Перейти к основному контенту

Откровенный страх буржуазии: анархист — это террорист

Пока анархисты формулировали теоретические принципы и формировали свою идентичность, распространение получил крайне негативный образ анархиста как наиболее решительно настроенного врага государства. Действительно, последствия Парижской коммуны и Хеймаркетского дела, проявившиеся вскоре после разделения социалистического движения на два обособленных крыла — одно их которых было более открытым для участия в обычной политической жизни, — оказались для анархистов судьбоносными.

В Париже границы допустимого в политике определила приверженность республиканским ценностям; она же легитимизировала быстрое устранение несогласных. Джон Мерриман описывает, как демонизация участников Парижской коммуны, их представление в роли ленивого грязного сброда помогли ускорить расправы во время «кровавой недели». Проявляя одновременно расизм и шовинизм доминирующей культуры, расправлявшиеся с коммунарами военные зачастую ставили их в один ряд с колонизированными народами, которых и вовсе не считали за людей. По словам Мерримана, он слышал, как из лагеря противников Коммуны «доносилась песенка о том, что Париж оказался "во власти негров"». Гастон Галифе, полковник, заслуживший прозвище «убийца Коммуны», «сравнивал коммунаров с североафриканскими арабами», дабы намекнуть на их жестокость и подчеркнуть их ужасающее безбожие и космополитизм: относясь к одному с коммунарами «варварскому подвиду», арабы, по крайней мере, были верующими и патриотами[41].

В Чикаго криминализация анархизма сочеталась с очернением бедноты. В прессе, дешевой массовой литературе и политических памфлетах начали широко циркулировать рассуждения об «анархистском чудовище» и его опасности. Майкл Шаак, шеф полиции, возглавлявший расследование по Хеймаркетскому делу, воспользовался приобретенным в Чикаго опытом и опубликовал международную историю «красного террора». В лондонском Ист-Энде, одном из беднейших районов города, он отыскал «толпу подвыпивших, храбрых во хмелю, опустившихся, грязных, омерзительных забулдыг из Уайтчепела, которые орали и дрались в тесном подвале где-то на задах своего округа». Это и были анархисты. В «нестерпимом от множества смердящих трубок и тысячи других причин чаду» Шаак наткнулся на еще одну группу анархистов, «на четверть состоящую из пьяных и потных уайтчепелских женщин»[42].

Чезаре Ломброзо, один из ведущих криминологов того времени, использовал чикагских анархистов для разработки типологии преступников низкого происхождения. Скрестив дарвиновские идеи о приспособляемости видов с социальными науками, Ломброзо впервые применил физиогномику — изучение черт лица — для анализа дегенеративных моделей поведения. Отметив у Парсонса и Нибе отдельные указывающие на благородство и гениальность черты, он тем не менее пришел к выводу, что у всех обвиняемых были одни и те же наследуемые «вырожденческие признаки, присущие преступникам и безумцам». В своих письмах из тюремной камеры Майкл Шваб поставил под сомнение надежность методов Ломброзо, обвинив его в том, что для постановки диагноза тот использовал рисованные портреты из книги Шаака, а не фотографии, как того требовала объективность. Ломброзо был вынужден признать, что фотоматериалы не отображали контрольных «дегенеративных» черт и, следовательно, не подтверждали его выводов[43]. Но какими бы шаткими ни были его методы, Ломброзо сумел уловить общественные настроения, и протест Шваба был проигнорирован. Распространенное мнение заключалось в том, что анархисты — психически неполноценный тип людей, представляющий угрозу благополучию и процветанию общества. В более широком смысле это означало, что анархизм является политической и социальной болезнью, требующей немедленного лечения. В 1886 году, после оглашения приговора по Хеймаркетскому делу, британский консул в Чикаго поведал министру иностранных дел в Лондоне, какое облегчение и счастье испытали местные жители: «Вердикт присяжных вызвал огромное удовлетворение и в районе, и во всем городе… Вопрос рассматривался как в высший степени серьезный, затрагивающий интересы безопасности государства и причиняющий немало беспокойства»[44].

В годы, предшествовавшие Первой мировой войне, наиболее остро угроза анархизма ощущалась в европейских автократиях. Как правило, интенсивность репрессий против социалистов коррелировала с показателем живучести феодальных систем землевладения: наименьших результатов революционеры достигли в Испании, Германии и России, а наибольших — в Англии, Франции и Швейцарии. Также международная кампания по объявлению анархизма вне закона наиболее усиленно велась в имперских державах — Австро-Венгрии, Германии и России. Однако сама неприязнь по отношению к анархизму была практически одинаковой повсеместно. Международная напряженность, вызванная готовностью английского, французского и швейцарского режимов терпимо относиться к анархистам как к политическим беженцам, была вызвана в равной степени как европейскими политическими играми, так и верностью либеральным принципам. События XIX века делали это все более очевидным. Со временем либеральные режимы стали проявлять нетерпимость к анархистам, ужесточая правила предоставления убежища и все неохотнее присваивая политический статус тем, кто сопротивлялся экстрадиции. Либеральные режимы чувствовали себя гораздо менее уязвимыми по отношению к революционному давлению, чем автократии, однако реакция на Парижскую коммуну и Хеймаркетский бунт показала, насколько жестоким и агрессивным было отношение к анархистам. И подобное происходило всякий раз, когда анархистам удавалось организоваться. Пытки активистов, заключенных в Монжуикскую крепость в Барселоне в 1892 году, расстрел просветителя Франсиско Феррера в 1909 году, казнь в 1911 году 12 японских анархистов за упоминание в разговорах самой возможности причинения вреда императору, казни Джо Хилла в 1915 году и Сакко и Ванцетти в 1927 году по сфабрикованным обвинениям в убийствах — вот лишь некоторые из наиболее известных примеров, когда репрессии использовались для подавления анархистской оппозиции.

Крах МТР, Парижская коммуна и Хеймаркетский бунт последовательно вывели анархизм за рамки традиционной политики и норм лояльности. Требования к новым членам, установленные Вторым интернационалом, еще сильнее акцентировали отказ анархистов от участия в общепринятой политической жизни. Анархизм быстро превратился в идеальную модель для изучения терроризма и остается ею до сих пор. Современный терроризм, как пишет один из ведущих исследователей, «зародился во второй половине XIX века в виде стратегии, принятой анархистскими группами… для замены пропаганды террором»[45]. Подобные утверждения подкрепляются примерами из общественной жизни. Анархисты создают впечатление «утопических хилиастов[6], подталкиваемых к насилию собственным свободолюбием»46. Анархизм символизирует «вид терроризма, представляющий насилие ради самого насилия — иррациональный удар… который, по всей видимости, не имеет никакой тактической или стратегической цели, кроме чистого выражения отчуждения, гнева и ненависти»[47].

Это враждебное толкование анархизма повлияло и на предвзято-тенденциозную оценку широкой публикой и специалистами-экспертами его идей, идеалов и ценностей. Если анархисты считали Парижскую коммуну и судебный процесс по Хеймаркетскому делу моментами героического сопротивления, ясно показавшими государственную тиранию и повлиявшими на формирование политических убеждений, то их оппоненты относились к этим событиям как к примерам бессмысленной разрушительности идей анархизма. И в течение XIX века все усилия анархистов привлечь внимание к бесчинствам и жестокости государственных систем, как правило, встречали сопротивление.