ГЛАВА III. В тюрьме
Моя болезнь имела некоторые признаки сыпного тифа, власти обеспокоились, так как в этом случае меня обязательно следовало перевести в специальное здание за пределами тюрьмы. Такого перевода они опасались, так как боялись Александра Семенюты, хотя все знали о его трагической кончине, когда он 1 мая 1910 года покончил с собой после десяти часов героического сопротивления у себя в квартире, окруженной солдатами. Но такова была его слава, что власти сомневались, несмотря на всю очевидность его смерти. Легенда о его непобедимости была сильнее действительности. Поэтому, в конце концов, меня перевели в отдельную палату для больных заключенных, которым оставалось жить считанные часы. Все, врачи, дирекция и даже мои товарищи были убеждены, что я умру с минуты на минуту. Они ошиблись. Через неделю я пришел в себя и потребовал, чтобы врач установил окончательный диагноз и меня перевели в общую палату лазарета. Врачу было стыдно держать меня в этой палате для умирающих, а, кроме того, я решительно протестовал: я все время кричал, что тому, кто себе позволяет так обращаться с больными, следует отрубить голову. В конце концов меня перевели в лазарет, поставив диагноз брюшной тиф. Через два месяца я выздоровел.
Когда меня перевели в лазарет, с меня сняли кандалы, как это обычно делалось с заключенными, потерявшими сознание. После выздоровления их надели опять и меня поместили на несколько дней в специальную камеру для карантина. Нас там было десяток. Случился небольшой инцидент. За камерой находился женский корпус, смежный с камерой предварительного заключения. Поэтому мы надеялись с помощью наших соседок установить связь с недавно арестованными товарищами, чтобы узнать новости. Однако в Екатеринославской тюрьме запрещалось показываться в окнах, а тем более устанавливать связь с другими заключенными. Заметив наши усилия, чтобы установить общение с заключенными, наш коридорный охранник, некий Мамай, открыл камеры, выстроил нас в шеренгу и начал избивать. Скованные по рукам и ногам, мы могли сопротивляться, только крича изо всех сил. Наши крики услышали в других камерах. Вся тюрьма содрогнулась. Солдаты из внешней охраны ответили плотным огнем вдоль окон. Затем все успокоилось, но мы были так раздражены, что не могли спать в эту ночь. На следующее утро нам сообщили наказание: нас лишили чая и завтрака.
После трехдневного карантина нас вернули в общие камеры, где сидели как политические, так и простые уголовники. Режим был тяжелым, а нравы грубыми и глупыми. Например, уголовники проводили время за игрой в карты. Некоторые из них проигрывали все, что имели, и были вынуждены скрываться от тех, кому были должны, в другой камере на том же коридоре. Там этим несчастным, чтобы получить благосклонность Белокоза, приходилось рассказывать ему о том, что происходило в камере, которую они покинули. Они доносили на своих недавних товарищей, оговаривали их, иногда обвиняли в кражах одежды или имущества. Тогда Белокоз врывался в камеру, хватал и уносил обувь, одеяла, подушки. Тех, кто отважился протестовать, вытаскивали в коридор и жестоко избивали под дулом пистолета. Обычно большинство заключенных молчали и покорно позволяли издеваться над собой. Смотреть на эту покорность было еще тяжелее, чем на сами издевательства.
Однажды Белокоз решил произвести изменения: он обошел все камеры и рассортировал заключенных. Затем собрал в одну камеру всех политзаключенных - анархистов, эсеров, социал-демократов. Это не облегчило режим содержания политических, напротив, в этом было что-то подозрительное по отношению к нам. Действительно, нас перевели в пресловутую камеру № 10, где 29 апреля 1908 года был организован побег. Несмотря на два прошедших с тех пор года, власти не могли оставаться равнодушными к этой камере. Охрана смотрела на нее косо и ненавидела тех, кто там находился. В ней был установлен исключительный режим, она стала чем-то вроде карцера. Те, кто там сидел, должны были смириться с беспрекословным повиновением. Туда бросали самых непокорных и самых опасных и относились к ним соответственно. При малейшем проявлении протеста им заявляли: «Молчите! Это вам не 29 апреля, у вас больше не будет ни бомб, ни оружия, ваши друзья далеко, сейчас другие времена и т. д.» Кроме того, по малейшему поводу сыпались наказания: нас лишали то прогулки, то обеда. Жизнь стала невыносимой, мы начали решительные протесты. Узники из других камер нас робко поддержали. Тогда Белокоз произвел новую сортировку. Он перевел в нашу камеру всех уголовников, которые солидаризировались с нами. Сразу же возобновились игры в карты с теми же последствиями, что и раньше: долгами, бегствами, стукачеством. Белокозу только это и надо было. Однажды утром, задолго до обычного утреннего обхода, он вошел в камеру в сопровождении группы охранников. А многие из нас научились открывать замки кандалов, чтобы снимать их на ночь. Застав нас на месте преступления, Белокоз приказал вывести нас в коридор и нас подвергли избиению. Мы потребовали встречи с губернатором. Тот прислал к нам прокурора и главного губернского инспектора по тюрьмам. Прокурор выслушал наши жалобы, записал их и пообещал сделать необходимые выводы. Что касается главного инспектора, он также выслушал нас, ничего не записал и пообещал выпороть нас. Дирекция тюрьмы торжествовала. Нам удалось тайно передать подробный и обоснованный письменный протест министру внутренних дел в Петербург. Вскоре мы узнали, что нас собираются перевести в другую тюрьму.
Дело нашего товарища Зуйченко должны были пересмотреть в третий раз. Мы с ним договорились, что он признается в участии в вооруженном нападении и укажет на меня как на сообщника, для того чтобы нас перевели в другую, небольшую тюрьму, и наши товарищи получили возможность попытаться нас освободить во время перевозки. Следователь подверг нас тщательному допросу и нас сфотографировали. Он не скрывал также своего удовольствия от того, что вскоре мы будем на виселице. Через несколько недель он появился вновь, снова очень дотошно допросил Зуйченко и заявил ему в конце концов, что не даст себя провести: он хорошо изучил дело Махно и понял, зачем тому нужно взять на себя ложную вину за это нападение. Вследствие этого дело против Махно закрыто и его никуда не переведут. Весь наш план провалился. Наши товарищи с воли много раз пытались вступить с нами в контакт и заставить вывезти меня из Екатеринослава по какому-нибудь делу. Им это не удалось. В августе 1910 [года] всех узников камеры № 10 перевели в тюрьму г. Луганска и оставили на камерном режиме. В нашем каторжном поезде было немало смелых, честных и хороших товарищей. Наш план состоял в том, чтобы напасть на охранников, связать их и бежать. Увы! Нас посадили в так называемые «столыпинские» вагоны. Заключенных и охрану в них разделяла решетка. Кроме того в соседнем вагоне находился взвод жандармов, которые стояли на посту у входа нашего вагона на каждой остановке. В таких условиях о побеге не могло быть и речи. Таким образом, мы прибыли в Луганскую тюрьму без инцидентов. Там мы оставались около года. Жизнь была очень тяжелой. Один из товарищей из Мариупольской группы, Горбаненко, в отчаянии привязал себя к кровати, укрылся матрасом, полил его керосином из лампы и поджег. Его вытащили из огня еще живым, но с ужасными ожогами и вытекшими глазами. Через несколько часов он умер. Понятно, с какими страданиями связана жизнь каторжника. Мы держались благодаря двум надеждам: надежде бежать и надежде на революцию. Каждый из нас хотел жить и желал того же другим, большинство из которых, анархисты или социалисты, были преданными нашему делу. В то время я был еще юношей, и мне нравилось присматриваться к людям, чтобы найти в них долю той силы, которая была у моих любимых друзей Владимира Антони и братьев Семенют.
В начале июля 1911 года ко мне приехал брат Григорий. Он меня не видел целых четыре года и хотел знать, на что я возлагаю надежды. Я сказал ему: «Трудитесь изо всех сил, как это делали мы. Не бойтесь ничего, ваша работа среди крестьян приблизит революцию, и именно она освободит меня и других узников». Брат не смог сдержать слезы, хотя он и ходил уже на анархистские собрания в Гуляй-Поле. Я обругал его немного за такое недостойное поведение. На второй день он снова пришел, чтобы рассказать о делах моих товарищей, и теперь настал мой черед сдерживать слезы.
22 июля 1911 года нас предупредили о моем немедленном переводе в центральную тюрьму Москвы. По дороге у нас была остановка в Екатеринославской тюрьме. Старый знакомый Белокоз встретил нас там руганью и недоброжелательностью. Он проверил наши кандалы и наручники, счел некоторые из них слишком свободными и приказал перековать их как можно теснее. В тюрьме был новый начальник, так как наши протесты возымели некоторые последствия. Прошло серьезное расследование условий содержания, вследствие которого прежний директор застрелился. Что же касается главного инспектора тюрем, ему пришлось уйти в отставку. Новый начальник был не лучше прежнего. Его звали Шевченко, он был глуп, упрям и груб: качества, которые связывали его с Белокозом. Однако открытые издевательства прекратились, но скрытые стали только чаще. Из-за такого положения некоторые товарищи попытались предпринять отчаянную попытку бегства, что только вновь вызвало раздражение начальства. Зуйченко, Чернявский, Коцура, Цимбал и другие осужденные к смерти находились в отдельной камере. Их приговор был заменен на пожизненные каторжные работы, но начальство умышленно затягивало и не сообщало им об этом. Однажды ночью они взломали дверь камеры, связали двух охранников, находившихся в коридоре, затем поднялись на второй этаж, связали одного из охранников, но второму удалось бежать, и он начал стрелять по ним из револьвера. Тогда они спустились в подвал, забаррикадировались там и стали требовать встречи с губернатором. Приехал губернатор и начал переговоры: он дал им слово чести не отдавать их под военный трибунал, если они сдадутся без сопротивления и, чтобы их убедить, он показал им через отверстие официальное сообщение о замене им смертной казни. Товарищи сдались, за исключением Цимбала, пустившего себе пулю в лоб. В присутствии губернатора у них спросили о причинах их поступка. Они обо всем рассказали, вследствие чего губернатор поставил на вид тюремному начальству. Он сдержал слово, и дело товарищей было передано в обычный суд, который дал им только по восемь месяцев заключения.
Нет комментариев