XXXII
Первое впечатление этого утра было ужасно. Когда я направлялся к Красному кресту, чтобы узнать, как обстоят дела наших бойцов, я увидел бегущих женщин. Они несли узлы с пожитками и тащили за руки ребятишек.
– Всюду поджигают! – кричали и плакали женщины.
Несколько человек, поспешно удирая, осыпали меня проклятиями.
Мне хотелось протянуть, как заградительную цепь, мой красный шарф и пресечь дорогу панике. Но нельзя остановить обезумевших, будь то на улице Бюсси или у Версальских ворот.
Хозяйка молочной, в трудные времена отпускавшая мне в кредит порцию риса за четыре су и на три су шоколаду, уцепилась за меня, испуская отчаянные вопли:
– Нет, вы не позволите поджечь квартал! Ведь вы порядочный человек! Выступите же с вашим батальоном против поджигателей!..
На одну минуту я был задержан ею и другими, стариками и детьми, кучкой человек в двадцать: они рыдали и ломали руки, спрашивая, куда им деваться, причитали, что все погибло...
Наконец мне удалось вырваться от них. Я кинулся в первый переулок и снял свой шарф.
Я знаю по дороге, на улице Казимира Делавинь, читальню, куда в течение десяти лет ходил заниматься и читать газеты. Я могу зайти туда, и у меня будет две‑три минуты времени, чтобы взвесить в своем сознании этот пожар.
Я постучал.
– Войдите!
Мне хотелось бы хоть на минуту остаться наедине с самим собой... Едва ли это удастся.
Присутствующие умоляют меня отказаться от борьбы.
– Ведь это – беспощадная бойня... может быть, страшные пытки, если вы будете упорствовать.
– Я и сам отлично знаю это, черт возьми!
– Подумайте о вашей матери: ваша смерть убьет ее...
Ах, негодяи! Они знали, куда ударить... И вот, как последний трус, я забываю охваченную огнем улицу, свою роль и свой долг. Все существо мое переполняется воспоминаниями о родной стороне, и я вижу так ясно, как будто она вошла сюда, женщину во вдовьем платье и белом тюлевом чепце. Ее большие черные глаза впились в меня безумным взглядом; сухие пожелтевшие руки протянуты ко мне с невыразимой скорбью.
Залп!
Мимо окон пробегают несколько федератов и бросают ружья на мостовую.
– Смотрите!.. Они бегут!
– Да, они бегут. Но я, я не имею права бежать... Прошу вас, оставьте меня. Я должен сам обдумать все это.
…………………………
Все обдумано. Я остаюсь с теми, кто стреляет и кто будет расстрелян!
Что там болтали эти растерявшиеся женщины, будто «все погибло»? Ну, облили два‑три здания керосином... Подумаешь!
Все наши школьные книги, рассказывавшие о доблестном Риме или о непобедимой Спарте, были, насколько я помню, полны пожаров. Победоносные полководцы приветствовали огонь пожаров, как восходящую зарю, а осажденные устраивали их, чтобы быть прославленными историей... Мои последние классные сочинения были посвящены героическому сопротивлению... разрушенной Нуманции, обращенного в пепел Карфагена, пылающей Сарагоссы.
А капитан Файяр, получивший орден за поход в Россию? Разве не обнажал он голову каждый раз, когда говорил о Кремле, который «эти русские» зажгли, как пунш! «Ну и молодцы!», – приговаривал он, покручивая ус.
А разграбленный и спаленный Пфальц? А сотни других уголков мира, сожженных во имя королей или республик, во имя иудейского или христианского бога?
А гроты Заача?..[201] И разве герцог Пелиссье, Пелиссье‑Малаховский не унес на каблуках своих сапог клочья обгорелой человеческой кожи?
Мы же, насколько я знаю, не загоняли версальцев в погреба, чтобы сжигать их там живьем.
И если я сдался, стал поджигателем, то только после того, как окинул взглядом все прошлое и нашел там предшественников.
Мы обсуждали это сначала вдвоем, Ларошетт и я, оба окончившие школу, затем вчетвером, вдесятером... Все единогласно высказались за огонь.
Один из них так и кипел гневом.
– И эти нищенки смеют требовать пощады для своего скарба, когда идет битва за интересы всех бедняков, когда у сотен артиллеристов горят от огня вражеских пушек уже не рубашки, а их собственная грудь!.. Э, черт побери! Да я сам был богатым десять лет назад, до того как занялся политикой! Разве я не бросил всего этого в огонь?.. А сейчас, когда стратегия отчаявшихся накладывает руку на несколько щепок и кирпичей, – те, из‑за кого мы разоряемся, ради кого идем на смерть, смеют бросать нам поперек дороги узлы со своим скарбом?
И он засмеялся как безумный.
– Я понимаю бешенство буржуа, – снова заговорил он, повернувшись в ту сторону, откуда доносилась непрекращающаяся канонада. – При свете нашего факела они увидели блеск непобедимого оружия – оружия, которое нельзя сломить и которое восставшие будут отныне передавать из рук в руки по пути гражданских войн... Что значит это по сравнению вот с тем ? – заключил он, отбросив ружье и указывая нам на кровавый дым, покрывший весь квартал красным колпаком.
– Вы как будто говорили, лейтенант, что нужно сжечь часть улицы Вавен?
– Да, два дома; их стены продырявлены версальцами, и оттуда на нас врасплох могут свалиться линейные войска. Вы знаете эти два угловых дома? в том, что справа, есть булочная в нижнем этаже.
Странное совпадение! На первых же порах я наткнулся на труп хлебопека, а сейчас, по моему распоряжению, учинят расправу над мешками муки.
Царство хлеба будет предано огню и мечу. Сгорит молотой пшеницы гораздо больше, чем ее нужно было бы, чтобы прокормить меня за все годы моей голодовки.
– Ну‑ка, черкните здесь ваше имя, Вентра!
– Извольте! И можете спалить лишнюю развалину, если понадобится.
Я расписываюсь на чистом бланке.
– Мы были уверены, что вы не станете вилять!
Один из федератов, смеясь, вытащил из кармана старый номер «Крика народа» и ткнул пальцем в строчку: «Если господин Тьер – химик, он поймет... »[202]
– Гм... вы уже тогда думали об этом!
– Нет! И не я написал эту горячую фразу. Я прочитал ее как‑то утром в статье одного моего сотрудника. Я нашел ее несколько прямолинейной, но, конечно, и не подумал выдать за опечатку. А версальские газетки не преминули отметить, что сразу узнали мои когти и замашки бандита!
– Да, – заявляет Тотоль, – мы хотим взорвать Пантеон.
Тотоль – батальонный командир и пользуется безграничным авторитетом у бойцов, хотя он и балагурит, как мальчишка; во время осады он с такой дерзостью давал отпор немцам и наставлял им «нос», был так забавен и держался так геройски, что его выбрали единогласно.
Его предложение было встречено восторженным «ура».
– Уж вы‑то, во всяком случае, не будете защищать этот памятник, – сказал мне Тотоль. – Памятники для Вентра... подумаешь!.. Да ему наплевать на все эти храмы славы и коробки для великих людей! Не так ли, гражданин?.. Ну‑ка, пойдемте, велим народу отойти в сторонку!
Мне стоило большого труда удержать Тотоля и объяснить ему, что, не являясь поклонником памятников, я тем не менее не желаю, чтобы ими пользовались для истребления половины Парижа.
Но они дьявольски упрямы, и, что бы я им ни говорил, гибель Пантеона решена. К стенке Пантеон!
А вместе с ним у стенки могут оказаться и Сент‑Этьен‑дю‑Мон[203], и библиотека святой Женевьевы!..
И вот нам, – людям, пользующимся известным уважением, с мэром во главе, нескольким благоразумным командирам да группе более уравновешенных федератов, – пришлось объединиться в группы по четыре‑пять человек, чтобы помешать этим горячим головам накинуться на Пантеон, как на какого‑нибудь реакционера. Они уже провели вокруг него шнур, пропитанный серой и селитрой и смоченный керосином.
– Ведь, рассчитывая нагнать страху на деревенщину, вы только напугаете наших! Кумушки возведут вас в разбойников, а другие кварталы перебегут к пруссакам... а может быть, и к версальцам.
Пришлось целый час втолковывать им это, наседать на них, читать им наставления.
Необходимо было также возразить и маленькому старичку, упорно почесывавшему череп во все время дискуссии и, наконец, проговорившему кротким голосом:
– По правде говоря, граждане, мне кажется, нам было бы лучше, для чести Коммуны, не прятаться во время взрыва... Самое лучшее, если мы останемся там и взлетим на воздух вместе с солдатами. Я не оратор, граждане, но у меня есть свое суждение... Простите мою робость... я никогда не говорил публично. Но вот я осмелился, и мне кажется, что для первого раза я вношу великолепное предложение. Только поторопимся: если мы будем здесь долго болтать, мы никогда не взорвемся. Никогда! – заключил он с глубоким вздохом.
Он‑то и спас осужденного! Его опасения, что мы не успеем разлететься вдребезги, вызвали смех, и на эту тему больше не говорили.
Усыпальница великих людей [204]
Я здесь с полуночи.
Нас много. Собрались почти все вожаки V и XII округов, не состоящие начальниками частей.
Разделывают окорок, болтают.
– А знаешь, Шоде‑то... – говорит мой сосед слева, делая при этом весьма выразительный жест.
Пока что я еще не замешан ни в какую бойню. Мне везет!
Но несколько человек стояли в карауле у Пелажи и рассказывают о казни.
– Как он умер?
– Неплохо.
– А как держали себя жандармы?
– Неважно.
Они закусывают и говорят об этом, как о представлении, где они были зрителями, сами не играя никакой роли.
Утром, когда возобновится перестрелка, они снова пойдут на свои посты, потягиваясь и зевая.
А сейчас, раз считаешь, что поражение неизбежно, – не грех выпить прощальный стаканчик перед тем, как распрощаться с жизнью.
Среда, утро
Появляется Лисбон. Он в полном отчаянии.
– Все наши позиции захвачены. Люди падают духом... необходимо что‑то предпринять, остановиться на каком‑нибудь решении.
– Что же делать?
– Нужно придумать! Поищем вместе выход, Режер, Семери, ты, я, Лонге...
Лонге и в самом деле с нами; он тоже вернулся в Латинский квартал.
Мы поднялись в кабинет мэра, защелкнули задвижку, чтобы не слышны были наши взволнованные речи, наше совещание in extremis[205].
………………………………
Я получил удар в самое сердце, я почувствовал ту мучительную боль, что испытывают обесчещенные...
Начальник легиона считает, как и Лисбон, что защита напрасна; доктор Семери, заведующий перевязочным пунктом, согласен с мнением начальника легиона. Тогда поднимается мэр.
– Мы подпишем приказ сложить оружие!
Мне вспомнился день, когда судили Клюзере.
«Вы не посмеете сказать, что я – предатель!» – воскликнул он, запустив руки в волосы и мотая головой из стороны в сторону, словно увертываясь от пощечин.
И, покачнувшись, он в отчаянии упал на скамью.
Меня охватило такое же отчаяние.
– Сдаться! Неужели вы это сделаете, Лонге? И все вы?
– Да, я это сделаю, – холодно промолвил начальник легиона.
А доктор так и накинулся на меня:
– Вы, что же, хотите завалить квартал трупами и затопить кровью? И вы берете это на себя?..
– Да, я беру на себя право не подписать этого приказа, которого, впрочем, федераты и не послушаются... Я не хочу, чтобы в лагере восставших имя мое было покрыто позором. Не хочу! Само мое присутствие здесь уже делает меня вашим сообщником, и, если вы капитулируете, вам придется убить меня, или я сам должен буду покончить с собой.
– Мы плохо поняли друг друга, – поспешил заметить Режер, испуганный моим волнением.
У Режера, конечно, есть заблуждения, но он не трус.
Семери тоже, по‑видимому, успокоился.
Но оба они внушают мне опасение.
– Лонге, бежим разыскивать наших! Где Коммуна?
– В мэрии одиннадцатого округа. Там Делеклюз. Правда, оттуда ничего не исходит, но зато все туда стремится. Вот куда нужно идти!
– Идем!
Вдруг раздается страшный взрыв, от которого разлетаются вдребезги оконные стекла.
Это, наверно, взлетел Люксембург![206]
Но Люксембург стоит на месте. Взорвался лишь пороховой погреб... Тотолю хотелось взрыва, и он его устроил.
Я вижу, как он идет, потирая руки.
– Что вы хотите? Иначе я умер бы неудовлетворенным. Впрочем, это ни к чему не повело: там не оказалось ни одного линейца. Сорвалось!
Рядом с ним какой‑то человек рвет на себе волосы.
– Ах, почему мы там не остались!
Они в конце концов получат свой Пантеон, этот шут и этот безутешный. Они обезумели от поражения и не остановятся ни перед чем.
Нет комментариев