Глава V. Психологическое объяснение идеи справедливого и несправедливого и определение принципа власти и права
Собственность невозможна; равенство не существует. Первая нам ненавистна, и мы её желаем, второе владеет всеми нашими помыслами, но мы не умеем его осуществить. Кто объяснит нам этот глубокий антагонизм между нашим сознанием и нашей волей? Кто выяснит причины этого рокового заблуждения, сделавшегося священнейшим принципом справедливости и общества?
Я решил сделать это и надеюсь достигнуть успеха.
Но прежде чем объяснить, как человек совершил насилие над справедливостью, необходимо определить самое понятие последней.
Первая часть
1. О нравственном чувстве у человека и животных
Философы не раз поднимали вопрос о том, где начинается точная граница, отделяющая ум животного от ума человека; и по обыкновению они наговорили и наделали массу глупостей, прежде чем решились сделать то, что только и нужно было делать, — прибегнуть к наблюдениям. Скромному учёному, который, быть может, никогда не воображал себя философом, предназначено было положить конец этим бесконечным препирательствам простым определением, но одним из тех определений, которые важнее целых систем. Фредерик Кювье установил различие между инстинктом и умом.
Но никто ещё не поднимал вопроса:
Имеет ли различие между нравственным чувством человека и животных только количественный или же качественный характер?
Если бы в прежнее время кто-нибудь вздумал утверждать первое, то его утверждение сочли бы безумием, святотатством, оскорблением нравственности и религии; светские и духовные суды единогласно осудили бы его. А каким высоким слогом бичевали бы этот безнравственный парадокс! «Совесть, — раздались бы восклицания, — совесть, эта гордость человека, дана только ему одному; понятие справедливого и несправедливого, добродетели и порока является его благороднейшей привилегией; одному лишь человеку, царю природы, венцу творения, дана возвышенная способность противостоять суетным склонностям, выбирать между добром и злом и всё более уподобляться Богу, благодаря свободе и справедливости… Нет, священная печать добродетели запечатлена только в сердце человека». Это слова, полные чувства, но лишённые смысла.
Человек есть животное, имеющее дар речи и общественное — zôon logikon kai politikon{37}, говорит Аристотель. Это определение более верное, чем все последующие, не исключая даже знаменитого определения г. де Бональда: человек — это ум, которому служат органы. Последнее имеет два недостатка: оно объясняет известное неизвестным, т. е. живое существо умом, и умалчивает о животном происхождении человека.
Итак, человек есть животное, живущее в обществе. Кто говорит «общество», тот разумеет совокупность отношений — словом, систему. Всякая система может существовать лишь при известных условиях. Каковы же условия, каковы законы человеческого общества?
Что такое право, что такое справедливость?
Было бы бесполезно повторять вместе с философами различных школ: это божественный инстинкт, бессмертный и небесный голос, руководитель, данный природою, свет, озаряющий всякого человека, когда он является на свет, закон, запечатлённый в наших сердцах, это крик совести, внушение ума, вдохновение чувства, склонность чувствительности; это любовь к себе в других, разумно понятая выгода; или же: это понятие врождённое, это категорический императив практического разума, источником которого являются идеи чистого разума; это страстное влечение и т. д. и т. д. Всё это может быть настолько же верно, насколько и прекрасно, однако всё это не имеет абсолютно никакого значения. Если б эту канитель тянуть на протяжении хотя бы и десяти страниц (ею наполнены тысячи томов), то разрешение нашего вопроса всё-таки ни на шаг не подвинулось бы вперёд.
Справедливость есть общее благо, говорит Аристотель{38}. Это верно, но это тавтология. «Принцип, что общее благо должно быть целью законодателя, — говорит г. Ш. Конт в своём Traité de législation, — не может быть ничем опровергнут; но, провозгласив и доказав его, мы для прогресса законодательства сделали столько же, сколько сделали бы для успеха медицины, установив, что лечение больных должно быть делом врачей».
Изберём иной путь. Право есть совокупность принципов, управляющих обществом; справедливость в человеке есть уважение к этим принципам и соблюдение их. Соблюдать справедливость — значит повиноваться общественному инстинкту; совершить акт справедливости — значит совершить акт социальный. Если мы будем наблюдать поведение людей по отношению друг к другу при различных обстоятельствах, то нам нетрудно будет заметить, когда они совершают поступок общественный и когда антиобщественный. В результате мы, путём индукции, получим закон.
Начнём с самых простых и наиболее наглядных случаев.
Мать, защищающая сына с опасностью для собственной жизни и отказывающая себе во всём, чтобы питать сына, составляет с ним общество — она хорошая мать, и наоборот, мать, бросающая сына, не повинуется общественному инстинкту, одной из форм проявления которого является материнская любовь, — она дурная мать.
Когда я бросаюсь в воду, чтобы спасти утопающего, я его брат, его союзник; но когда я его толкаю в воду, я его враг, убийца.
Человек, дающий милостыню, поступает с бедняком как со своим союзником, товарищем; не как с товарищем при всех обстоятельствах, но лишь как с товарищем, с которым он делится данным количеством благ. Кто силою или хитростью присваивает себе то, чего он не произвёл, тот сам в себе уничтожает принцип общественности и является разбойником.
Самарянин, поднимающий лежащего на дороге путника, перевязывающий его раны, подкрепляющий его и дающий ему деньги, становится его товарищем, ближним; священник, равнодушно проходящий мимо того же путника, остаётся ему чуждым, враждебным.
Во всех этих случаях человек следует внутреннему влечению к подобным себе, скрытой симпатии, заставляющей его любить, сочувствовать, сострадать. Для того чтобы противостоять этому влечению, нужно усилие воли, противящейся природе.
Но всё это не устанавливает никакого резкого различия между человеком и животными. Пока слабость детёнышей животных возбуждает к ним любовь их матерей, последние с опасностью для собственной жизни защищают их от нападений, проявляя при этом мужество не менее героическое, чем мужество людей, умирающих за свою родину. Некоторые виды соединяются в общества для охоты, отыскивают, зовут — поэт сказал бы, приглашают — друг друга для раздела добычи. В случае опасности животные предупреждают, защищают друг друга. Слон умеет вытаскивать своих товарищей из ловчих ям; коровы окружают своих телят кольцом, становясь вокруг них головами наружу для отражения волков. Лошади и свиньи прибегают на крик боли своих товарищей. Я мог бы долго описывать их браки, нежность самцов к самкам, верность в любви. Следует, впрочем, в интересах справедливости признаться, что эти трогательные проявления товарищества, братства и любви к ближним не мешают животным ссориться, драться и уничтожать друг друга из-за пищи и из ревности. Животные в самом деле чрезвычайно похожи на нас!
Общественный инстинкт свойствен человеку и животным в различной степени, но по существу он и у того, и у других одинаков. Человек больше нуждается в обществе, животное более приспособлено для одиночества. У человека потребность в обществе более настоятельна и сложна, у животного эта потребность, по-видимому, менее глубока, сложна и настоятельна. Вообще у человека общество имеет целью сохранение рода и индивидуума, у животных же только сохранение рода.
До сих пор мы не открыли ничего такого, на что человек мог бы претендовать как на свойственное исключительно ему: общественный инстинкт, нравственное чувство существует и у животных. Совершая некоторые поступки, вызванные состраданием, справедливостью и преданностью, человек мнит себя подобным Богу, забывая, что он при совершении этих поступков следует чисто животному влечению. Мы бываем добрыми, любящими, сострадательными, справедливыми, но в то же время жадными, злыми, сладострастными и мстительными — совсем как животные. Высшие наши добродетели при тщательном анализе оказываются слепыми проявлениями инстинкта. Как они достойны прославления и канонизации!
Существует, однако, всё-таки известное различие между нами, двуногими, и остальными живыми существами. В чём оно заключается? Ученик философии поспешит ответить нам: это различие заключается в том, что мы сознаём свою общительность, животные же её не сознают; а также в том, что мы размышляем и рассуждаем о проявлениях нашего социального инстинкта, животные же на это не способны.
Я пойду дальше: благодаря способности мыслить и рассуждать, свойственной, по-видимому, нам одним, мы знаем, что и для других, и для нас самих вредно противиться общественному инстинкту, который руководит нами и который мы называем справедливостью; разум говорит нам, что человек эгоистичный, вор, убийца — словом, изменник обществу — грешит против природы и становится преступником по отношению к другим и к самому себе, когда причиняет зло сознательно; и наконец, наш социальный инстинкт — с одной, а разум, с другой стороны, подсказывает, что существа, подобные нам, должны быть ответственными за свои поступки. Таков принцип раскаяния, мести и уголовного правосудия.
Но всё это изобличает вовсе не различие между чувствами человека и животных, а только различие в способности разумения. Обсуждая наши взаимоотношения с ближними, мы обсуждаем также самые обыденные наши поступки: еду, питьё, выбор жены, подыскание жилища; мы рассуждаем обо всём в мире; нет ничего, к чему бы мы ни приложили своей способности суждения. И вот, подобно тому как приобретаемое нами знакомство с явлениями внешнего мира не влияет на их причины и законы, так и способность суждения, просвещая наш инстинкт, выясняет нам нашу чувственную природу, но не изменяет её характера, показывает нам нашу нравственную жизнь, но не воздействует на неё. Недовольство, которое мы чувствуем, когда совершили ошибку, негодование, вызываемое в нас несправедливостью, понятие о заслуженной каре и должном удовлетворении являются результатом рефлексии, рассуждения, но вовсе не непосредственными проявлениями инстинкта и чувственных ощущений. Способность суждения — я не скажу: принадлежащая исключительно нам, ибо животные также сознают свои проступки и также волнуются, когда кто-нибудь из подобных им подвергается опасности, — но гораздо более развитая у нас способность суждения о наших общественных обязанностях, сознание того, что хорошо или дурно, не составляет существенного различия между нравственным миром человека и нравственным миром животного.
2. О первой и второй степени общительности
Я настаиваю на констатированном мною выше факте, который является одним из важнейших для антропологии.
Чувство симпатии, влекущее нас к обществу, по природе своей слепо, беспорядочно, всегда может быть парализовано впечатлением минуты и не считается ни с давностью прав, ни со старшинством, ни с заслугами. Непородистая собака бежит вслед за каждым, кто её позовёт; грудной младенец считает каждого мужчину своим отцом, каждую женщину — своей кормилицей; каждое живое существо, лишённое общества себе подобных, привязывается к товарищу, с которым разделяет своё одиночество. Эта основная черта инстинкта общительности делает невыносимой и даже ненавистной дружбу людей легкомысленных, способных увлекаться каждым новым лицом, готовых услужить всем и каждому и ради мимолётной связи забывающих самые старинные и наиболее достойные уважения привязанности. Подобные существа страдают не отсутствием сердца, но отсутствием способности суждения. На этой ступени общительность представляет собою нечто вроде магнетизма, который вызывает в нас созерцание подобного нам существа; этот магнетизм никогда не исходит от того, кто его испытывает, он может быть взаимным, но сообщить его другому нельзя. Назовите этот магнетизм любовью, доброжелательством, жалостью, симпатией — всё равно в нём не заключается ничего, заслуживающего уважения, ничего, возвышающего человека над животным.
Второй степенью общительности является справедливость, которую можно определить как признание в другом личности, равной нашей. Как чувство она одинаково свойственна и нам и животным, но только мы способны сознать её, составить себе точное понятие о справедливом, что, однако, как я уже говорил выше, не изменяет сущности нравственности. Мы скоро увидим, каким образом человек возвышается до третьей ступени общительности, уже недоступной для животных. Но я предварительно должен доказать путём умозрений, что общество, справедливость, равенство — выражения равнозначащие, которые всегда вполне законным образом могут быть превращены одно в другое.
Когда я, во время кораблекрушения, спасаясь в лодке с известным количеством съестных припасов, замечаю человека, борющегося с волнами, обязан ли я помочь ему? Да, я обязан помочь ему под страхом совершения человекоубийства, измены обществу.
Но обязан ли я также разделить с ним свои припасы?
Для того чтобы разрешить этот вопрос, надо придать ему иную форму: если общность обязательна относительно лодки, то обязательна ли она также относительно припасов? Без всякого сомнения — да; долг товарища, члена общества, абсолютен. Завладению вещами со стороны человека предшествует его общественная природа, и первое подчиняется последней, владение становится исключительным лишь с того момента, когда всем дано равное право оккупации. Долг наш в данном случае затемняется нашей способностью предвидения, которая, заставляя нас бояться возможной опасности, толкает нас на узурпацию, делает из нас воров и убийц. Животные не сознают ни своего инстинктивного долга, ни последствий, могущих проистечь для них от выполнения этого долга. Было бы странно, если бы способность суждения сделалась для человека, самого общительного животного, причиной неповиновения закону. Кто уверяет, что пользуется своею способностью суждения только для своей выгоды, тот лжёт обществу. Лучше было бы, чтобы Бог лишил нас предусмотрительности, если последняя служит орудием нашего эгоизма!
Как, скажете вы, надо, чтобы я разделил свой хлеб, хлеб заработанный, составляющий моё достояние, с чужим человеком, которого не знаю, никогда больше не увижу и который, быть может, отплатит мне неблагодарностью? Если б, по крайней мере, мы заработали этот хлеб вместе, если б этот человек сделал что-нибудь для получения хлеба, он мог бы требовать своей доли, ссылаясь на своё сотрудничество со мною; но ведь у меня нет ничего принадлежащего ему! Мы не работали вместе, не будем также вместе и есть.
Ошибочность этого рассуждения заключается в ложном предположении, что данный работник не является неизбежно союзником всякого другого работника.
Когда двое или больше частных людей основывают общество, когда принципы последнего установлены, написаны и скреплены подписями, вытекающие из этого факта следствия понятны без труда. Когда двое людей основывают общество, скажем, для рыбной ловли, то все согласны с тем, что тот из них, кто не поймал ни одной рыбы, имеет право на улов другого. Когда два торговца основывают общество для торговли, то и прибыли и убытки они делят пополам до тех пор, пока существует общество. Если каждый производит не для себя, а для общества, то в момент распределения благ принимается в расчёт не производитель, а член общества. Вот почему раб, которому плантатор даёт только солому и рис, вот почему рабочий, которому капиталист даёт слишком маленькое вознаграждение, вот почему они, производя вместе со своим хозяином, но не будучи его товарищами, не получают своей доли в дележе. Лошадь, которая нас везёт, бык, который тащит наш плуг, производят вместе с нами, но не являются нашими товарищами; мы берём их продукт, но не делимся им с ними. Положение животных и рабочих, которые нам служат, одинаково; когда мы делаем добро тем или другим, мы делаем это не по долгу справедливости, но из чувства доброжелательства[22].
Но может ли быть, чтобы мы, люди, не были товарищами, членами одного общества? Вспомним, что говорилось в двух предыдущих главах; если бы даже мы не хотели быть членами общества, то нас принудили бы к этому самая сила вещей, наши потребности, законы производства, математический принцип обмена. Исключение из этого правила есть только одно: таковым является собственник, который производит, благодаря своему праву на получение дохода (droit d’aubaine), но не является ничьим товарищем и, следовательно, ни с кем не обязан делиться, так же как и другие не обязаны делиться с ним. Все мы, кроме собственника, работаем один для другого; сами по себе, без помощи других мы ничего не можем сделать, мы постоянно обмениваемся между собой произведениями и услугами: что же всё это, если это не акты общительности?
Коммерческое, промышленное, сельскохозяйственное общества немыслимы без равенства; равенство является необходимым условием их существования, так что во всём, имеющем отношение к данному обществу, нарушение последнего равняется нарушению справедливости, равенства. Приложите этот принцип ко всему человеческому роду; после того, что вы прочли, читатель, вы, полагаю, можете обойтись при этом и без моей помощи.
Итак, человек, завладевающий участком земли и говорящий: это моё поле, не будет несправедлив до тех пор, пока все люди будут иметь возможность также сделаться владельцами; он не будет несправедлив также и в том случае, если, желая переселиться на другое место, переменит один участок поля на другой. Но если он, поставив на своё место другого, говорит ему: работай для меня, пока я буду отдыхать, то он становится несправедливым, антиобщественным, неравным, становится собственником.
В свою очередь, лентяй, бездельник, не выполняющий никакой общественной функции, но пользующийся произведениями других в такой же, а часто даже в большей степени, чем другие, должен преследоваться как вор, как паразит. Мы сами перед собою обязаны ничего ему не давать; но так как жить ему надо, то мы должны подвергнуть его надзору и принудить к работе.
Общительность представляет собою для мира живых существ как бы силу тяготения; справедливость — то же самое тяготение, сопровождаемое рефлексией и знаниями. Но под каким общим понятием, под какой категорией познания воспринимаем мы справедливость? Под категорией равных количеств. Отсюда древнее определение юриспруденции: Justum aequale est, injustum inaequale{39}.
Что же значит: совершать справедливость? Это значит давать каждому равную часть благ под условием равной суммы труда, это значит действовать сообразно интересам общества. Как бы эгоизм наш ни роптал, нет возможности обойти очевидную необходимость.
Что такое право оккупации, завладения? Это естественный способ разделения земли путём расселения работников одного рядом с другим, по мере того как они появляются; это право, сталкиваясь с общим благом, уничтожается, ибо общее благо, будучи благом общественным, является также благом каждого отдельного оккупанта.
Что такое право труда? Это право на участие в пользовании благами при условии выполнения известных обязанностей, это право социальное, право равенства.
Справедливость, продукт известной комбинации идеи и инстинкта, проявляется в человеке, как только он приобретает способность чувствовать и мыслить. Поэтому её считают понятием врождённым, первоначальным; взгляд этот ложный и с логической и с хронологической точки зрения. Но справедливость, которая по своему составу является, так сказать, гибридной, справедливость, возникшая из двух способностей, чувственной и интеллектуальной, кажется мне одним из наиболее сильных аргументов в пользу единства и простоты нашего я, ибо организм сам собою не может создавать такие смеси, подобно тому как он из двух чувств, слуха и зрения, не может создать чувства смешанного, полузрительного, полуслухового.
Справедливость, благодаря двойственности своей природы, окончательно подкрепляет приведённые нами во II, III и IV главах доказательства. Так как, с одной стороны, идея справедливости идентична с идеей общества, а последнее неизбежно заключает в себе понятие равенства, то равенство должно было бы служить основой всех софизмов, изобретаемых в защиту собственности. Последнюю можно защищать только как явление справедливое и общественное, а так как собственность влечёт за собою неравенство, то для того, чтобы доказать, что собственность не противоречит обществу, надо доказать, что несправедливое — справедливо, неравное — равно, а это противоречие. Но так как, с другой стороны, второй элемент справедливости, понятие равенства, дан нам в математическом соотношении вещей, то собственность или неравное распределение благ между трудящимися, нарушая необходимое равновесие труда, производства и потребления, должна оказаться невозможной.
Итак, все люди — члены одного общества, все обязаны быть справедливыми по отношению друг к другу, все равны; следует ли отсюда, что предпочтение, вызванное любовью или дружбой, несправедливо?
Здесь необходимо дать некоторые пояснения.
Выше я привёл пример человека, подвергающегося опасности, которому я мог оказать помощь. Допустим теперь, что меня зовут на помощь одновременно два человека; можно ли мне, должен ли я сначала броситься на помощь тому, кто мне ближе по крови, по дружбе, по уважению и благодарности, которые я к нему чувствую, могу ли я это сделать, рискуя гибелью второго? Да. А почему? Потому что внутри общественного целого для каждого из нас существует столько же частичных обществ, сколько и индивидуумов, и потому что в силу самого принципа общительности мы должны исполнять возлагаемые на нас этими обществами обязанности сообразно с тем, насколько близок нам круг, который каждое из них образует вокруг нас. Таким образом, мы должны предпочитать всем другим нашего отца, мать, детей, друзей, товарищей и т. д. В чем, однако, должно заключаться это предпочтение?
Судья должен решить дело между своим другом и своим врагом. Может ли он в этом случае предпочесть своего более близкого товарища более далёкому и, вопреки истине и справедливости, решить дело в пользу своего друга? Нет, ибо, если б он поддержал несправедливость этого друга, он сделался бы соучастником его измены общественному договору, составил бы с ним, так сказать, заговор против всей совокупности членов общества. Предпочтение уместно только в личных отношениях, определяемых любовью, уважением, довернём, близостью, которые мы не можем чувствовать ко всем сразу. Во время пожара отец должен сначала спасти своего ребёнка, а потом уже думать о ребёнке соседа. Но так как признание права со стороны судьи не личное и не факультативное признание, то он и не властен потворствовать одному в ущерб другому.
Эта теория частичных обществ, образующих вокруг каждого из нас, так сказать, концентрические круги внутри всего общества, даёт ключ к разрешению всех проблем, какие только могут породить различные виды общественных обязанностей, вступая друг с другом в противоречие, проблем, являвшихся основной идеей древних трагедий.
Справедливость животных носит, так сказать, отрицательный характер. Исключая случаи защиты детёнышей, общих охот, нападений и защиты, а также изредка помощи отдельному индивидууму, она не деятельна, а пассивна. Больной, не способный двигаться, или неосторожный, свалившийся в пропасть, не получает ни лекарств, ни пищи; если они не могут выздороветь или выбраться из пропасти сами, жизнь их в опасности; никто не будет ухаживать за больным, никто не будет посещать и кормить попавшего в плен. Беззаботность животных зависит в такой же мере от недостатка средств, как и от скудости ума. Впрочем, различные степени близости, существующие между людьми, наблюдаются и среди животных; у них существует дружба, добрые соседские и родственные отношения, симпатии. Память у них развита слабее, чем у нас, чувства бессознательны, ум почти отсутствует. Тожество, по существу, однако, всё-таки имеется налицо, и наше превосходство над ними в этом отношении происходит исключительно от нашей сознательности.
Благодаря обширности нашей памяти и глубине суждения, мы умеем умножать и комбинировать действия, внушаемые нам общественным инстинктом, учимся делать их более успешными и направлять их сообразно степени и совершенству прав. Животные, живущие обществами, следуют справедливости, но они её не знают и не обсуждают; они повинуются своему инстинкту, не рассчитывая и не философствуя. Их я не умеет соединять общественный инстинкт с понятием равенства, ибо последнее, как понятие отвлечённое, им недоступно. Мы же, наоборот, исходя из принципа, что общество обусловливает собою равенство распределения, и при помощи нашей способности суждения можем входить друг с другом в соглашения относительно урегулирования наших прав, в этом мы даже значительно преуспели. Но сознание наше здесь играет самую незначительную роль, это доказывается тем, что понятие права, едва намеченное у некоторых, наиболее близких к нам в смысле умственного развития животных, находится, по-видимому, в таком же зародышевом состоянии у некоторых диких народов и достигает высшего развития лишь в отдельных личностях, Платонах и Франклинах. Стоит проследить развитие нравственного чувства у отдельных личностей и развитие законов у целых народов, чтобы убедиться, что понятие справедливости и совершенство законодательства повсюду прямо пропорциональны развитию разума. Таким образом, понятие справедливого, казавшееся философам простым, на самом деле сложно. Оно вытекает из социального инстинкта, с одной, и из понятия равных заслуг, с другой стороны, подобно тому как понятие виновности порождено чувством нарушения справедливости и понятием о свободе воли.
Итак, инстинкт не изменяется от присоединяющихся к нему познаний и рассмотренные нами до сих пор акты общительности свойственны нам наравне с животными. Мы знаем, что такое справедливость или общительность, соединённая с пониманием равенства. Нет ничего, отличающего нас от животных.
3. О третьей степени общительности
Быть может, читатель не забыл того, что я говорил в III главе о разделении труда и об особенностях дарований. Сумма талантов и способностей у людей равна, и характер их однороден. Все мы, без исключения, рождаемся поэтами, математиками, философами, артистами, ремесленниками, земледельцами; но мы рождаемся ими не в одинаковой степени, и между способностями различных людей, так же как и между способностями одного человека, могут существовать всевозможные различия. Эти различия в степени одних и тех же способностей, это преобладание одного какого-нибудь таланта, является, говорили мы, основой нашего общества. Природа распределила ум и гениальность с такой бережливостью и с такой предусмотрительностью, что социальному организму нечего опасаться ни избытка, ни недостатка специальных талантов, и каждый работник, выполняя свои функции, всегда может достигнуть степени образования, необходимой для того, чтобы он мог воспользоваться трудами и открытиями остальных членов общества. Благодаря такой простой и мудрой предосторожности природы работник не остаётся одиноким при выполнении своей задачи; мысленно он находится в общении со всеми себе подобными ещё прежде, чем соединится с ними сердцем, так что у него любовь порождается разумом.
Иначе обстоит дело с обществами животных. У каждого вида способности, очень, впрочем, ограниченные и по количеству, и, даже когда они вытекают не из инстинкта, по качеству, равномерно распределены между индивидами. Каждый умеет делать то же, что делают другие, и так же хорошо, как они. Каждый умеет отыскивать пищу, избегать врагов, рыть нору, строить гнездо и т. д. Никто из животных, будучи на воле и здоровым, не ждёт и не требует помощи от соседа, который, в свою очередь, тоже обходится без чужой помощи.
Общественные животные живут рядом друг с другом, не обмениваясь мыслями и чувствами. Все делают одно и то же, им нечему учиться, нечего запоминать. Они один другого видят, чувствуют, соприкасаются друг с другом, но не понимают один другого. Люди постоянно обмениваются между собой мыслями и чувствами, произведениями и услугами. Всё, что происходит в обществе, всё, чему в нём можно научиться, необходимо человеку; но из всей громадной суммы продуктов и идей отдельному человеку дано сделать и достигнуть так мало, что его доля в сравнении с общей суммой подобна атому в сравнении с солнцем. Человек является человеком только благодаря обществу, которое, в свою очередь, существует лишь благодаря равновесию и гармонии составляющих его сил.
У животных общество имеет форму простую, у людей же сложную. Человека объединяет с человеком тот же инстинкт, который объединяет и животных; но характер общества, объединяющего людей, иной, чем характер обществ, объединяющих животных; из этого именно различия вытекает и всё различие в нравственности.
Я, быть может слишком даже пространно, доказал, основываясь на самом духе законов, считающих собственность основой социального строя, и на политической экономии, что неравенство условий не оправдывается ни первенством оккупации, ни превосходством таланта, заслуг, способностей и усердия. Но хотя равенство условий является неизбежным следствием естественного права, свободы, законов производства, пределов физической природы и самого принципа общества, это равенство всё-таки не останавливает развития чувства общественности на границе должного и имеющегося; дух любви и благотворительности идёт дальше, и, когда в экономии установлено равновесие, душа начинает наслаждаться собственною справедливостью и сердце расцветает в бесконечных привязанностях.
Тогда чувство общественности, соответственно взаимоотношениям людей, принимает новый характер: сильный наслаждается своим великодушием, равные — откровенной и искренней дружбой, слабые же испытывают радостное чувство умиления и признательности.
Человек, особенно одарённый силой, талантами или мужеством, знает, что он всем обязан обществу, без которого он ничто; он знает, что, обращаясь с ним как с последним из своих членов, общество воздаёт ему должное. Но человек не может в то же время не сознавать превосходства своих способностей, не может не сознавать свою силу и величие: этим сознательным прославлением в своём лице всего человечества, этим признанием, что сам он только орудие природы, которая одна достойна славы и благословений, этим одновременным исповеданием ума и сердца, истинным поклонением верховному существу человек отличается от животных и благодаря этому он возвышается до такой ступени общественной нравственности, какой животным не дано достигнуть. Геркулес, бескорыстно уничтожающий чудовища и наказывающий разбойников ради блага Греции, Орфей, поучающий грубых и свирепых пелазгов без мысли о награде, — вот наиболее благородные образы, созданные поэзией, высшее выражение справедливости и добродетели.
Наслаждение, которое даёт самопожертвование, не поддаётся выражению.
Если б можно было сравнить человеческое общество с хором античных трагедий, то я сказал бы, что ряд возвышенных умов и великих душ представляет собою строфу, а масса маленьких и скромных людей — антистрофу. Обременённые тяжким и обыденным трудом, всемогущие благодаря своей численности и благодаря гармоническому единству своих функций, последние выполняют то, что создают в своём воображении первые. Руководимые первыми, они им ничем не обязаны, но отдают им дань восхищения и приветствуют их похвалами и аплодисментами.
Признательность превращается подчас в благоговение и энтузиазм.
Но равенство дорого моему сердцу. Благотворительность вырождается в тиранию, восхищение — в раболепство: дочерью равенства является дружба. О друзья мои, я хотел бы жить среди вас без соревнования и без славы; я хотел бы, чтобы нас объединяло равенство и чтобы судьба указала нам наши места! Я хотел бы умереть прежде, нежели познакомиться с тем из вас, кто будет наиболее достоин уважения!
Дружба дорога сердцу детей человеческих.
Великодушие, признательность (я разумею здесь лишь признательность, порождаемую удивлением перед высшею силою) и дружба являются тремя различными оттенками одного чувства, которое я назвал бы справедливостью или социальной соразмерностью[23] (équité ou proportionnalité sociale).
Гуманность не изменяет справедливости, но последняя, основываясь всегда на первой, прибавляет к ней уважение и таким образом создаёт в человеке третью ступень общительности. Благодаря чувству равенства или гуманности для нас и обязанность и наслаждение помогать нуждающемуся в нашей помощи слабому существу и делать его равным нам; воздавать сильному должную дань признательности и уважения, не становясь его рабом; любить нашего ближнего, нашего друга, человека, равного нам, за всё, что мы получаем от него, даже в обмен за услуги с нашей стороны. Гуманность есть общительность, возведённая разумом и справедливостью до высоты идеала; чаще всего она проявляется в форме вежливости, учтивости, которыми у некоторых народов исчерпываются все общественные обязанности.
Это чувство не известно животным. Они любят, привязываются, предпочитают того или иного, но они не понимают уважения, не знают ни великодушия, ни восторга, ни обрядов.
Это чувство порождается не разумом, который рассчитывает, взвешивает и вычисляет, но не любит, который видит, но не чувствует. Подобно тому как справедливость является смешанным продуктом общественного инстинкта и рефлексии, так и гуманность есть смешанный продукт справедливости и вкуса, т. е. нашей способности оценивать и идеализировать.
Этот продукт, третья и последняя ступень общительности в человеке, определяется нашей сложной формой ассоциации, при которой неравенство или, вернее, различие способностей и специальность функций, само по себе имеющее тенденцию изолировать трудящихся, потребовало бы увеличения интенсивности нашей общительности.
Вот почему сила, угнетающая и в то же время покровительствующая, отвратительна, вот почему тупое невежество, которое одинаково смотрит и на чудеса искусства, и на продукты самой грубой промышленности, вызывает невыразимое презрение, а торжествующая посредственность, надменно говорящая: «Я тебе заплатил, я ничем тебе не обязан», возбуждает величайшую ненависть.
Общительность, справедливость, гуманность — таково в его тройной постепенности точное определение инстинктивной способности, заставляющей нас искать общества нам подобных; способ внешнего проявления её можно формулировать следующим образом: равенство в произведениях природы и труда.
Эти три степени общительности предполагают и поддерживают друг друга: гуманность без справедливости невозможна, общество без справедливости — немыслимо. В самом деле, если я, для того чтобы вознаграждать талант, беру произведения одного лица и передаю их другому, несправедливо обездоливая первого, то я не обнаруживаю должного таланту уважения; если я в обществе присваиваю себе большую часть, а остальным членам общества предоставляю меньшую, то мы уже не составляем общества в истинном смысле слова. Справедливость есть общительность, обнаруживающаяся в допущении к участию в физических благах, единственных доступных взвешиванию и измерению; гуманность есть справедливость, сопровождающаяся уважением и удивлением — вещами, не поддающимися измерению.
Отсюда можно сделать следующие выводы:
- Хотя мы вольны оказывать одному человеку больше уважения, нежели другому, и уважение это не имеет пределов, всё же мы не вольны предоставить ему большую долю общественных благ, чем остальным, так как долг справедливости выше долга гуманности и первый всегда должен предшествовать второму. Древние преклонялись перед женщиной, которую тиран принудил выбирать между смертью мужа и смертью брата и которая пожертвовала первым, говоря, что она может найти мужа, но брата найти не может; я утверждаю, что эта женщина, повинуясь свойственному ей чувству гуманности, совершила поступок дурной и несправедливый, ибо брачный союз теснее союза братского и человеческая жизнь не принадлежит нам.
Согласно этому принципу неравенство вознаграждения не может быть внесено в законодательство под предлогом неравенства способностей, ибо основанное на справедливости распределение благ относится к области хозяйства, а не к области чувств.
Наконец, что касается подарков, завещаний и наследств, то общество, оберегая и семейные привязанности, и свои собственные права, не должно допускать, чтобы любовь и предпочтение нарушали справедливость. Даже будучи убеждённым, что сын, давно уже принимающий участие в трудах отца, более, чем кто бы то ни было другой, способен продолжать эти труды; что гражданин, застигнутый смертью за неоконченным делом, инстинктивно и из любви к своему делу сумеет назначить наилучшего продолжателя этого дела, общество, предоставляя наследнику право выбирать между разного рода наследствами, не может терпеть никакой концентрации капитала или доходов в руках одного человека, никакой эксплуатации труда, никакого грабежа[24].
- Чувство гуманности, справедливости и общительности живое существо может испытывать только по отношению к индивидам своего рода; по отношению к существам другого вида оно немыслимо; волк к козе, коза к человеку, человек к Богу и тем более Бог к человеку не может питать этого чувства. Приписывание высшему Существу атрибутов вроде любви, гуманности и справедливости есть чистейший антропоморфизм; эпитеты: справедливый, милостивый, милосердный и пр., которые мы прилагаем к Богу, должны бы быть вычеркнуты из наших молитв. Бога можно бы считать добрым, справедливым и гуманным лишь по отношению к другому Богу; но Бог один, и, следовательно, он не может испытывать общественных чувств, какими являются гуманность, справедливость, доброта. Разве говорят о пастухе, что он справедлив по отношению к своим овцам и собакам? Нет; но если бы он захотел настричь с шестимесячного ягнёнка столько же шерсти, сколько с двухлетнего барана, и если б вздумал заставить щенка стеречь стадо, как стережёт его старая собака, то о нём не сказали бы, что он несправедлив, а прямо назвали бы его безумным. Дело в том, что между человеком и животным не может быть общественной связи, хотя возможна привязанность. Человек любит животное как вещь, если угодно, как вещь одушевлённую, но не как личность. Исключив из понятия о Боге страсти, которые приписывало ему суеверие, философия будет вынуждена исключить также и добродетели, которыми его щедро наградило наше религиозное чувство[25].
Если бы Бог спустился на землю и стал жить среди нас, мы не могли бы любить его, если б он не сделался подобным нам, не могли бы дать ему что бы то ни было, если б он сам ничего не производил, не повиновались бы ему, пока бы он не доказал нам, что мы заблуждаемся, и не преклонялись бы перед ним, пока он не обнаружил бы нам своего могущества. Все законы нашего бытия, законы чувств, разума, законы экономические заставляли бы нас относиться к нему, как и ко всем другим людям, т. е. разумно, справедливо и гуманно. Я делаю отсюда заключение, что если Бог пожелает когда-либо войти в непосредственные сношения с человеком, то ему придётся самому превратиться в человека.
Итак, если короли являются подобиями Бога и исполнителями его желаний, то они могут рассчитывать на любовь, повиновение и прославление с нашей стороны лишь с тем условием, что они будут работать, как мы, будут вступать в общение с нами, будут производить столько же, сколько и расходовать, и самолично совершать великие дела. Если же, как утверждают иные, короли являются общественными должностными лицами, то любовь к ним также будет определяться их личными качествами, обязанность повиноваться им — основательностью их распоряжений, а цивильный лист — суммою всех произведений общества, делённою на число членов последнего.
Таким образом, и юриспруденция, и политическая экономия, и психология — всё одинаково приводят нас к закону равенства. Право и обязанность, вознаграждение, заслуженное талантом и трудом, порывы любви и энтузиазма — всё это регулируется сообразно неизменному мерилу, всё зависит от числа и равновесия. Равенство условий — вот принцип всякого общества, всеобщая солидарность — санкция этого принципа.
Равенство условий никогда ещё не было осуществлено благодаря нашим страстям и благодаря нашему невежеству; но наше противодействие этому принципу всё более и более обнаруживает его необходимость; об этом свидетельствует вся история и весь ход событий. Общество идёт от уравнения к уравнению; с точки зрения наблюдателя-экономиста, революции в сфере власти представляют собою только либо приведение алгебраических величин, взаимно исключающихся, либо выведение неизвестной величины, вызванное неизбежным действием времени. Числа суть провидение истории. Конечно, в прогрессе человечества принимают участие и другие элементы; но из множества скрытых причин, волнующих народы, одною из самых могущественных, регулярных и наименее скрытых являются периодические возмущения пролетариата против собственности. Собственность, действующая одновременно и устранением и вторжением, между тем как народонаселение возрастает, собственность была принципом, породившим и определившим все революции. Религиозные и завоевательные войны, за исключением тех случаев, когда они вели к уничтожению целых племён, были случайными и быстро восстановляемыми нарушениями чисто математического прогресса жизни народов. Таково могущество накопления собственности, таков закон упадка и смерти обществ.
Иллюстрацией могут служить в средние века Флоренция, республика купцов и посредников, постоянно раздираемая междоусобиями партий, называвшихся гвельфами и гибеллинами, а на самом деле представлявших собою враждебные друг другу простой народ и аристократов-собственников, порабощённая банкирами и в конце концов погибшая под бременем долгов[26]; в древности Рим, подтачиваемый с самого своего возникновения ростовщичеством, тем не менее процветавший, пока мир давал работу его ужасным пролетариям, и погибший от истощения, когда народ, вместе с прежней энергией, утратил последнюю искру нравственного чувства; Карфаген, город торговли и денег, непрестанно раздираемый внутренними междоусобицами; Тир, Сидон, Иерусалим, Ниневия, Вавилон, разорявшиеся один вслед за другим благодаря торговой конкуренции и, как мы говорим теперь, благодаря отсутствию сбыта. Разве все эти примеры не показывают с достаточной ясностью, какая судьба ожидает современные нации, если народ, если Франция не провозгласит своим могучим голосом уничтожения общественного строя, основанного на собственности?
На этом труд мой должен бы закончиться. Я доказал права бедняка, я доказал, что собственник — узурпатор; я требую правосудия, приведение приговора в исполнение меня не касается. Если, для того чтобы выиграть несколько лет незаконного пользования, мне возразят, что мало доказать необходимость равенства, что надо ещё его организовать, тщательно избегая при его организации раздоров, то я вправе буду ответить: заботы об угнетённых важнее затруднений власть имущих. Равенство условий есть основной закон, на котором покоится политическая экономия и юриспруденция. Право на труд и на равную долю в благах земных не должно склоняться перед опасениями власти; не пролетарий должен примирять противоречия, заключающиеся в законах, и тем более сносить заблуждения правительств, наоборот, гражданские и правительственные власти должны быть преобразованы согласно принципу политического и имущественного равенства. Раскрытое зло должно быть осуждено и уничтожено; законодатель не может опираться на своё незнание будущего строя и поддерживать явную несправедливость. Восстановление в правах откладывать нельзя. Справедливость, правосудие; признание права; восстановление в правах пролетария — таким образом вы, судьи и консулы, имея в виду полицию, создадите республиканское правительство.
Впрочем, я не думаю, чтобы кто-нибудь из моих читателей упрекнул меня в том, что я умею разрушать, а созидать не умею. Доказав принцип равенства, я положил первый камень социального здания; более того, я указал путь, которому надо следовать при разрешении политических и законодательных вопросов. Что касается самой науки, то я говорю открыто, что знаю только её принцип, и полагаю, что в настоящее время никто не может похвастать большим знанием её. Многие люди восклицают: придите ко мне, я научу вас истине. Эти люди считают истиной своё внутреннее убеждение, свою восторженную уверенность; они обыкновенно заблуждаются относительно истины вообще. Наука об обществе, как и все вообще человеческие науки, останется на веки веков неоконченной; глубина и разнообразие обнимаемых ею вопросов неисчерпаемы. Мы едва познакомились с азбукою этой науки; доказательством этого служит тот факт, что мы ещё не пережили периода созидания систем и по-прежнему вместо фактов признаём авторитет большинства борющихся сторон. Одно грамматическое общество разрешало лингвистические вопросы большинством голосов; дебаты наших палат были бы ещё смешнее, если бы они не приводили к таким ужасным последствиям. В наше время задачей истинного публициста является разоблачение изобретателей и шарлатанов и приучение публики к тому, чтобы она верила только доказательствам, но отнюдь не символам и программам. Прежде чем приступать к изложению какой-либо науки, необходимо определить её предмет, найти её принцип и метод; необходимо очистить её от загромождающих её предрассудков. Такова задача девятнадцатого столетия.
Сам я, согласно своему обету, останусь верен делу разрушения и буду преследовать истину сквозь развалины и обломки. Я ненавижу полуоконченную работу, и мне без особенных предупреждений с моей стороны могут поверить, что если я дерзнул поднять руку на кивот завета, то я не удовлетворюсь тем, что сбросил с него покров. Нужно, чтобы тайны святилища неравенства были разоблачены, чтобы скрижали Ветхого завета были разбиты и все предметы поклонения брошены в навоз, свиньям. Нам была дана хартия, совокупность всех политических знаний, символ двадцати законодательств; был написан кодекс, гордость завоевателя, полное выражение всей античной мудрости, но от этой хартии, от этого кодекса не останется ни единого параграфа. Отныне учёные могут составить себе своё собственное мнение и приготовиться к пересозданию всего старого.
Но так как раскрытое заблуждение предполагает по необходимости противоположную ему истину, то я не окончу этого сочинения, не разрешив первой проблемы политической науки, проблемы, которой в настоящее время заняты все умы.
Если собственность будет уничтожена, то какова будет форма общества? Будет ли это форма коммунистическая?
Вторая часть
1. Причины наших заблуждений; происхождение собственности
Прежде чем определить истинную форму человеческого общества, необходимо разрешить следующий вопрос:
Каким образом могла установиться собственность, раз она не является естественным условием нашего существования? Почему общественный инстинкт, столь верный у животных, изменил людям? Почему люди, рождённые для общества, до сих пор ещё не живут общественной жизнью?
Я сказал выше, что человек вступает с другими людьми в сложные соединения. Если даже это выражение неверно, то всё-таки не подлежит сомнению факт, который я охарактеризовал этим выражением, т. е. сложность и зависимость друг от друга талантов и способностей. Но очевидно, что эти таланты и способности, в силу своего бесконечного разнообразия, являются причиною бесконечного разнообразия воли, характера, склонностей и, если можно так выразиться, форм нашего я, которые неизбежно определяются ими. Таким образом, в области свободы, так же как и в области разума, существует столько же типов, сколько и индивидов, столько же своеобразных личностей, сколько и людей, вкусы, настроения и склонности которых, определяющиеся различными понятиями, по необходимости различны. Человек, по самой природе своей и по присущему ему инстинкту, предназначен для общества, а личность его, всегда непостоянная и своеобразная, противится этому.
В обществах животных все индивидуумы делают одно и то же, ими руководит один и тот же дух, одна и та же воля. Общество животных есть собрание круглых, кубических, треугольных или многоугольных, но всегда совершенно одинаковых частиц; можно бы сказать, что всеми ими руководит одно я. Работы, которые животные выполняют либо сообща, либо в одиночку, точно воспроизводят их характер: подобно тому как пчелиный рой состоит из совершенно одинаковых и равных пчёл, так и медовые соты состоят из совершенно равных и неизменных ячеек.
Но ум человеческий, предназначенный одновременно и для социальной и для индивидуальной жизни, носит совершенно иной характер, и благодаря этому формы человеческой воли чрезвычайно разнообразны. У пчелы воля постоянна и единообразна, ибо руководящий ею инстинкт неизменен; этот инстинкт составляет жизнь, благополучие и всё существование животного. У человека талант изменчив, разум неопределён и воля вследствие этого разнообразна и изменчива. Человек ищет общества, но избегает принуждения и однообразия; он охотно подражает, но в то же время влюблён в свои идеи и создания.
Если бы человек, подобно пчеле, рождаясь, был уже одарён готовым талантом, совершенными специальными познаниями, прирождёнными знаниями — словом, был бы готов к выполнению предстоящих ему функций, но лишён способности размышлять и рассуждать, общество организовалось бы само собою. Тогда один обрабатывал бы поле, другой строил бы дом, третий работал бы в кузнице, четвёртый готовил бы одежду, пятый собирал бы продукты, шестой распределял бы их и т. д. Каждый, не доискиваясь, зачем он работает, не заботясь о том, сколько он сделает, выполнял бы свой урок, приносил бы продукт, получал бы жалованье и отдыхал бы, не считая, не завидуя никому и не жалуясь на раскладчика, который никогда не совершал бы несправедливости. Короли тогда управляли, но не царствовали бы, ибо царствовать — значит, по выражению Бонапарта, быть собственником «жирного пастбища» (de l’engrais). Распоряжаться было бы не нужно, так как всякий сам делал бы своё дело, и поэтому короли были бы скорее центрами объединения, нежели авторитетами и советниками. Существовало бы общество, сложившееся само собою, но не общество, явившееся результатом размышлений и принятое свободной волей.
Однако человек приобретает умелость только благодаря наблюдениям и опыту. Следовательно, он размышляет, ибо наблюдать, производить опыты — значит размышлять; он рассуждает, ибо не может не рассуждать; размышляя, он делает себе иллюзии; рассуждая, заблуждается, упорствует в своём заблуждении; настаивает на нём, уважает себя и презирает других. Тогда он уединяется, потому что не может подчиниться большинству, иначе как отказавшись от своей воли и рассудка, т. е. от самого себя, а это невозможно. Это уединение, этот рациональный эгоизм, этот индивидуализм во взглядах существует до тех пор, пока наблюдение и опыт не укажут человеку истины.
Эти факты сделаются ещё вразумительнее, если мы прибегнем к следующему сравнению.
Если бы вдруг к слепому, но гармоничному и сближающему инстинкту пчелиного роя присоединилась способность размышлять и рассуждать, пчелиное общество распалось бы. Прежде всего члены попытались бы сделать какие-нибудь технические улучшения, стали бы, например, делать круглые или четырёхугольные ячейки. Изобретения и новшества следовали бы одно за другим, пока долгая практика при помощи геометрии не показала бы, что шестиугольная форма самая удобная. Затем произошли бы восстания, трутням пришлось бы собирать запасы, маткам работать. Среди работниц возникла бы зависть, начались бы раздоры, каждая захотела бы работать для себя, и в конце концов пчёлы, покинув улей, погибли бы. Зло, подобно змее, прячущейся под цветами, проникло бы в пчелиную республику благодаря разуму и способности рассуждать, т. е. благодаря тому, что должно было бы возвысить её.
Таким образом, нравственное зло, т. е. в данном случае беспорядок в обществе, естественно объясняется нашею способностью рассуждать. Пауперизм, преступления, восстания, войны порождены неравенством условий, сыном собственности, родившимся от эгоизма, произведённым на свет сознанием самого себя, которое вытекает непосредственно из господства разума. Человек начал не с преступления и не с жестокости, а с ребячества, невежества, неопытности. Одарённый могущественными инстинктами, но также и способностью рассуждать, человек сначала мало размышляет и рассуждает плохо; затем, благодаря заблуждениям, понятия его становятся более ясными, разум более совершенным. Дикарь всем готов пожертвовать ради пустяка, а потом раскаивается и плачет. Исав отдаёт своё право первородства за чечевичную похлёбку, а потом хочет нарушить договор. Цивилизованный рабочий трудится, опираясь на отменимое право, и постоянно требует увеличения заработной платы, потому что ни он, ни его хозяин не понимают, что заработная плата будет недостаточна до тех пор, пока не будет равна для всех. Навуфей умирает, защищая своё достояние. Катон кончает с собою, чтобы не быть рабом. Сократ защищает свободу мысли, не останавливаясь даже перед роковою чашею. Третье сословие в 1789 году добивается свободы, и скоро уж народ потребует равенства прав на средства производства и потребления.
Человек родится существом общественным, т. е. он во всех своих отношениях стремится к равенству и справедливости; но он любит независимость и похвалы. Трудность одновременного удовлетворения этих различных потребностей служит первой причиной деспотизма воли и вытекающего из него присвоения. С другой стороны, человек нуждается постоянно в обмене своих продуктов. Не имея возможности точно определять ценности, скрывающиеся под различными формами, человек довольствуется приблизительной оценкой их, зависящей от склонностей его и капризов, и предаётся недобросовестной торговле, результатом которой всегда является роскошь и нищета. Таким образом, величайшее зло для человечества порождается дурно направленным общественным инстинктом, справедливостью, которою оно так гордится и которую так плохо применяет в жизни. Приложение справедливости в жизни есть наука, открытие и распространение которой, рано или поздно, положит конец социальному злу, научив нас понимать наши права и обязанности.
Такое прогрессивное и болезненное воспитание инстинкта, медленное и неощутительное изменение самопроизвольных восприятий и превращение их в обдуманное знание не замечается у животных. Инстинкт их остаётся неизменным и бессознательным.
Согласно Фредерику Кювье, проведшему резкую грань между умом и инстинктом животных, последний «есть особое первобытное свойство, подобное чувствительности, раздражимости, уму. Волк и лисица, узнающие капканы, в которых побывали раньше, и избегающие их, собака и лошадь, понимающие даже наши слова и повинующиеся нам, обнаруживают ум. Но собака, прячущая остатки еды, пчела, строящая ячейку, птица, свивающая гнёзда, — все они действуют по инстинкту. Инстинкт существует и у человека: только благодаря особому инстинкту дитя, появляясь на свет, сосёт грудь матери. Но человек во всех почти своих действиях следует разуму; у него разум дополняет инстинкт, у животного же, наоборот, инстинкт дополняет разум» (Флуранс. Résumé analytique des observations de F. Cuvier).
«Для того чтобы составить себе ясное понятие об инстинкте, надо допустить, что в мозгу у животных существуют врождённые и постоянные образы и ощущения, заставляющие их действовать так, как обыкновенно заставляют действовать постоянные и случайные ощущения. Это нечто вроде сна или видения, постоянно преследующего животных; во всём, что касается их инстинкта, их можно рассматривать как ясновидящих» (Ф. Кювье. Introduction au règne animal).
Чем же отличается человек от животного, раз и ум и инстинкт, хотя в разной степени, свойственны обоим? По мнению Ф. Кювье, человек отличается от животного способностью рассуждать или рассматривать умственно, путём углубления в своё я, свои собственные изменения.
Положение это неясно и требует пояснений.
Если признавать за животными ум, то надо также признать за ними известную степень способности суждения, ибо ум не может существовать без последней, и сам Ф. Кювье доказывает это целым рядом примеров. Заметим, однако, что учёный-наблюдатель определяет способность суждения, которою мы отличаемся от животных, как способность рассматривать наши собственные изменения. Я постараюсь уяснить эту мысль, дополнив чересчур лаконичное положение философа-натуралиста.
Приобретённый животными ум никогда не побуждает их видоизменять приёмы, которые они выполняют инстинктивно; ум вообще дан им лишь для того, чтобы они могли справиться с неожиданными случайностями, нарушающими их обычные приёмы. У человека, наоборот, инстинктивные действия непрестанно превращаются в обдуманные. Так, напр., человек, общительный в силу инстинкта, становится с каждым днём общительнее благодаря способности суждения и способности выбирать. Человек создал язык инстинктивно[27] и инстинктивно же сделался поэтом; теперь же он из грамматики сделал науку, а из поэзии искусство. Он верит в Бога и будущую жизнь бессознательно и, смею сказать, инстинктивно. Своему понятию о Боге и будущей жизни человек придавал последовательно то чудовищную, то странную, изящную, утешительную или устрашающую форму. Все те различные виды культа, над которыми смеялось легкомысленное неверие XVIII столетия, представляют собою ряд форм, выражавших собою религиозное чувство. Когда-нибудь человек уяснит себе, что такое Бог, к которому стремятся его помыслы, и чего можно ждать от будущей жизни, которой жаждет его душа.
Человек не придаёт никакого значения тому, что он делает инстинктивно, и даже презирает инстинктивные действия. Если же человек и восхищается ими, то только как творениями природы: отсюда забвение имён первых изобретателей; отсюда наше равнодушие к религии и презрение к её обрядам. Человек ценит только создания разума. Самые изумительные творения инстинкта в его глазах лишь счастливые находки; он называет открытиями, я чуть не сказал — творениями, создания разума. Инстинкт порождает страсти и энтузиазм; разум создаёт преступления и добродетель.
Для развития своего ума человек пользуется не только своими собственными наблюдениями, но также наблюдениями других; он записывает опыт, хранит предания; таким образом, ум развивается не только у личности, но и у рода. У животных знания не передаются; воспоминания каждого индивида погибают вместе с ним.
Поэтому недостаточно сказать, что мы отличаемся от животных способностью суждения, если под этим не подразумевается постоянная тенденция нашего инстинкта сделаться разумом. Пока человек повинуется инстинкту, он не сознаёт того, что делает; он никогда не заблуждался бы, для него не существовало бы ошибок, зла и неурядиц, если бы он, подобно животным, руководствовался одним только инстинктом. Но Создатель одарил нас способностью суждения, для того чтобы наш инстинкт превратился в разум. Так как способность суждения и порождаемое ею знание имеют различные степени, то случается, что вначале она не руководит инстинктом, а только мешает ему; что, следовательно, наша способность мыслить заставляет нас действовать вопреки нашей природе и нашим целям, что, заблуждаясь, мы делаем зло и страдаем от него. Это будет происходить до тех пор, пока инстинкт, ведущий нас к добру, и способность суждения, заставляющая нас делать ошибки, уступят место познанию добра и зла, познанию, которое даст нам возможность искать первое и избегать последнего.
Итак, зло, т. е. заблуждение и его последствия, — дитя двух враждующих способностей: инстинкта и разума; вторым и неизбежным плодом их должно быть добро или истина. Я буду продолжать сравнение и скажу, что зло — продукт кровосмешения двух противоположных сил; добро же рано или поздно явится законным плодом их таинственного и священного союза.
Собственность, порождённая способностью суждения, укрепляется благодаря сравнениям. Но подобно тому как размышлениям и рассуждениям предшествует самопроизвольность, наблюдению — ощущение, опыту — инстинкт, так собственности предшествует общность (коммунизм). Общность, или простая ассоциация, является неизбежной целью, первоначальным проявлением общительности, самопроизвольным движением, в котором эта общительность обнаруживается; это первый фазис человеческой цивилизации. При таком состоянии общества, получившего от юристов название отрицательной общности, человек сближается с человеком, делится с ним плодами земли, молоком и мясом животных. Мало-помалу эта общность, отрицательная потому, что человек ничего не производит, стремится сделаться положительной и соответствующей развитию труда и промышленности. Но тогда-то именно автономия мысли и ужасная способность рассуждать о том, что хуже и что лучше, показывают человеку, что если равенство есть необходимое условие общества, то общность есть первый вид рабства.
Чтобы представить всё это в виде гегельянской формулы, я скажу:
Общность, первая форма, первое проявление общительности, есть первый член социального развития, тезис; собственность, противоречащая общности, есть второй член, антитезис; остаётся найти третий член, синтез, и мы найдём требуемое решение. И вот синтез неизбежно вытекает из поправки, внесённой в тезис антитезисом. Нужно, следовательно, рассмотреть их характерные черты и исключить из них всё враждебное общительности; соединив оставшееся, мы получим истинную форму человеческого общества.
****2. Основные черты общности и собственности
I. Я не должен скрывать, что вне собственности или вне общности никто ещё не представлял себе возможности общества: это печальное заблуждение дало жизнь собственности. Неудобства общности так очевидны, что критикам никогда не приходилось тратить особенно много красноречия для того, чтобы внушить людям отвращение к ней. Неисправимая несправедливость общности, насилие, совершаемое ею над симпатиями и антипатиями, железное ярмо, налагаемое ею на волю, нравственные пытки, причиняемые ею совести, слабость, на которую она осуждает общество, и, наконец, блаженное и тупое однообразие, которым она оковывает свободную, деятельную, разумную и непокорную личность человека, — всё это восстановило против неё здравый смысл и бесповоротно осудило её.
Авторитеты и примеры, приводимые в её пользу, обращаются против неё: коммунистическая республика Платона предполагает рабство; коммунистическая республика Ликурга основывалась на труде илотов{40}; последние производили всё нужное их господам и таким образом давали им возможность посвящать себя всецело гимнастическим упражнениям и войне. Ж. ‑ Ж. Руссо, смешивая равенство с общностью, сказал где-то, что он не понимает равенства условий без рабства. Коммунистические общины первобытных христиан не просуществовали даже до конца первого столетия и быстро выродились в монашеские общины. В общинах иезуитов{41} в Парагвае положение туземцев, по мнению путешественников, посетивших их, было не лучше положения рабов: факт тот, что добрые отцы вынуждены были окружать неофитов стенами и рвами для того, чтобы они не разбежались. Бабувистами руководила скорее преувеличенная ненависть к собственности, нежели ясное и определённое убеждение, и они потерпели поражение благодаря преувеличению своих принципов. Сенсимонисты, соединявшие общность с неравенством, промелькнули, подобно кучке ряженых. Опаснее всего для современного общества было бы, если бы оно ещё раз потерпело крушение на этой скале.
Странная вещь! Систематический коммунизм, обдуманное отрицание собственности, возник под непосредственным влиянием собственнического предрассудка; и в основе всех коммунистических теорий неизменно лежит собственность.
Члены общины не имеют, правда, никакой собственности, но зато сама община — собственница не только имуществ, но также людей и их воли. Именно благодаря этому принципу высшей собственности, во всякой общине труд, который должен бы являться для человека лишь естественным условием существования, становится человеческим велением и в силу этого ненавистным. Благодаря этому принципу, строжайше предписывается пассивное повиновение, совершенно несовместимое с мыслящей волей, и неукоснительное подчинение регламентам, которые по самой природе своей не могут быть совершенными; благодаря ему жизнь, талант и все способности человека являются собственностью государства, которое, в интересах общего блага, может распорядиться ими по своему произволу; благодаря ему строго воспрещаются всякие частные общества, невзирая на симпатии и антипатии талантов и характеров, ибо терпеть частные общества значило бы допускать существование внутри коммуны маленьких коммун, а вместе с тем и собственностей; благодаря этому принципу, сильный обязан выполнять урок слабого, хотя эта обязанность должна бы внушаться не принуждением, но состраданием и являться результатом не предписания, а совета; трудолюбивый выполняет урок лентяя, хотя это несправедливо, умный — урок идиота, хотя это нелепо. Благодаря этому принципу, наконец, человек должен отказаться от своего я, от своей воли, от своего гения и привязанностей и смиренно подчиниться интересам величия и неприкосновенности общины.
Общность есть неравенство, но в совершенно ином смысле, чем собственность. Собственность ведёт к эксплуатации слабого сильным, общность же — к эксплуатации сильного слабым. При существовании собственности неравенство условий является результатом насилия, какое бы имя оно ни носило: физического или духовного, силы событий, случайности, счастья, силы приобретённой собственности и т.п. При существовании общности неравенство является результатом посредственности таланта и труда, возвеличиваемых, подобно насилию. Это оскорбительное уравнение возмущает совесть и вызывает ропот достойнейших; ибо если помощь слабому является обязанностью сильного, то последний желает выполнять эту обязанность из великодушия; сравнение со слабым невыносимо для него. Пусть они будут равны по условиям их труда и вознаграждения, но пусть никогда взаимное подозрение в невыполнении общего дела не возбуждает между ними ревности.
Общность есть угнетение и рабство. Человек охотно подчиняется закону долга, охотно служит своему отечеству, охотно помогает друзьям, но он хочет работать над тем, что ему нравится, когда и сколько ему самому захочется. Он хочет располагать своим временем, повиноваться только необходимости, иметь право выбирать друзей, развлечения и порядок работы; он желает оказывать услуги, повинуясь разуму, а не приказу, приносить себя в жертву из эгоизма, но не из рабской покорности. Общность по существу своему несовместима со свободным развитием наших способностей, с нашими наиболее благородными склонностями и наиболее дорогими чувствами. Что бы люди ни придумывали для того, чтобы примирить общность с требованиями индивидуального разума и воли, всё это изменило бы сущность её и оставило бы неприкосновенным только название; однако если мы искренно желаем раскрытия истины, то мы не должны заниматься пустыми словопрениями.
Итак, общность нарушает автономность совести и равенство; первую она нарушает, стесняя самопроизвольность ума и сердца, свободу в поступках и в мыслях; второе — награждая одинаковым благосостоянием труд и праздность, талант и глупость, порок и добродетель. Впрочем, если собственность невозможна благодаря соревнованию приобретателей, то общность скоро сделалась бы невозможной благодаря соревнованию бездельников.
II. Собственность, в свою очередь, нарушает равенство посредством установления привилегий и права на получение доходов (droit d’aubaine), а свободу выбора — посредством деспотизма. Первый результат существования собственности достаточно ясно изложен в трёх предыдущих главах, и поэтому я ограничусь здесь окончательным установлением полного тожества собственности и кражи.
Вор по латыни называется fur и latro, первое слово взято с греческого: phor от phero, по латыни fero — уношу; второе от lathroô — я изображаю разбойника, корень этого слова letho, по латыни lateo — я прячусь. Греки говорят ещё kleptes, от klepto — похищаю, корень этого слова тот же, что и у kalupto — покрываю, прячу. По этимологическому смыслу слова вор есть человек, который прячет, уносит, забирает тем или иным способом не принадлежащую ему вещь.
Евреи выражали это же понятие словом gannab — вор, от глагола ganab — откладывать в сторону, отнимать; lo thi-gnob (8-я заповедь) — не укради, т. е. не удерживай, не откладывай ничего для себя. Кража — это поступок человека, который, вступая в общество с обещанием отдать всё своё имущество, тайком сохраняет для себя часть последнего; это поступок пресловутого ученика Анания.
Этимология французского глагола красть, voler, ещё более характерна. Красть, voler или faire la vole, от латинского vola — ладонь, — значит взять все взятки в карточной игре ломбере; таким образом, вор есть человек, забирающий даром всё, совершающий делёж, подобно льву в басне. Весьма вероятно, что глагол красть, voler, обязан своим происхождением жаргону воров, откуда он перешёл в обиходную речь, а затем и в язык законов.
Кражи совершаются при помощи бесконечного множества средств, и законодатели весьма искусно различают и классифицируют эти средства, сообразно степени их жестокости или ловкости, для того чтобы воровство при помощи одних можно было возвеличить, а при помощи других — осудить.
Кражи совершаются: 1) при помощи убийства на большой дороге; 2) в одиночку или шайками; 3) посредством взлома; 4) путём утайки; 5) путём злостного банкротства; 6) путём подлога общественных или частных документов; 7) путём подделки монет.
Сюда относятся все виды кражи, совершаемые только при помощи открытого насилия или обмана; занимающиеся этим ремеслом называются грабителями, разбойниками, пиратами, морскими и сухопутными хищниками. Древние герои хвастались этими почётными кличками и считали свою профессию настолько же благородной, насколько и прибыльной. Немврод, Тезей, Язон и его аргонавты, Иафет, Давид, Как, Ромул, Хлодвиг — и все его меровингские потомки: Робер Гвискар, Танкред Готвильский — и большинство норманнских героев были воры и разбойники. Героические черты вора ярко выражены в следующем стихе Горация, воспевающего Ахилла:
Jura neget sibi nata, nihil non arroget armis[28],
и в словах завещания Иакова (Книга Бытия, глава 48), которые евреи относили к Давиду, а христиане к Иисусу: Manus ejus contra omnes (рука его совершает кражу у всех). В наши дни вор, вооружённый герой древних, подвергается жестоким преследованиям. Занятие воровским ремеслом, согласно постановлениям Кодекса, влечёт за собою телесные и позорные наказания, начиная тюремным заключением и кончая эшафотом. Какое печальное изменение во взглядах!
Кражи совершаются: 8) путём обмана; 9) мошенничества; 10) злоупотребления доверием; 11) при помощи игр и лотерей.
Этот второй вид кражи поощрялся законами Ликурга, который видел в нём средство для развития остроумия и изобретательности молодёжи; этот вид практиковался Улиссом, Солоном, Синоном, древними и современными евреями, начиная Иаковом и кончая Дейцом; цыганами, арабами и всеми дикарями. При Людовике XIII и Людовике XIV плутовство в игре не считалось постыдным; оно составляло как бы часть правил игры, и многие честные люди без всяких колебаний старались исправлять промахи счастья ловким плутовством. Даже в наше время во всех странах света у крестьян, а также у мелких и крупных торговцев считается особенной заслугой умение хорошо продать или купить, т. е. обмануть кого-нибудь. Это до такой степени общепринято, что обманутое лицо не претендует на обманщика. Известно, с каким трудом наше правительство решилось упразднить лотереи; оно чувствовало, что наносит удар собственности. Мошенник, жулик, шарлатан пользуются главным образом ловкостью своих рук и изобретательностью своего ума, убедительностью своего красноречия и силою воображения; иногда они эксплуатируют жадность своих клиентов. Поэтому-то уголовное законодательство, отдающее уму значительное преимущество перед физической силой, подвело упомянутые здесь четыре вида кражи под особую, вторую категорию, наказуемую только исправительными и непозорящими мерами. Вот и говорите после этого, что закон есть нечто материалистическое и безбожное!
Кражи совершаются: 12) путём ростовщичества.
Этот вид кражи, безусловно отвергнутый со времён появления Евангелия и строго наказуемый, представляет собою переход от кражи запрещённой к разрешённой краже. Благодаря своему двусмысленному характеру, ростовщичество порождает целый ряд противоречий в законодательстве и в морали, и люди придворные, финансисты и коммерсанты, очень ловко умеют пользоваться этими противоречиями. Так, напр., ростовщик, дающий под залог деньги из 10, 12 и 15%, будучи уличён в этом, платит громадный штраф, между тем как банкир, получающий такой же процент, правда не по займам, но за дисконт и размен, т. е. за продажу, находится под покровительством закона. Но различие между ростовщиком и банкиром чисто внешнее; подобно ростовщику, дающему деньги под залог движимостей и недвижимостей, банкир даёт деньги под залог ценных бумаг; подобно ростовщику он взыскивает свой процент вперёд; подобно ростовщику он сохраняет право подать прошение на залогодателя, когда залог утрачивается, т. е. когда залог не выкупается; и благодаря этому именно обстоятельству банкир является не продавцом денег, а заимодавцем. Однако банкир даёт взаймы на короткий срок, между тем как ростовщик может заключать годовые, двух‑, трёх‑, девятилетние сделки. Но, конечно, различие в сроках займа, так же как и некоторые изменения в форме сделок, не изменяют их сущности. Что же касается капиталистов, помещающих свои капиталы в государственных фондах или коммерческих предприятиях и получающих при этом 3, 4 и 5%, т. е. меньше, чем получают банкиры и ростовщики, то они представляют собою цвет общества, сливки порядочных людей. Вся их добродетель заключается в том, что они крадут умеренно[29].
Кражи совершаются: 13) посредством взимания ренты, арендной платы, платы за наём и путём сдачи в аренду.
Автор «Писем к провинциалу» очень забавлял добропорядочных христиан семнадцатого столетия иезуитом Эскобаром и договором Могатра. «Могатра, — говорил Эскобар, — есть договор, посредством которого за дорогую цену и в кредит покупаются материи, для того чтобы тотчас же быть проданными тому же самому лицу за наличные деньги и по более дешёвой цене{42}». Эскобар приводит доводы, оправдывавшие такого рода ростовщичество. Паскаль и все янсенисты смеялись над ним. Но что сказал бы сатирик Паскаль, учёный Николь и непобедимый Арно, если бы отец Антоний Эскобар Вальядолидский привёл им следующий аргумент: договор о найме есть договор, посредством которого за дорогую цену и в кредит покупается недвижимость, для того, чтобы, по истечении известного промежутка времени, быть проданными тому же лицу за более дешёвую цену; для упрощения сделки покупатель довольствуется, однако, уплатой разности между первою и второю продажами. Попробуйте отвергнуть тожество договора о найме Могатры, и я вас тотчас же разобью; если же вы признаете это тожество, то должны также признать верность моего учения, в противном случае вы одновременно отвергнете и ренту, и арендную плату.
На эту ужасную аргументацию иезуита сеньор Монтальт ударил бы в набат и стал бы кричать, что общество в опасности, что иезуиты подрывают самые его основы.
Кражи совершаются: 14) посредством торговых операций, когда прибыль торговца превышает законное вознаграждение его услуг.
Определение торговли известно: это искусство покупать за 3 франка то, что стоит 6, и продавать за 6 франков то, что стоит 3. Вся разница между торговлей в этом смысле и ловкой кражей заключается в относительной величине обмениваемых ценностей, одним словом, в размерах барыша.
Кражи совершаются: 15) посредством взимания прибыли на продукт, принятия синекуры и крупного жалованья.
Фермер, продающий потребителю свой хлеб по определённой цене, а в момент отмеривания погружающий руку в меру и утаивающий горсть зерна, крадёт; профессор, которому государство платит за лекции и который их, при посредстве книгопродавца, продаёт публике, крадёт; человек, пользующийся синекурой и получающий в обмен за своё тщеславие крупную сумму, крадёт; всякое должностное лицо, всякий рабочий, производящий 1 единицу и заставляющий платить себе за 4, 100, 1000 единиц, ворует; издатель этой книги и я, автор её, крадём, заставляя публику платить вдвое больше, чем книга нам стоит.
Резюмируем сказанное:
Справедливость, порождённая отрицательной общностью, которую древние поэты называли золотым веком, первоначально была правом сильного. В обществе, ищущем организации, неравенство способностей вызывает возникновение понятия о заслугах; чувство справедливости внушает стремление сообразовывать не только знаки почтения, но также и материальные блага с личными заслугами. В то время важнейшей и почти единственной заслугой признаётся физическая сила, и поэтому наиболее сильный, aristos, являющийся в то же время и наиболее заслуженным, лучшим, aristos, получает лучшую часть. Когда ему в ней отказывают, он ею, конечно, завладевает. Отсюда до присвоения права собственности на все вещи остаётся только один шаг.
Таково было право героев, сохранившееся, по крайней мере по традиции, у греков и у римлян до последних времён их республик. Платон, в «Горгии», выводит лицо по имени Калликл, которое чрезвычайно остроумно защищает право силы и которому Сократ, защитник равенства (tou isou), возражает совершенно серьёзно{43}. Рассказывают, что великий Помпей легко краснел и тем не менее у него однажды сорвались следующие слова: «Как я уважаю законы, когда у меня в руках есть оружие!» Эти слова прекрасно характеризуют человека, в котором нравственное чувство борется с честолюбием и который старается оправдать свои насилия разбойническим и героическим девизом.
Право сильного породило эксплуатацию человека человеком, иначе именуемую рабством, ростовщичество или дань, возложенную победителем на побеждённого врага и всю многочисленную семью налогов, податей, регалий, барщин, десятин, аренд и пр. и пр., составляющих собственность.
Преемником права силы явилось право хитрости, второе выражение или проявление справедливости; право это презиралось героями, ибо хитростью они не отличались и слишком много теряли благодаря ей. Это всё та же сила, только перенесённая из сферы физической в сферу интеллектуальную. Казалось, что искусство обмануть врага коварными предложениями также заслуживает вознаграждения, а между тем сильные постоянно восхваляли добросовестность. В те времена данное слово и обещание выполнялись со строгостью скорее буквальною, нежели логическою: Uti lingua nuncupassit, ita jus esto (как язык сказал, так должно быть и право), гласит закон Двенадцати таблиц. Хитрость или, вернее, вероломство являлось чуть ли не единственным принципом всей политики Древнего Рима. Из числа многих примеров, доказывающих справедливость этого утверждения, Вико цитирует следующий, приведённый также у Монтескьё: римляне обещали карфагенянам пощадить их имущество и их город, причём они намеренно употребили выражение civitas, т. е. государство, общество. Карфагеняне, наоборот, заключая договор, подразумевали город материальный, urbs{44}. Когда они начали восстанавливать свои стены, они подверглись со стороны римлян нападению за то, что якобы нарушили договор. Римляне здесь следовали праву героическому и, обманув своих врагов при помощи двусмысленности, не считали затеянную ими войну несправедливою.
От права хитрости произошла торговая, промышленная и банковская прибыль, обман в торговле, притязания всего того, что носит красивые названия таланта и гения и что следовало бы рассматривать как высшую степень хитрости, плутовства, а также все виды социального неравенства.
При краже, запрещённой законом, употребляется одна только, и к тому же ничем не прикрытая, сила и хитрость; при краже, санкционированной законами, сила и хитрость прикрываются какой-нибудь произведённой полезностью, которою они пользуются как средством для ограбления своей жертвы.
Употребление голого насилия и хитрости уже очень рано и единогласно было отвергнуто; но ни одна нация до сих пор ещё не сумела освободиться от кражи, соединившейся с талантом, трудом и владением. Отсюда все неопределённости казуистики и бесчисленные противоречия юриспруденции.
Право силы и право хитрости, воспетые рапсодами в «Илиаде» и «Одиссее», повлияли на всё греческое законодательство и наполнили духом своим законы римские, откуда и перешли в наши нравы и наши кодексы. Христианство не вызвало в этом никаких изменений; но нельзя винить в этом Евангелие, ибо священники, так же плохо осведомлённые, как и юристы, никогда не могли ни понять, ни истолковать его. Церковные соборы и первосвященники обнаружили такое же невежество в вопросах морали, как и народные собрания и преторы. Именно это глубокое невежество в области права, справедливости и общественной жизни губит церковь и навсегда дискредитирует церковное просвещение. Неверность римской и всех вообще христианских церквей вопиет к небу; все они не поняли учения Иисуса Христа; все грешили против христианской морали и христианского учения; все повинны в поддержке ложных, нелепых, несправедливых и человеконенавистнических принципов. Пусть церковь, называвшая себя непогрешимой и нарушившая своё собственное нравственное учение, просит прощения у Бога и людей; пусть её реформированные сёстры смирятся… тогда народ, разочарованный, но верующий и милосердный, согласится[30].
Развитие права в его различных выражениях шло с такою же постепенностью и последовательностью, как развитие форм собственности; повсюду право гнало впереди себя кражу и ставило ей всё более и более узкие пределы. До сих пор победы справедливого над несправедливым, равного над неравным совершались инстинктивно и в силу самого хода вещей; но конечным торжеством нашей общественности мы будем обязаны разуму, в противном же случае мы впадём в новый феодальный хаос. Слава торжества будет принадлежать нашему разуму, а возвращение к прежним бедствиям докажет нашу недостойность.
Вторым результатом собственности является деспотизм. Но так как деспотизм в нашем представлении по необходимости соединён с понятием законной власти, то я, излагая естественные причины первого, должен выяснить также принцип второй.
Какую форму правительства мы предпочтём? — Как вы можете спрашивать об этом, — ответит несомненно один из моих более молодых читателей, — ведь вы республиканец. — Да, я республиканец, но это слово не даёт точного понятия. Respublica — это значит вещь общая; и вот всякий, желающий вещи общей, при каком бы то ни было правительстве, может назвать себя республиканцем. Короли тоже республиканцы. — Ну хорошо, значит, вы демократ? — Нет. — Как, неужто вы монархист? — Нет. — Конституционалист? — Боже сохрани! — Ну, значит, вы аристократ. — Вовсе нет! — Так вы желаете установления смешанного правительства? — Ещё раз нет! — Да кто же вы, наконец? — Я анархист!
— Я понимаю вас, вы иронизируете по адресу правительства. — Вовсе нет: то, что я сказал, составляет моё серьёзное и глубоко продуманное убеждение; хотя я большой приверженец порядка, тем не менее я в полном смысле слова анархист. Послушайте, что я скажу.
У животных общественных «слабость молодых индивидов является причиной их повиновения старым, достигшим полного развития своих сил. Привычка, которая у них является особым видом сознания или совести, служит причиною того, что власть сохраняется за старшим, хотя он в свою очередь становится более слабым. Когда общество животных имеет вождя, то таковым действительно всегда почти является старейший из всего стада. Я говорю; всегда почти, ибо установленный порядок может быть нарушен взрывом страстей. Тогда власть переходит к другому, и, будучи завоёванной насилием, она сохраняется опять-таки по привычке. Дикие лошади живут стадами; во главе их находится вождь, которому они следуют с доверием, который даёт им сигнал к бегству и к сражению.
Воспитанный нами ягнёнок бежит за нами, но также и за стадом, среди которого он родился… В человеке он видит только предводителя своего стада… Для домашних животных человек только член их общества; всё искусство его сводится к тому, чтобы заставить животных признать в нём сочлена; затем он быстро становится их предводителем, потому что далеко превосходит их умом. Таким образом, человек не изменяет естественного состояния животных, как утверждал Бюффон, а, наоборот, пользуется этим естественным состоянием. Иными словами, человек нашёл животных общественных и, становясь их товарищем, предводителем, превратил их в животных приручённых. Итак, приручённость животных представляет собою лишь частный случай, простое видоизменение, определённый результат их общественности. Все приручённые животные по природе своей животные общественные…» (Флуранс. Résumé des observations de F. Cuvier).
Общественные животные повинуются своему предводителю инстинктивно; Ф. Кювье не сказал только, что роль предводителя требует исключительно ума. Предводитель не учит других соединяться в общества, подчиняться его руководству, размножаться, бежать или защищаться; в этом отношении его подчинённые знают столько же, сколько и он. Но предупреждать неожиданности должен, при помощи своей опытности, предводитель; он в затруднительных случаях восполняет инстинкт своим умом; он обсуждает, решает и ведёт; одним словом, его разумная предусмотрительность направляет рутину инстинкта к общему благу всех.
Человек, живущий сообразно своей природе в обществе, естественно, также повинуется вождю. Первоначально вождём является отец, патриарх, старейшина, т. е. человек осторожный, разумный, все действия которого определяются, следовательно, разумом, рассудком. У человеческого рода, так же как и у всех других видов общественных животных, есть инстинкты, врождённые способности, общие идеи, категории разума и чувства: вожди, законодатели или короли никогда ничего не изобретали, не предполагали и не выдумывали; они вели общество, опираясь на приобретённый ими опыт, но всегда сообразуясь при этом с общепризнанными взглядами и верованиями.
Философы, вносящие своё мрачное, демагогическое настроение в область морали и истории и утверждающие, что человеческий род при своём возникновении не знал ни вождей, ни королей, обнаруживают своё незнакомство с природою человека. Королевская власть, и притом же власть абсолютная, является в такой же, если не большей мере, чем демократия, одною из примитивных форм правительства. Благодаря тому что уже в самые отдалённые времена герои, разбойники и проходимцы завладевали подчас властью и делались королями, люди стали смешивать королевскую власть с деспотизмом. Но королевская власть возникла вместе с человеком, она сохранилась в эпоху отрицательного коммунизма; героизм же и порождённый им деспотизм возник только одновременно с первым определением понятия справедливости, т. е. одновременно с господством силы. Когда человечество, путём сравнения заслуг, решило, что более сильный есть также и лучший, старейшему пришлось уступить место наиболее сильному и королевская власть сделалась деспотической.
Самопроизвольное, инстинктивное и, так сказать, физиологическое происхождение королевской власти сообщило ей первоначально сверхчеловеческий характер; народы относили происхождение её к богам, от которых якобы произошли первые короли. Отсюда божественные генеалогии королевских родов, легенды о воплощении богов, о мессианстве; отсюда же и доктрины о божественном праве, и доныне ещё сохранившие таких странных поборников.
Первоначально королевская власть была выборной: в то время, когда человек производил мало и не обладал ничем, собственность была ещё слишком слаба для того, чтобы могло возникнуть понятие о наследственности, и для того, чтобы королевская власть отца могла быть обеспечена сыну. Но когда люди научились обрабатывать землю и начали строить города, всякая функция, так же как и все другие вещи, сделалась объектом завладения. Тогда возникли наследственная королевская власть и наследственное священство, а также право наследования, проникшее во все, даже самые будничные профессии. Это обстоятельство повлекло за собою появление кастовых различий, гордости рангом, отрицания разночинцев. Оно подтверждает то, что я сказал о принципе родовой наследственности, что это есть указанный самою природою способ замещать освободившиеся должности и завершать начатое дело.
Время от времени появлялись честолюбивые узурпаторы, «упразднители» королей, и это дало повод называть одних королей законными, а других — тиранами. Мы, впрочем, не должны полагаться на одни названия: бывали короли отвратительные и тираны весьма даже сносные. Всякая королевская власть может быть хороша, пока она является единственной возможной формой правительства, но законной быть она не может. Ни наследственность, ни избрание, ни всеобщее голосование, ни превосходные качества суверена, ни санкция религии и времени не могут сделать королевскую власть властью законной. В какой бы форме она ни проявлялась, в монархической ли, олигархической или демократической, во всяком случае королевская власть, власть человека над человеком, нелепа и беззаконна.
Для того чтобы достигнуть наиболее быстрого и наиболее полного удовлетворения своих потребностей, человек стремится найти правило; первоначально это правило живое, видимое и осязаемое: таковым являются его отец, господин, король. Чем невежественнее человек, тем безусловнее его послушание, тем больше его доверие к предводителю. Но человек, которому внутренний закон повелевает сообразоваться с правилом, т. е. открыть последнее путём размышления и рассуждения, человек рассуждает о велениях своих предводителей, а такое рассуждение является уже протестом против авторитета, зародышем неповиновения. Человек становится бунтовщиком с того самого момента, когда он начинает искать мотивы воли своего суверена. Когда человек повинуется не потому, что король велит, а потому, что король мотивировал своё веление, тогда с уверенностью можно сказать, что человек не признаёт более никакого авторитета, что он создал себе своего собственного короля. Горе тому, кто осмелится руководить им и кто предложит ему в качестве санкции законов только признание большинства; горе тому, ибо рано или поздно меньшинство сделается большинством и тогда неосторожный деспот будет свергнут, а законы его будут упразднены.
По мере того как в обществе распространяется просвещение, авторитет королевской власти падает — это факт, подтверждённый историей. При возникновении народов людям трудно думать и рассуждать: не знакомые ещё ни с какими методами и ни с какими принципами, не умеющие даже пользоваться своим разумом, люди не знают, верно ли они думают или ошибаются. Тогда авторитет королей чрезвычайно велик, ибо нет ещё приобретённых знаний, могущих отвергнуть его. Но мало-помалу опыт создаёт привычки, а из них слагаются обычаи. Затем обычаи эти получают формулировку, становятся правилами, принципами — словом, превращаются в законы, которым король, этот живой закон, вынужден подчиняться. Наступает время, когда законы и обычаи становятся настолько многочисленными, что воля короля оказывается связанной волею всех, когда, вступая на престол, король должен принести клятву, что он будет управлять сообразно с нравами и обычаями, когда он сам является только исполнительным органом общества, законы которого созданы не им.
До сих пор всё происходило инстинктивно, так сказать, помимо ведома сторон; посмотрим, однако, к чему должно привести это движение в конечном счёте.
Путём приобретения знаний и понятий человек доходит до понятия науки, т. е. системы знаний соответствующей действительности и выведенной из опыта и наблюдений. Человек стремится открыть науку или систему неорганических тел, систему тел органических, систему человеческого духа, систему мира; может ли он не стремиться к открытию системы общества? Достигнув этого предела, человек узнаёт, что политическая истина или политическая наука совершенно независима от воли суверена, от мнения большинства и народных верований, что короли, министры, администрации и народы, как носители воли, для науки ничто и не заслуживают никакого внимания. В то же время он узнаёт, что раз человек родится существом общественным, то власть отца над ним прекращается с того времени, когда ум его сформировался и образование будет закончено, и он делается союзником, товарищем своего отца. Он начинает понимать, что истинным его вождём и королём является доказанная истина, что политика есть наука, а не хитрость и что функции законодателя в конечном счёте сводятся к методическому исследованию истины.
И так во всяком данном обществе власть человека над человеком обратно пропорциональна интеллектуальному развитию, достигнутому обществом, и вероятная продолжительность этой власти может быть определена сообразно с более или менее общим стремлением к истинному правительству, т. е. правительству, опирающемуся на данные науки. И подобно тому как право силы и право хитрости уступают место всё более и более расширяющемуся понятию справедливости и осуждены раствориться в равенстве, так и суверенность воли уступает место суверенности разума и в конце концов растворится в научном социализме. Собственность и королевская власть разрушаются с самого начала мира; подобно тому как человек ищет справедливости в равенстве, так общество ищет порядка в анархии.
Анархия, отсутствие господина, суверена[31] — такова форма правительства, к которой мы с каждым днём всё более приближаемся и на которую мы, вследствие укоренившейся в нас привычки считать человека правилом, а волю его законом, смотрим как на верх беспорядка и яркое выражение хаоса. Рассказывают, что некий парижанин 17-го столетия, услышав, что в Венеции совсем нет короля, не мог опомниться от изумления и помирал со смеху, когда ему рассказывали об этом смешном обстоятельстве. Такова сила предрассудка: все мы без исключения хотим иметь вождя или вождей. У меня под рукою имеется в настоящее время брошюра, автор которой, ярый коммунист, подобно Марату, мечтает о диктатуре. Самыми передовыми являются те из нас, которые желают возможно большего числа суверенов; самой их пламенной мечтой является дарование правительственной власти национальной гвардии, и, вероятно, скоро кто-нибудь из пристрастия к гражданской милиции скажет: все короли. Но когда он это скажет, я возражу: никто не король; все мы волею-неволею члены общества. Все вопросы внутренней политики должны разрешаться согласно данным областной (departamentale) статистики, все вопросы внешней политики — на основании данных международной статистики. Наука о правительстве или о власти должна быть представлена одной из секций Академии наук, и постоянный её секретарь неизбежно должен быть первым министром. Так как всякий гражданин имеет право представлять в Академию наук записку, то всякий сделается законодателем; но в силу того, что мнение человека принимается в расчёт лишь постольку, поскольку оно доказано, никто не может поставить свою волю на место разума, никто не может быть царём.
Всё относящееся к области законодательства и политики является объектом науки, но не убеждений: законодательная власть принадлежит разуму, систематически изученному и обоснованному. Верхом тирании следует считать присвоенное какой бы то ни было власти право veto и санкции. Справедливость и законность — две вещи, так же мало зависящие от нашего согласия или одобрения, как и математические истины. Для них достаточно быть познанными для того, чтобы сделаться обязательными, а для того, чтобы познать их, нужны только способность размышлять и изучать. Но что же такое народ, если он не суверен, если не ему принадлежит законодательная власть? Народ есть хранитель закона, народ — исполнительная власть. Каждый гражданин может утверждать: вот это верно, это справедливо; но убеждение его обязательно только для него самого: для того чтобы провозглашаемая им истина сделалась законом, необходимо, чтобы она была признана. Что же это значит признать закон? Это значит проверить математическую или метафизическую операцию; это значит повторить опыт, произвести наблюдения над явлением, констатировать факт. Один только народ имеет право сказать: будем распоряжаться и повелевать.
Я согласен, что всё это опрокидывает общепризнанные понятия и что выходит так, как будто я поставил себе задачей изменить всю современную политику. Но я прошу читателя не забывать, что, начав с парадокса, я, рассуждая логично, должен был наталкиваться на парадоксы на каждом шагу и кончить также парадоксами. Я, впрочем, не понимаю, какой опасности подверглась бы свобода граждан, если бы в их руки вместо пера законодателя был бы передан скипетр исполнителя законов. Так как исполнительная власть, по существу, принадлежит воле, то, чем больше будет у неё носителей, тем будет лучше: в этом именно заключается истинная суверенность народа[32].
Собственник, вор, герой, суверен (все эти названия синонимы) делают свою волю законом и не терпят ни противоречия, ни контроля, т. е. имеют притязание быть одновременно и законодательной и исполнительной властью. Поэтому замена воли суверена истинным и научным законом совершается лишь путём жестокой борьбы, и эта замена является, наряду с собственностью, самым могущественным фактором в истории, самой плодотворной причиной политических движений. Примеры так многочисленны и так бросаются в глаза, что я не стану приводить их здесь.
Но собственность неизбежно порождает деспотизм, правительство произвола, господство похотливой воли; для того чтобы убедиться, насколько это присуще собственности, стоит вспомнить, что она собою представляет и что совершается вокруг нас. Собственность есть право употреблять и злоупотреблять. Если правительство есть хозяйство, если единственным его объектом является производство и потребление, распределение труда и продуктов, то возможно ли правительство при наличности собственности? Если блага представляют собственность, то могут ли собственники не быть королями, королями деспотическими? А если каждый собственник является сувереном в сфере своей собственности, непоколебимым властителем в области своего имущества, то может ли правительство собственников не представлять собою полнейшего хаоса?
3. Определение третьей формы общества. Выводы
Итак, на основе собственности невозможно никакое правительство, никакое общественное хозяйство, никакая администрация.
Общность (коммунизм) стремится к равенству и к закону; собственность, порождённая автономией разума и чувством личного достоинства, стремится прежде всего к независимости и пропорциональности.
Но коммунизм, приняв однообразие за закон и уравнение за равенство, становится несправедливым и тираническим; собственность, благодаря своему деспотизму и своим вторжениям, скоро оказывается стеснительной и антиобщественной.
То, чего хотят коммунизм и собственность, хорошо, но то, к чему они оба ведут, дурно. Почему? Потому что и тот и другая исключительны и не признают, каждый со своей стороны, двух элементов общества. Коммунизм отрицает независимость и пропорциональность, собственность же не удовлетворяет требованиям равенства и закона.
И вот если мы себе представим общество, покоящееся на этих четырёх принципах: равенстве, законности, независимости и пропорциональности, то мы найдём:
Чторавенство, заключающееся только вравенстве условий, т. е. средстве, но не вравенстве благосостояния, которое при равных средствах должно быть делом рук рабочего, нисколько не нарушает справедливости.Чтозакон, выведенный из знакомства с фактами и, следовательно, опирающийся на необходимость, никогда не вредит независимости.Что обоюднаянезависимостьиндивидуумов, или автономия личного разума, вытекающая из различия талантов и способностей, без опасности может существовать в пределах законов.Чтопропорциональность, осуществляемая только в сфере ума и чувства, но не в сфере материальных благ, может быть соблюдаема без нарушения социального равенства и справедливости.
Эту третью форму общества, синтез общности и собственности, мы назовём свободой[33].
Дать успешное определение свободы мы могли бы, следовательно, только отделив коммунизм от собственности, в противном случае это было бы нелепым эклектизмом. Мы найдём путём аналитического метода, что в каждом из этих двух явлений есть истинного, соответствующего требованиям природы и законам общественности, мы исключим из них всё враждебное последним и в результате получим выражение, адекватное естественной форме человеческого общества, иными словами — свободу.
Свобода есть равенство, ибо свобода возможна лишь при социальном строе, а социальный строй, общество невозможно без равенства.
Свобода есть анархия, безвластие, ибо она не признаёт власти воли, но только власть закона, т. е. необходимости.
Свобода есть бесконечное разнообразие, ибо она, в пределах закона, уважает всякую волю.
Свобода есть пропорциональность, ибо она даёт полный простор жажде славы и честолюбию, стремящемуся выделиться при помощи заслуг.
Мы теперь, по примеру г. Кузена, можем сказать:
«Наш принцип верен, он хорош, социален; не будем же бояться сделать из него все выводы».
Общительность человека, превращающаяся благодаря рассудку в справедливость, благодаря взаимодействию способностей — в гуманность (équité) и формулой которой является свобода, есть истинная основа нравственности, принцип и закон всех наших поступков. Она тот всемирный двигатель, которого ищет философия, подкрепляет религия, отрицает эгоизм и никогда не может заменить чистый разум. Обязанность и право порождаются потребностью, которая, если рассматривать её по отношению к существам внешнего мира, является правом, а по отношению к нам самим — обязанностью.
Есть и спать — это наша потребность, наше право — промышлять вещи, необходимые для сна и питания, наша обязанность — пользоваться ими, когда этого требует природа.
Трудиться для того, чтобы жить, есть потребность, право и обязанность.
Любить свою жену и детей есть потребность, быть их покровителем и поддержкой — обязанность, быть любимым своею семьёй — право. Супружеская верность есть соблюдение справедливости, прелюбодеяние — нарушение законов общества.
Обмен наших продуктов на другие продукты — потребность, эквивалентность продуктов, поступающих в обмен, — право, а так как мы потребляем прежде, чем производим, то нашею обязанностью было бы, если б это зависело от нас, сделать так, чтобы наш последний продукт следовал за нашим последним потреблением. Самоубийство есть злостное банкротство.
Выполнение нашего труда сообразно с указаниями нашего разума есть потребность, сохранение свободы выбора — наше право, уважение к свободе выбора других — наша обязанность.
Быть оценённым своими ближними — потребность, заслуживать их похвал — обязанность, но быть судимыми по нашим делам — это наше право.
Свобода вовсе не противоречит праву наследования и завещания; свобода только наблюдает, чтобы это право не нарушало равенства. Выбирайте, говорит она, между двумя наследствами, но не накопляйте их. Всё законодательство, касающееся передачи, заместительства, усыновления и, если можно так выразиться, совместительства, должно быть переделано.
Свобода благоприятствует соревнованию и не уничтожает его. При социальном равенстве соревнование должно считаться с равенством условий, награда его в нём самом, и никто не страдает от победы другого.
Свобода восхищается самопожертвованием и воздаёт ему похвалы, но она может обойтись без него. Для сохранения социального равновесия достаточно справедливости; самопожертвование есть нечто излишнее. Счастлив, однако, тот, кто может сказать: я жертвую собою[34].
Свобода по существу своему стремится к организации. Для того чтобы обеспечить равенство между людьми и равновесие между нациями, необходимо распределить земледелие и промышленность, центры просвещения, торговли и складочные места сообразно с географическими и климатическими условиями каждой страны, с видами продуктов, с характером и естественными способностями жителей и пр. и пр. И сделать это надо так справедливо, разумно и умело, чтобы никогда и нигде не могло быть ни излишка, ни недостатка населения, ни избытка, ни недостатка в производстве и потреблении. Здесь именно начинается наука о праве публичном и о праве гражданском, истинная политическая экономия. Правоведам, освободившимся от ложного принципа собственности, надлежит написать новые законы и дать людям мир. Знания и гений у них есть, точка опоры им также дана[35].
Я исполнил задачу, которую я себе поставил: собственность побеждена, она никогда не оправится от моих ударов. Всюду, куда бы ни проникла эта книга, проникнет также и зародыш смерти собственности; всюду, где она появится, привилегии и рабство, рано или поздно, погибнут, деспотизм воли уступит место царству разума. Никакие софизмы, никакие даже самые упорные предубеждения не могут устоять перед простотою этой аргументации.
I. Индивидуальное владение[36] является необходимым условием социальной жизни; собственность убивает жизнь — это доказано всем пятитысячелетним существованием собственности; владение соответствует праву, собственность враждебна ему. Уничтожьте собственность и сохраните владение; посредством одного только этого принципиального изменения вы коренным образом измените законы, правительство, хозяйство и все учреждения — вы уничтожите зло на земле.
II. Так как право завладения принадлежит в равной мере всем, то размеры владения изменяются сообразно числу владельцев и собственность не может возникнуть.
III. Так как результат труда тоже для всех одинаков, то собственность погибает благодаря посторонней эксплуатации и благодаря плате за наём.
IV. В силу того что человеческий труд неизбежно является результатом коллективной силы, всякая собственность, и по той же причине, должна быть коллективной и нераздельной; иными словами, труд уничтожает собственность.
V. Благодаря тому что всякая производительная способность, так же как и всякое орудие труда, представляет собою накопленный капитал, коллективную собственность, — неравенство вознаграждения и состояния, прикрывающееся неравенством способностей, есть несправедливость и кража.
VI. Необходимыми условиями торговли являются: свобода вступающих в сделку лиц и равноценность обмениваемых продуктов; но так как ценность вещи выражается в сумме времени и затрат, которых она стоила, и так как свобода ненарушима, то вознаграждение рабочих, так же как их права и обязанности, равно для всех.
VII. Продукты могут быть куплены только за продукты; но так как условием всякого обмена является равноценность обмениваемых продуктов, то всякая прибыль невозможна и несправедлива. Попытайтесь осуществить этот элементарнейший принцип хозяйства, и вы убедитесь, что пауперизм, роскошь, угнетение, порок, преступление и голод исчезнут.
VIII. Люди объединяются в общества под давлением физического и математического закона производства помимо их ведома и воли. Таким образом, равенство условий соответствует справедливости, т. е. праву общественному и гражданскому. Уважение, дружба, признательность, восхищение являются единственными элементами права справедливого или пропорционального.
IX. Свободная ассоциация, свобода, довольствующаяся охраной равенства средств производства и равноценности обмениваемых продуктов, есть единственная справедливая, истинная и возможная форма общества.
X. Политика есть наука о свободе: власть человека над человеком, какую бы форму она ни принимала, есть угнетение. Высшая степень совершенства общества заключается в соединении порядка с анархией, т. е. в безвластии.
Наступает конец античной цивилизации; земля обновится под лучами нового солнца. Погибнет одно поколение, старые нарушители долга умрут в пустыне, святая земля не покроет их костей. Молодой человек, вас возмущает испорченность нашего века, вас пожирает жажда справедливости; если вы любите родину, если благо человечества вам дорого, то встаньте на защиту дела свободы. Отбросьте ваш старый эгоизм, погрузитесь в поток нарождающегося равенства. В нём ваша душа приобретёт незнакомую ей доселе силу и мощь, дух ваш найдёт в нём источник неукротимой энергии, и душа ваша, быть может уже увядшая, возродится. Пред вашим очищенным взором вся жизнь предстанет в новом свете; новые чувства породят в вас новые идеи; религия, мораль, поэзия, искусство, язык примут более величественную и прекрасную форму. С верою в свои убеждения, с разумным энтузиазмом вы будете приветствовать всемирное возрождение.
А вы, печальные жертвы ненавистного закона, вы, ограбленные и оскорблённые миром насмешливых людей, вы, трудившиеся бесплодно и отдыхавшие без надежды, утешьтесь, слёзы ваши иссякнут. Отцы сеяли в горе, сыновья будут пожинать в радости.
Бог свободы, бог равенства! Бог, вложивший в моё сердце чувство справедливости, прежде чем разум мой постиг её, услышь мою пламенную мольбу! Ты внушил мне всё то, что я написал. Ты создал мою мысль, направлял мои труды, наполнил ум мой любопытством и сердце любовью для того, чтобы я возвестил Твою истину и господам и слугам. Я употребил все данные Тобою силы и способности на проповедь; теперь Тебе осталось довершить своё дело. Ты знаешь, стремлюсь ли я к собственным выгодам или к Твоему, о Бог свободы, прославлению! Пусть память обо мне исчезнет, но пусть человечество будет свободно; пусть я в своей безвестности увижу просвещённый народ; пусть его просвещают благородные наставники, пусть им руководят самоотверженные сердца. Сократи, если это возможно, время наших испытаний; утопи гордость в равенстве; уничтожь идолопоклонство славе, благодаря которому мы живём в унижении, убеди этих бедных детей, что пред лицом свободы нет ни героев, ни великих людей. Внуши могущественному, богатому, тому, чьё имя уста мои никогда не произнесут в Твоём присутствии, отвращение к грабежу; пусть он первый требует возвращения взятого, пусть готовность к раскаянию является для него единственным условием прощения. Тогда великие и малые, учёные и невежды, богатые и бедные сольются в один ненарушимый братский союз и с пением нового гимна воздвигнут алтарь Тебе, Богу свободы и равенства!