества по общей географии (отделениям географии математической и физической)», стал секретарем комиссии по подготовке плана русской полярной экспедиции. Летом 1871 года руководство РГО направило Кропоткина вместе с известными геологами Григорием Петровичем Гельмерсеном и Федором Богдановичем Шмидтом для исследования следов древнего оледенения в Финляндии и Швеции. Одновременно молодой ученый работал над собственными научными теориями, которые составили важный вклад в развитие географии. И поездка должна была подкрепить его теоретические взгляды фактическими данными. По словам одного из соратников и биографов Кропоткина, Николая Константиновича Лебедева, сделанного им «в области геологии и географии вполне достаточно, чтобы его имя стояло в числе выдающихся географов всего мира»[361].
* * *
Поездка в Скандинавию принесла новые впечатления! Кропоткин наслаждается природой этих стран, присматривается к обычаям, стилю жизни финнов и шведов, политическим порядкам. Уже в Выборге ему понравился местный «шведский стол». «За марку тебе дают тарелочек до 15 со всевозможными закусками – икра, угорь жареный и маринованный, цыплячьи лапки, копченая говядина и т. д. и т. д. Все вообще прекрасно, а на берегу залива, после 6-часовой ходьбы, с местным пивом очаровательно»[362].
Принцип «шведского стола» потом не раз всплывает в произведениях Кропоткина в очень неожиданном ракурсе как элемент анархического коммунизма. В брошюре «Коммунизм и анархия» «шведский стол» будет истолкован как один из шагов по направлению к коммунистическому распределению «по потребностям» уже «среди буржуазного общества»: «За определенную плату – столько-то рублей в день – вам предоставляется выбирать, что вам вздумается из десяти блюд или из пятидесяти блюд, на большом пароходе, и никому в голову не приходит учитывать, сколько вы чего съели. ‹…› Буржуа прекрасно поняли, какую громадную выгоду представляет им этот вид ограниченного коммунизма, для потребления – соединенного с полною независимостью личности; вследствие этого они устроились так, что за определенную плату, по столько-то в день или месяц, всех их потребности жилища и еды бывают вполне удовлетворены, без всяких дальнейших расчетов»[363]. И в самом деле: «Во всех этих и во множестве других учреждений (гостиницы, пансионы и т[ак] дал[ее]) господствующее направление состоит в том, чтобы не измерять потребления. Одному нужно проехать тысячу верст, другому только семьсот. Один съедает три фунта хлеба, другой только два… Это – чисто личные потребности, и нет никакого основания заставлять первого платить в полтора раза больше»[364].
От каждого по способностям – каждому по потребностям. Поработал, внеся таким образом свою «марку» в котел родной коммуны, а теперь – получи по потребностям, как за шведским столом. Итак, что такое настоящий коммунизм? Подлинный коммунизм, товарищи, – это Анархия плюс принцип «шведского стола», распространенный на все стороны жизни…
Но ведь часто те, кто кушает за шведским столом, особенно первый раз в жизни, склонны набирать в тарелку сверх меры и объедаться. Так может получиться и при пользовании общественными благами «по потребностям». На этот вопрос у Кропоткина тоже был ответ: «"И отлично!" – ответим мы. Это только послужит доказательством, что пролетарий в первый раз в жизни ел досыта»[365]. Одним словом – пусть для начала люди не будут голодными, не будут ни в чем нуждаться. А излишества, как и со «шведским столом», рано или поздно улягутся. Люди привыкнут, в конце концов, вкусы у них разные, не все едят и хотят есть одно и то же. К тому же многие займутся диетой, а другие и сейчас на ней сидят.
* * *
Но все это будет потом, а пока наш герой с бутылочкой пива любуется местными пейзажами: «Выборгский залив очень красив. Вообще ландшафт без воды никуда не годится, здесь же масса воды, но не безбрежное море, которое тоже скучно, а широкий фиорд, с массою островков, валунов, торчащих из воды, с разнообразной зеленью, хвойной и лиственною, и с довольно живописными гранитными лбами по берегам»[366]. Кстати, финляндское пиво, которое варили в Нейшлоте, пришлось ему по вкусу: «Приезжих здесь немало, и все проезжающие по почтовой дороге считают долгом заехать в гостиницу выпить бутылку крепкого нейшлотского пива (очень вкусное, с немного смолистым вкусом)»[367].
В целом же с местной кухней Петр Алексеевич долго не мог свыкнуться, хотя и считал, что она «довольно интересна»[368]. Впрочем, с едой не всегда было обильно. В сельской местности ему приходилось питаться в основном молоком, простоквашей и яйцами. Но зато «как все это дешево!». Так что хотя и любил кухню Петр Алексеевич, но уже тогда частенько мог питаться не лучше, чем те же финские крестьяне[369].
В целом же Великое княжество Финляндское пришлось будущему анархисту по вкусу. Здесь он чувствовал себя «вольнее». Прежде всего потому, что никто не требовал паспортов, подорожных и иных документов. Достаточно было записать свое имя и фамилию в книгу на станции или в гостинице[370]… Вместе с тем Кропоткин восхищался трудом финских крестьян, вынужденных часто вспахивать и боронить поля, усеянные крупными валунами, и при этом получать хороший урожай. Удивляло довольство населения: крестьяне и рабочие одеты в сюртуки из сукна и пеньки, носят прочные сапоги, лаптей как типа обуви нет вообще[371].
В начале июля он отправляется на пароходе в Стокгольм. Швеция стала первой европейской заграничной страной, где побывал Кропоткин. В письмах брату он восхищается красотами Стокгольма, Гётеборга, Норчёпинга и их окрестностей так же, как ранее восхищался природой Финляндии. Посещает музеи и выставки, контактирует со шведскими географами, проводит исследования за городом. Кропоткину нравятся местные дешевые гостиницы со столь же дешевыми (хотя и сытными) обедами. Читая вот эти строки, понимаешь, что гурман все же был Петр Алексеевич, хотя и не обжора, но уж совсем не веган: «Все дешево, во второстепенных гостиницах. В одной, например, по-нашему весьма хорошей, обед из закуски, супа, ростбифа, рябчика и пирожного, кофе, хорошей сигары и ½ бутылки пива стоит всего 1 р. 80 к., и это, заметь, порционно, а не за табльдотом»[372]. Как подлинный турист, он быстро отбрасывает барскую привычку ездить на извозчике. Покупает карту города, путеводитель и пешком нарезает пути между достопримечательностями[373].
При этом, как и многие русские радикалы, посещавшие европейские страны, Кропоткин сразу же обращает внимание на условия жизни рабочих. Вот описание рабочих портовых районов Стокгольма: «Тут собственно рабочий, гаваньский, квартал, – ну это то же, что петербургские закоулки, и то еще поискать. Вонь, грязь порядочная, оборванные ребятишки, торговля поношенным товаром в темных лавчонках»[374].
Да и к политической системе Швеции (конституционной монархии) он относился явно скептически, отмечая в письме брату Саше, что в Стокгольме бросается в глаза «куча статуй с медными болванами для поддержания падающего королевского авторитета»[375]. Хотя полярный исследователь и депутат шведского парламента Эрик Норденшельд и пытается доказать ему в дискуссиях, что свободные и «честные» выборы решат все социальные конфликты, Кропоткин не верит. Не верит потому, что верит только своим глазам… А глаза эти видели рабочие кварталы Стокгольма и видели, как «швея против моих окон так же сидит за швейной машиной с 7 утра до 9 вечера и рабочие, которых мало видно, не смотрятся живущими в довольстве»[376]. И уж совсем смешно выглядят аргументы Норденшельда, когда Петр становится очевидцем классовых боев местного значения – массовой стачки красильщиков в Стокгольме, которую сопровождали «уличные манифестации» и митинги. По газетам он следит за программой и деятельностью крестьянской партии в Норвегии[377].
К тому же его раздражает истовый патриотизм и самомнение, с которым он постоянно сталкивается, общаясь со шведами. Раздражает их желание услышать комплименты о своей стране: «Со мною, после нескольких фраз, непременно вопрос: "А какова вам нравится Швеция?" – но это не вопрос, а прямо вызов на похвалу, да самую восторженную»[378].
В августе Кропоткин вернулся в Финляндию, но уже в начале сентября завершил экспедицию и отправился в Санкт-Петербург. Причина была самая банальная – отсутствие денег. В кошельке оставалось лишь пятьдесят финляндских марок – ровно столько, чтобы хватило переночевать в гостинице и добраться до столицы, прихватив в багаже образцы камней и почв, собранные в Финляндии. Да и условия работы наступающей осенью были крайне печальны. Днем частенько приходилось работать на открытой местности «под градом, при северном ветре», а ночью мерзнуть в самых бедных и грязных придорожных гостиницах[379]. Об этом своем положении писал он секретарю РГО, барону Федору Романовичу Остен-Сакену: «Я знаю, что я вернусь теперь с 10 пенни и, кроме долгов обществу и кучи работы по финляндской поездке, да еще остатков по витимской экспедиции, кроме этого – ничего впереди»[380]. По итогам этой экспедиции в 1871 году в «Известиях Русского географического общества» были изданы «Письма члена-сотрудника П. А. Кропоткина во время геологической поездки по Финляндии и Швеции»[381].
Своим «главным вкладом в науку» Петр Алексеевич считал разработку теории о строении Азиатского материка. Опровергнув принятые в то время, но ошибочные представления немецкого ученого Александра фон Гумбольдта об общем направлении главных азиатских горных хребтов с запада на восток, он показал, что основные горные цепи тянутся с юго-запада на северо-восток. Кропоткин впервые высказал мысль о том, что Северо-Восточная Азия сформировалась постепенно вокруг древнейшего первичного массива. Он представил Сибирь не в виде гигантской равнины, окаймленной горами, а в форме гигантского плоскогорья с двумя террасами – от Тибета до российских границ и в Восточной Сибири. Этот вывод был сенсационен! Гигантский Становой хребет, изображавшийся на всех картах исследователей, гигантский каменный пояс, о котором до того времени писали ученые, охватывает значительно меньшее пространство. Что тут сказать? Для географической науки чертовски важно открыть и изучить новые земли. Но точно так же важно «закрыть» земли, которых нет и не было никогда. Опять та же история, что и с Окинским водопадом, но куда масштабнее. К 1873 году Петру Алексеевичу удалось лишь составить карту Азии, основанную на его теории. Его очерк о строении гор Азии увидел свет в «Записках Императорского Русского Географического Общества» в 1875 году, а книга «Орография Сибири» вышла на французском языке только в 1904-м.
Вторым вкладом Кропоткина в геологию и географию стала теория ледникового периода, которая начала складываться в его голове еще во время путешествий по Сибири. Он опроверг господствовавшее представление о некогда существовавшем древнем ледниковом море: его следов так и не удалось обнаружить во время сибирских поисков. Петр Алексеевич впервые высказал предположение о существовании Великого ледникового периода в геологической истории Земли, когда огромные пространства Северной Евразии были покрыты мощным ледником, сползавшим на юг и несшим с собой каменные валуны. В Финляндии и Швеции он искал следы ледников в Европе. И доказал, что озы (узкие грунтовые валы, вытянутые линейно, высотой до нескольких десятков метров, шириной от ста – двухсот метров, длиной до десятков километров), как и обилие озер, великое множество валунов, груды ледникового щебня представляют собой не что иное, как послеледниковые формы рельефа[382]. Первый том его «Исследования о ледниковом периоде» с картами и чертежами был издан братом Александром только в 1876 году, а другие материалы попали в руки жандармов и только после 1895 года были отосланы автору, который уже находился в эмиграции.
Петру Алексеевичу принадлежит заслуга значительного географического открытия, совершенного, что называется, «на кончике пера». Или, как выражался сам Кропоткин, провидя «сквозь полярную мглу»[383]. В докладе 1871 года о плане русской полярной экспедиции, подготовленном для РГО, он на основании анализа состояния ледяных полей и течений в Северном Ледовитом океане одним из первых сделал вывод о существовании неизвестной земли к северу от Новой Земли и к востоку от Шпицбергена. По итогам доклада Кропоткину предложили возглавить морскую экспедицию на Север. Но Министерство финансов не выделило на нее необходимые средства. В 1873 году предсказанная земля была открыта австрийской экспедицией и названа в честь австро-венгерского монарха – Землей Франца-Иосифа. Уже после смерти Петра Алексеевича, в 1929 году, когда СССР официально объявил о своем суверенитете над этим далеким архипелагом, факт научного предвидения его открытия Кропоткиным приводился в качестве обоснования его российской принадлежности. В правительстве и Академии наук обсуждался вопрос о переименовании островов и ставился вопрос о том, чтобы назвать его Землей Кропоткина. Смена названия так и не состоялась, но имя географа-анархиста было, по предложению советских исследователей, присвоено одному из островов и ледниковому куполу на Земле Франца-Иосифа, а также леднику на Северной Земле. На Шпицбергене в честь Кропоткина назван один из ледников, в Антарктиде – трехкилометровая гора…[384]
Но в проекте экспедиции, предложенной Кропоткиным и его коллегами по РГО, было еще одно предложение, очень перспективное с экономической точки зрения. Была высказана мысль о разведке Северного морского пути. Тот самый Севморпуть, обеспечивающий кратчайший транспортный коридор между Европейской Россией и портами Дальнего Востока[385].
Интерес к Северу долго не оставлял Петра Алексеевича. Среди тем, которые они обсуждали в 1871 году с Норденшельдом, была возможность плавания по так называемому Северо-восточному проходу – из Атлантики в Тихий океан через северные моря и Берингов пролив. Интересно, что Кропоткину импонировало отношение шведского собеседника к русским революционерам: личное знакомство с Бакуниным и его позитивные отклики о Герцене[386]. Позднее, в 1878–1879 годах, Норденшельду удалось выполнить задуманное и впервые пройти Северным морским путем от начала до конца.
Еще одной оригинальной научной гипотезой Кропоткина стало представление о высыхании Евразии. Хотя в законченном виде он изложил эту идею только в 1904 году, в докладе Лондонскому географическому обществу, в основу ее легли наблюдения, которые Петр Алексеевич проводил в Сибири и на европейском Севере. Он предположил, что после таяния ледников наступил так называемый Озерный период, а затем эти озера и болота стали постепенно и медленно высыхать, причем этот процесс, утверждал он, продолжается по сей день. С высыханием, в его представлении, были связаны и изменения в образе жизни людей, в частности Великое переселение народов и натиск кочевников на развитые цивилизации Азии и Европы.
Открытия, труды и неутомимая научно-организационная деятельность Кропоткина получили настолько широкое признание в ученой среде, что осенью 1871 года Остен-Сакен предложил его кандидатуру в качестве своего преемника на этом посту. Совет общества это предложение одобрил и направил соответствующее приглашение Кропоткину, который в то время работал в Финляндии. Однако Петр Алексеевич отказался, телеграфировав в ответ: «Очень благодарю за предложение, но не могу принять»[387].
Независимость, свобода и равенство были для Кропоткина превыше всего. И ими не было ни смысла, ни потребности жертвовать ради теплого местечка и даже больших возможностей научной карьеры! И об этом он откровенно пишет Остен-Сакену: «…независимость дороже хотя бы здоровья, а должность секретаря нашего Общества, без тысячи мелких случаев, где надо жертвовать своею независимостью, чувством равенства и т. п., – без этого она не может обойтись. В этом случае, мне кажется, игра не стоит свеч»[388].
Впрочем, материальные проблемы дают о себе знать, а отказ от такой должности – отказ от высокой зарплаты. Да и помочь «хорошему человеку», каким был Остен-Сакен, тоже хотелось, по доброте душевной. И Кропоткин предлагает компромисс. Если высокопоставленный коллега устал от работы, он готов на несколько месяцев или на большее время стать его помощником за плату в триста – четыреста рублей[389].
Но, помимо нежелания заниматься бюрократической деятельностью и унижаться перед начальством и меценатами, отказ Кропоткина от столь почетной должности мотивировался и другими соображениями. «В эту пору другие мысли и другие стремления уже овладели мною», – позднее вспоминал он[390].
* * *
1870–1871 годы стали переломными в жизни и судьбе Петра Алексеевича. Он не потерял интереса к науке и всегда стремился дать своим социальным теориям научное обоснование. Но ему стало понятно, что наука сама по себе не в состоянии изменить мир к лучшему. Да, открытия и достижения технического прогресса могут облегчить существование людей, сделать их труд и быт приятнее и комфортнее. Но существующие общественные отношения, существующий строй мешают это сделать. Жизнь человека не может стать лучше, пока он подчиняется законам, нормам и правилам несправедливого социального и политического строя.
Сам Кропоткин утверждал позднее, что полностью осознал это именно во время долгих поездок по Финляндии в 1871 году, когда у него было достаточно времени, чтобы поразмыслить над окружающим миром. Что толку крестьянину от новейших сельскохозяйственных машин, если он не имеет земли, чтобы обрабатывать ее с их помощью? Какой смысл в самых высших знаниях, если они остаются достоянием небольшого меньшинства? «Наука – великое дело, – говорил себе Кропоткин. – Я знал радости, доставляемые ею, и ценил их, быть может, даже больше, чем многие мои собратья. ‹…› Но какое право имел я на все эти высшие радости, когда вокруг меня гнетущая нищета и мучительная борьба за черствый кусок хлеба? Когда все, истраченное мною, чтобы жить в мире высоких душевных движений, неизбежно должно быть вырвано из рта сеющих пшеницу для других и не имеющих достаточно черного хлеба для собственных детей? ‹…› Массы хотят знать. Они хотят учиться, они могут учиться… Они готовы расширить свое знание, только дайте его им, только предоставьте им средства завоевать себе досуг. Вот в каком направлении мне следует работать, и вот те люди, для которых я должен работать»[391].
Развитая эмпатия, скажут одни. Интеллигентское желание просвещать массы «сверху», скажут другие. Десятилетия спустя русский философ Сергей Николаевич Булгаков в сборнике «Вехи» раскритикует такой настрой многих представителей образованных слоев российского общества: «В своем отношении к народу, служение которому своею задачею ставит интеллигенция, она постоянно и неизбежно колеблется между двумя крайностями – народопоклонничества и духовного аристократизма. Потребность народопоклонничества в той или иной форме… вытекает из самых основ интеллигентской веры. Но из нее же с необходимостью вытекает и противоположное – высокомерное отношение к народу, как к объекту спасительного воздействия, как к несовершеннолетнему, нуждающемуся в няньке для воспитания к "сознательности", непросвещенному в интеллигентном смысле слова»[392].
Но если сказанное Булгаковым было верно в отношении русской социал-демократии вообще и ее большевистского крыла с его «Железной рукой загоним человечество к счастью» в особенности, то позиция Кропоткина была другой. Хотя и в его случае она вытекала из чувства «кающегося дворянина», якобинская идея «воспитательной диктатуры» и принудительного, насильственного облагодетельствования «несознательного» народа всегда была ему глубоко чужда. Петра Алексеевича вели совершенно иные соображения. Считая себя самого по своему положению скорее умственным пролетарием, Кропоткин выступал за то, чтобы интеллигенция слилась с народом, стала его равноправной частью, а не превращалась в вождя, руководителя и будущего повелителя народных масс[393]. Позже он увязывал этот путь с проявлением естественного для человеческого вида социального инстинкта взаимопомощи. «Если альтруизм для вас не пустой звук и вы примените к изучению социальных вопросов строгий метод натуралиста, вы попадете в наши ряды и будете вместе с нами работать для социальной революции»[394], – обращался он к молодым интеллигентам.
Острый интерес Петра Алексеевичу к социализму подкреплялся бурными событиями в Европе в 1870–1871 годах: Франко-прусской войной и коммунальной революцией во Франции, наиболее известной по знаменитой Парижской коммуне 1871 года. Противоборство между уже корчившимся в кризисе режимом французского императора Наполеона III и набиравшей силу Пруссией взорвало сложившееся равновесие сил в Старом Свете. Обещавший, что «империя – это мир», французский монарх управлял жестко централизованным и бюрократическим государством и вел беспрерывные войны, которые, однако же, все больше выливались в авантюры и становились непосильным бременем для страны. В свою очередь, Прусское королевство, чье правительство возглавлял «железный канцлер» Отто фон Бисмарк, с помощью войн стремилось объединить под своей эгидой германские государства, а Наполеон III пытался этому помешать. Дело закончилось вооруженным столкновением между двумя сильнейшими державами континентальной Европы. Французская империя оказалась разгромлена и рухнула. В условиях военных поражений в стране вспыхнула революция. Отдельные города, начиная с Лиона, поднимали восстания и объявляли себя автономными коммунами, но их выступления беспощадно подавлялись новым Временным правительством. Чаще всего коммунарам удавалось продержаться считаные дни. Но восстание в Париже в марте 1871 года победило. Столица страны была провозглашена коммуной, которая предлагала остальной Франции федеративный союз. В городе началась перестройка жизни на основе самоорганизации и самоуправления. Активную роль в движении играли члены международного объединения социалистических групп и ассоциаций – Первого Интернационала. Но уже в мае свободный Париж пал под ударами правительственных войск…
Первые комментарии Кропоткина к войне между Францией и Пруссией звучали скорее как сочувственные по отношению к Германии. Это может показаться парадоксом, если вспомнить о яро антигерманской и профранцузской позиции Петра Алексеевича в годы Первой мировой войны. И тем не менее в письме к брату Александру 29 июля 1870 года он пишет, что «с особым наслаждением» прочитал в газетах о разгроме французской армии и даже утверждает, что прусские генералы «гуманнее французских, – более развиты, несомненно, они не станут, удаляясь, жечь Саарбрюкена, не станут и Париж грабить». Но главное в оценке ситуации – это надежда на то, что поражение Франции вызовет в этой стране революцию: «Если я желал успеха пруссакам, даже взятия Парижа, то единственно, чтоб образумить этот нелепый народ» – французов, которые все никак не восстанут и не свергнут империю. Кропоткин приветствует начавшиеся волнения во Франции и рассчитывает на революционную роль Первого Интернационала: «Волнение в Лионе знаменательно: это первый случай, если не ошибаюсь, в последние годы серьезного протеста против войны со стороны населения, хорошо, что именно рабочих. Международное общество рабочих, видно, не даром существует»[395].
Петр Алексеевич допускает, что стремление французов к защите своей территории может привести к смене власти в этой стране, хотя сомневается в том, что изменения будут носить действительно социально-революционный характер. «…Я, признаться, настолько мало стал верить Франции, что сильно боюсь, что перемена правления будет не та, которую нужно. Недаром Франция в последнее время ударилась в парламентаризм, парижане, развращенные Наполеоном, его наемными кокотками и т. п., побоятся, пожалуй, республики…» – продолжает он излагать свои опасения брату в письме в начале августа 1870 года. Кропоткин сетует на малое распространение социалистических настроений, хотя и возлагает некоторые надежды на парижских рабочих. Впрочем, куда больше он рассчитывает на рабочих Германии, их антивоенные и социалистические взгляды. «Немецкое бюргерство» ему ненавистно, но именно немецкие и бельгийские рабочие занимают преобладающее положение в Интернационале. Ведь, «как ни легко было при обстоятельствах этой войны признать Германию обиженной», социалистические депутаты в Германии выступили против военных кредитов и смело заявили, что «настоящая война чисто династическая» и ведется во имя династии Гогенцоллернов, а потому они как члены Интернационала голосуют против этой войны. Во французском парламенте на такое не осмелился никто![396]
Каким контрастом по сравнению с резкими и злыми нападками старого Кропоткина на рабочий класс Германии звучат строки Кропоткина молодого: «Словом, ввиду той быстроты, с которой Internationale распространяется в Германской Европе, ввиду многих протестов германских рабочих против настоящей войны, ввиду организованных стачек в Германии и способности немецких рабочих организоваться в правильные общества, ввиду организаторской способности германского рабочего, воспитываемой стачками и обществами, я полагаю или, вернее, начинаю думать, что даже рабочий во Франции отстает от рабочего в Германии…»
Возможно, лишь падение Парижа отрезвит французских трудящихся, полагает Кропоткин: «Во всей Европе, всюду рабочие и их сторонники, люди прогресса и будущего стараются свести вопрос с национальной точки зрения на международную, или, как выразился Чернышевский, с национальной на народную. А победные войны ведут только к усилению национальной точки зрения. Вот почему желательно, чтобы грызущиеся собаки друг друга съели. Но чем это отзовется на массах?»[397]
Как видим, свержение Наполеона III, установление республики во Франции, а затем революция парижских коммунаров стали для Петра Алексеевича приятной неожиданностью. Он полагает, что подавление коммуны не означает конца революционного движения в Европе, что это – только начало. Это потом, уже в эмиграции, он даст детальный анализ Парижской коммуны с социально-революционной точки зрения, разберет, что называется, «по полочкам» все ее достижения, непоследовательности и слабости. Сейчас он пока мало знает о ней. Главные надежды пока что у него по-прежнему на революцию в Германии.
Впрочем, в случае войны между Россией и Германией – «только еще этого нового разоренья недоставало!» – Кропоткин считал, что «на этот раз побитие немцев необходимо. Рабочие авось поймут всю нелепость своего Бисмарка настолько, чтобы дать какой-нибудь ход Новому Свету, да и у нас крестьянину станет, пожалуй, настолько плохо, что невмоготу будет дальше терпеть»[398].
События в мире вновь пробудили в Петре Алексеевиче интерес к «политике» в широком смысле этого слова. Не то чтобы эти вопросы прежде не интересовали его. Но, увы, по возвращении в Петербург из Сибири в 1867 году он попал в самый разгар политического безвременья. Петр и Александр установили контакты с членами различных кружков радикалов и умеренных славянофилов, но эти знакомства их быстро разочаровали: «никто не смел сказать, как помочь делу; никто не дерзал хоть намеком указать на поле возможной деятельности или же на выход из положения, которое признавалось безнадежным»[399]. Преобладала атмосфера страха перед репрессиями; старого общественного движения больше не было, новое еще только зарождалось.
Но революция за рубежом, казалось, пришла в движение, и Парижская коммуна прямо указывала на это. Все больший интерес у Кропоткина вызывала деятельность Первого Интернационала. Возникло желание поехать в Европу – и увидеть все самому! Быть может, встретиться с Бакуниным. Особенно привлекала его Швейцария, где, как было известно из газет, нашли убежище многие участники Коммуны и работали члены Интернационала. И там же, как он знал, учились и жили русские студентки и студенты, представители интеллигенции, связанные с этим движением.
«Свободная Швейцария, когда-то ни для кого не закрывавшая ни своих границ, ни своих университетов, стала излюбленной страной этих новых пилигримов, и одно время знаменитый город Цюрих был их Иерусалимом, – вспоминал русский революционер и писатель Сергей Михайлович Степняк-Кравчинский. – Со всех концов России – с Волги, тихого Дона, Кавказа, из далекой Сибири – молодые девушки, чуть не девочки, с легким чемоданчиком в руках и почти без средств, одни, отправлялись за тысячи верст, сгорая жаждой знаний, которые только и могли обеспечить им желанную независимость. Но по прибытии в страну, бывшую предметом их мечтаний, они находили там не только медицинские школы, но и рядом с этим широкое общественное движение, о котором многие из них не имели ни малейшего понятия… И вместо медицинской школы девушки начинали посещать заседания Интернационала, изучать политическую экономию и сочинения Маркса, Бакунина, Прудона и других основателей европейского социализма. Вскоре Цюрих из места научных занятий превратился в один громадный клуб. Молва о нем распространилась по всей России и привлекла туда целые сотни молодежи. Тогда не в меру предусмотрительное императорское правительство издало нелепый и позорный указ 1873 года, повелевавший всем русским, под угрозой объявления их вне закона, немедленно покинуть этот страшный город»[400].
Одной из русских студенток в Швейцарии была сестра жены Александра Кропоткина – Софья Севастьяновна Чайковская (1842–1916). Выйдя замуж за отставного офицера Николая Степановича Лебедева, она родила ребенка, но затем рассталась с мужем и в июне 1870 года отправилась на учебу в тот самый ужасный для властей Цюрих. Там молодая женщина примкнула к последователям анархиста Бакунина. Вместе с другими русскими друзьями и подругами она организовала библиотеку социалистической литературы. Участники группы дискутировали о событиях Франко-прусской войны и Коммуны, а после бегства коммунаров в Швейцарию поддерживали с ними контакты. В августе или сентябре 1871 года Софья ненадолго приезжала в Петербург, встречалась с Петром Алексеевичем и, несомненно, рассказывала о революционных событиях в Европе. В октябре она возвратилась в Швейцарию. Кропоткин принял решение последовать за ней[401].
Однако своих денег на поездку явно не хватило бы. А отец никогда не дал бы согласия на такое путешествие, и, конечно же, никакой материальной помощи от него в этом деле было не дождаться. Но осень 1871 года принесла резкие перемены в жизни Петра Алексеевича: 7 сентября старый князь скончался.
* * *
Алексей Петрович хворал уже несколько лет. Недомогание не способствовало улучшению его и без того несносного характера. И отношения его с детьми теплее не стали. Братья были у отца весной 1871 года, и тот все ждал, что у него униженно попросят денег. Теперь, получив в Финляндии, где он тогда проводил исследования, известия от Александра о том, что отец совсем плох, Кропоткин не вполне этому поверил. «К отцу, конечно, незачем ехать, особенно когда не зовут. Если бы он и звал, то лучше отговориться. Он особенно не рад будет моему присутствию, которое будет напоминать ему, что я приехал к умирающему, а мне хотелось бы заняться здесь геологическими исследованиями (если только хватит денег), – пишет Петр Алексеевич брату 10 сентября. – ‹…› Итак, бросать исследования, чтобы ехать к отцу и, может быть, даже вернуться, не увидав его, не стоит. Он так давно тянет со своей болезнью, что этот фазис, вероятно, не последний…»[402]
Но «фазис» оказался последним. В живых отца Кропоткин уже не застал. Он поспешил в Москву, но успел только к отпеванию. Служба проходила в церкви Иоанна Предтечи в Старо-Конюшенном переулке, где когда-то крестили маленького Алексея Петровича. Теперь в ней же родственники прощались с ним[403].
Старый князь распределил наследство между детьми, руководствуясь, очевидно, личными симпатиями и антипатиями. Никольское, где Петр Алексеевич провел детство, отошло по завещанию к его сестре Полине[404]. Петру и Александру вдвоем досталось поместье в селе Петровском Борисоглебского уезда, где они до того никогда не были[405]. Петр Алексеевич отправился на место, чтобы установить размеры владения и урегулировать имущественные вопросы. Дорога от станции вела через широкие степи, среди которых попадались редкие деревни, полого поднималась на округлую возвышенность, где на открытом месте у буерака стоял желтый дом с балконом под зеленой крышей. Крестьяне встретили нового барина подношениями, тот выставил им водку, с удивлением обнаружив, что многие не пьют. Произвело впечатление и то, что крестьяне не предупредили его о том, что телега, на которой он ездил по округе, может увязнуть: «Ну, думаю, ничто, пускай его въедет в грязь». Правда, народ тут же подоспел, помог вытащить повозку и запрячь новых лошадей.
Как отмечает историк Андрей Викторович Бирюков, «Кропоткину пришлось не только разбираться с условиями продаж, которые совершал отец, требовать долги с должников… вести переговоры с крестьянами, свидетельствовать акты аренды в волостном правлении, но и принимать решения по сделкам отца, которые противоречили его внутренним убеждениям»[406]. Братьям досталось семьсот шестьдесят шесть десятин земли, преимущественно черноземной, а следовательно – очень плодородной. Предположительно, доходы от нее составляли около четырех тысяч рублей в год[407]. В результате поездки Петр договорился о новых условиях сдачи земли в аренду крестьянам и пообещал прислать книги для школы, открытой для крестьянских детей. Сообщая подробности в письмах Александру, он «выглядит либеральным помещиком, приехавшим в поместье улаживать свои дела. Трудно поверить, что всего через полгода он отправится в Швейцарию изучать революционную литературу и вступит в Интернационал»[408]. Но некоторые мотивы социальной справедливости в сочетании, впрочем, с материальной выгодой в действиях братьев прослеживаются. Так, Петр отказывает в сдаче в аренду богачам по сорок десятин земли. Вместо того чтобы передать участок «двум выскочкам-монополистам», он сдал его в аренду крестьянской общине. Размер дохода Кропоткиных сохраняется такой же[409]. Впоследствии Петр периодически посещал Петровское, занимаясь делами поместья. По подсчетам А. В. Бирюкова, в 1871–1873 годах ежегодный чистый доход каждого из двух братьев Кропоткиных составил тысячу восемьсот – две тысячи рублей[410]. Для них это было огромное состояние, позволявшее безбедно жить и заниматься наукой.
Когда-то в юности Петр Алексеевич подумывал о том, чтобы заняться сельским хозяйством, используя при этом новейшие знания и достижения науки. Но теперь его это уже давно не интересовало. Некоторые местные жители уговаривали его остаться в Петровском и помочь улучшить положение крестьян. Но он уже пришел к выводу, что при существующем порядке вещей не сможет ни организовать артель, ни заступиться за крестьян или волостного судью[411]. Зато теперь твердый годовой доход позволял жить гораздо более свободно и заниматься тем, что нравилось. Теперь уже ничего не мешало планам отправиться в Европу! Настало время познакомиться с мировым социалистическим движением и понять, что же такое этот «страшный» Интернационал, которым пугали благонравного обывателя правительства всего мира.
Вырастают Лишь сорные травы[264].
Нет комментариев