Перейти к основному контенту

Эволюционисты и революционеры

Одновременно с разделением на организационалистов и антиорганизационалистов произошел еще один усложнивший обсуждения раскол — на эволюционистов и революционеров. Чтобы понять суть этих зачастую бурных дебатов, необходимо помнить, что между эволюцией и революцией не было строгой дихотомии. Спор шел о том, как и где в рамках трансформационных процессов можно применять насилие.

Эволюционисты, как это ни странно звучит, считали свои идеи революционными, но вслед за Прудоном выступали за постепенную, ненасильственную трансформацию. Они отвергали насилие, особенно вооруженную борьбу, в пользу поэтапных изменений. Революцию они приравнивали к насильственному свержению существующей власти и опасались, что она приведет всего лишь к передаче этой власти новым элитам. Анархистская деятельность, утверждали эволюционисты, должна быть иной и определяться постоянной политической активностью автономных групп и людей.

Революционеры также понимали анархическую трансформацию как постепенный, поступательный процесс, но, в отличие от эволюционистов, добавляли, что эволюция включает в себя периоды внезапной, стремительной трансформации, которые вполне могут быть насильственными и разрушительными. Эта модель прерывистой эволюции была сформулирована Кропоткиным и Элизе Реклю. Как и эволюционисты, они отвергали французско-якобинскую модель революции, но в то же время ожидали, что капиталисты будут использовать все имеющиеся в их распоряжении средства для защиты своих преимуществ. Точно так же синдикалист XX века Том Браун утверждал: наивно полагать, что революционных целей можно достичь, «не возбудив самого яростного неприятия и самой жгучей ненависти к классу нанимателей»167. Таким образом, анархическая революция не была направлена на завоевание политической власти, но обязательно предполагала подготовку к государственному насилию: анархистам требовалось найти способы противостоять рьяной реакционной агрессии и поддерживать свои революционные силы в периоды боевых операций. Последовавшая за Коммуной череда расправ воспринималась ими как мрачное предупреждение.

Общим итогом дебатов эволюционистов и революционеров стало усиление раскола между коммунистами и индивидуалистами, раскола, который начал формироваться еще в ходе дебатов между организационалистами и антиорганизационалистами. Этот раскол способствовал усилению центральной роли вопроса о насилии. Многие анархисты, относившие себя к индивидуалистам (например, Бенджамин Такер, Генри Сеймур и Джон Генри Маккей), были ведущими эволюционистами. С подозрением относясь к анархо-коммунизму, Маккей призывал к социальному разукрупнению и развитию личной независимости с целью продвижения анархии. Решение «социального вопроса» заключалось в том, чтобы «более не держать себя во взаимной зависимости», а «открыть для себя и тем самым для других путь к независимости; не выдвигать более нелепых требований сильного "Стань слабым!"; не доверять более помощи "сверху", а положиться, наконец, на собственные силы»[168]. С этой точки зрения активизм был делом индивидуальным, а не организационным.

Поскольку дебаты о революции и эволюции выявили пропасть между коммунистами, настроенными на насильственную революцию, и индивидуалистами, выступающими за ненасильственные перемены, они порядком запутывали ситуацию. Например, Джеймс Гильом, один из главных противников авторитаризма в Первом интернационале, сторонник создания децентрализованных федераций, также призывал к принятию ненасильственных эволюционных стратегий. Они включали в себя создание массовых анархистских движений, от местных до международных. Кроме того, разделение на индивидуалистов и коммунистов отвлекало от насущной проблемы преобразования организационализма в революционизм. Во-первых, оно размывало границы между такими организационалистами, как Малатеста и Кропоткин, поощрявшими повстанческие акции, направленные на коллективное освобождение, а также между синдикалистами и платформистами, которые воспринимали повстанческий активизм без особого восторга. Во-вторых, оно принижало революционные устремления индивидуалистов, таких как Пармеджиани, которые считали, что отдельные акты восстания по своей сути являются анархическими, независимо от того, направлены ли они на коллективное освобождение или нет. Таким образом, происходило упрощение оппозиции, поскольку как минимум четыре альтернативные позиции активистов и ряд возможных подразделений внутри анархических движений оказывались скрыты.

Эти дебаты об организации и насилии возобновились после 1914 года на фоне раскола среди анархистов. После захвата власти большевиками в 1917 году, когда анархизм растерял весь свой интеллектуальный вес в международном социалистическом движении, дебаты вступили в новую фазу. Раскол 1914 года начался, когда Кропоткин призвал товарищей поддержать французскую и английскую мобилизации против Германии и Австро-Венгрии. Это разделило анархистское движение на части: большинство, решительно выступавшее против войны, вернулось к исходным принципам — идее самоосвобождения рабочих — и в новом контексте милитаризма и войны подтвердило свое революционное стремление уничтожить капитализм. Успех большевистского переворота заставил вновь задуматься об анархическом активизме, при этом особое внимание уделялось его связи с насилием. В результате дебатов о войне и революции возникли две широкие позиции. Первая отделяла освободительную борьбу и изменения в системе образования от насилия, вторая устанавливала связь между активизмом и насилием через отказ от классовой диктатуры, будь то диктатура буржуазии или пролетариата (в лице большевиков), а не через неприятие насилия или пацифизм.

В конце XIX века ненасильственный активизм был подстегнут развитием синдикализма. Фердинанд Домела-Ньювенгуис был одним из тех, кто связывал милитаризм с национализмом, а антимилитаризм — с интернационализмом, и поддерживал анархо-синдикалистские методы борьбы с милитаризмом. Будучи в прошлом соратником Кропоткина, он считал его реакцию на войну шовинистической. На основе анализа конкуренции капиталистических государств Ньювенгуис отвергал насилие и призывал к бойкотированию воинской повинности и всеобщей забастовке: только это могло предотвратить сползание в мировую бойню. Хотя усилия Ньювенгуиса не увенчались успехом, неприятие анархистами насилия после его смерти в 1919 году продолжали связывать с антивоенным активизмом и антимилитаризмом. Приняв эстафету от Ньювенгуиса, Барт де Лигт придал антимилитаризму более строгую, толстовскую, приверженность принципам ненасилия. Он приветствовал массовый активизм и использование конфронтационных ненасильственных методов борьбы с милитаризмом. Весьма влиятельная книга Де Лигта «Завоевание насилия» (The Conquest of Violence) помогла изменить характер эволюционного анархизма, превратив его в политику коллективного сопротивления военщине.

Альтернативой позиции де Лигта был переформулированный давний отказ анархистов от всякого правления как формы насилия. Захват власти большевиками и распространение фашизма с этих позиций рассматривалось как установление более четких связей между государством и диктатурой. Как утверждал Рокер, диктатура — это «определенная форма государственной власти; государство на осадном положении». Как и все сторонники идеи государства, «сторонники диктатуры исходят из того, что любое предполагаемое продвижение вперед и любая временная необходимость должны быть навязаны народу сверху»[169]. Критику усилила ленинская концепция авангардной партии. Эмма Гольдман и Александр Беркман, два видных деятеля анархизма, приехав в 1919 году в Россию, поначалу были «ослеплены блеском большевизма», как вспоминала позднее сама Гольдман[170]. Однако год спустя они покинули ленинскую Россию в полном убеждении, что большевизм мало чем отличается от монополистических, элитарных форм представительства, в защиту которых выступала буржуазия; анархическая «социальная революция» должна была представлять полную противоположность этим формам организационного насилия. Она основывалась, как писал Беркман, «на совершенно иных принципах, на новой концепции и новом мировоззрении»[171].

Десять лет спустя, находясь в Испании, Гольдман пояснила разницу в позициях анархистов и большевиков: характер социальной революции не повлиял, как то утверждали некоторые антимилитаристы, на само ее отношение к вооруженному сопротивлению. «Кому-то пассивное сопротивление представляется правильным, — писала она, — но я совершенно не понимаю, как оно должно сработать перед лицом сопротивления вооруженного»[172]. Вместо этого анархистам следовало организовывать социальную революцию посредством пропаганды и просвещения. Таким образом, поражение анархистов в России объяснялось организационным провалом. «Неорганизованные» русские анархисты были просто «горсткой беженцев из других стран и находящихся в изгнании бывших заключенных». Испанцы же, напротив, «довели организацию до совершенства». Несмотря на «все преследования, тюрьмы, пытки», они упорно вели пропаганду и в течение четверти века неизменно говорили «о важности… либертарного коммунизма». И хотя мировые державы — Франция, Великобритания, Германия, Италия и Советская Россия — потворствовали поражению испанской революции, эти просветительские усилия принесли свои плоды: анархистский политический идеал стал «плотью испанских рабочих-активистов и кровью их крови»[173].

С 1945 года активизм в основном разворачивался в русле ненасильственного антимилитаризма и протестов против диктаторского насилия. Наступление ядерного века, начало холодной войны, расцвет ненавидимой Гудманом и не только им культуры потребления, появление коммунитарных контркультурных движений в 1960-х и городских партизанских групп в 1970-х годах — вот некоторые из определяющих активизм этого периода факторов. Гонка вооружений привлекла внимание к монополии супердержав на ядерное насилие и дала толчок ненасильственному антимилитаристскому активизму. В это же время то, что Герберт Маркузе назвал одномерностью позднего капитализма, породило новые вопросы о последствиях доминирования — репрессиях, отчуждении, изоляции, послушании и ограничениях — и качестве межличностных отношений в условиях иерархии и эксплуатации. Этот анализ представлял вооруженную борьбу неактуальной.

Появление городских партизанских движений вызвало новые дебаты о политическом насилии. Одним из центральных аргументов широко известной брошюры «Вы не можете взорвать социальные отношения» (You Can't Blow Up a Social Relationship) была мысль о том, что городское партизанское движение копирует отношения доминирования в государстве. Оно было «авангардистским и авторитарным»[174]. Эта критика в равной степени относилась и к лондонской «Злой бригаде» (Angry Brigade), и к «Ванкуверской пятерке» (Vancouver Squamish Five), которые были однозначно анархистскими группировками, а также к известной в Западной Германии «Фракции Красной Армии» (Red Army Faction), которая таковой не являлась. Вторя некоторым тезисам Гольдман, но связывая нелегальность с вооруженной борьбой таким способом, который был бы для нее неприемлем, авторы брошюры утверждали:

«Отождествлять суть революции с противозаконными действиями или вооруженным противостоянием репрессивным инструментам государства — это ущербное мышление. Оно отвлекает внимание от существа наших претензий этому обществу, которые заключаются не просто в недовольстве государственным насилием… Суть революции — не в вооруженном противостоянии государству, а в самом характере движений, поддерживающих это противостояние; характере, зависящем от тех отношений и идей, которые возникают между людьми в группах, в общественных советах, в рабочих объединениях и т.д. в процессе социального конфликта»[175].

Споры о насилии в анархической среде не утихают и по сей день. Ряд ведущих ученых-анархистов выдвинули тезис о том, что переход к ненасилию укрепляет тенденцию оценивать действия активистов сквозь призму насилия. Как отмечает политолог Франсис Дюпюи-Дери, «дебаты о насилии и ненасилии — неизменный источник напряженности в прогрессивных и радикальных кругах, в которых этика применения силы, по-видимому, вызывает больше беспокойства, чем среди политических элит, в том числе либералов»[176]. Одним из примеров являются дебаты о «черном блоке» — тактике протестов в ходе столкновений с полицией. Другой пример — тактическое разнообразие. Исследователь Анна Фейгенбаум высказывается в пользу «конкретной, ситуативной и достаточно гибкой тактики сопротивления, способной адаптироваться к реалиям и возможностям разных людей». Тактическое разнообразие, отвечающее изменчивости форм анархистского активизма на протяжении их истории, побуждает активистов задаваться вопросом, достаточно ли эффективно конкретная акция «генерирует энергию», а не пытаться понять, является ли она «мирной или насильственной»[177]. В 1971 году Джордж Джексон утверждал: было бы ошибкой полагать, что насилием движет «романтика или безудержный идеалистический пыл»[178]. Сторонники тактического разнообразия согласны с этим и добавляют, что на опыте насилия необходимо учиться. Недавний «малопонятный» манифест чернокожих анархистов, напоминающий чем-то заявление «черной пантеры» Ассаты Шакур «К моему народу» (To My People), сделанное в 1973 году, «представляет собой призыв к оружию против "современных плантаторских тенденций". В нем предлагается создавать программы, «отвечающие насущным потребностям народа» и демонстрирующие несостоятельность государственных или санкционированных ими систем поддержки[179]. Освобождение «любой ценой» подразумевает использование всех доступных методов. Фейгенбаум отмечает, что принцип тактического разнообразия в последние годы наиболее ярко формулируется чернокожими американцами и коренными народами как отказ от «патологических проявлений пацифизма». Это замечание показывает, насколько тесно пара «насилие — ненасилие» связана с анархистскими концепциями активизма, уходящего корнями глубоко в западноевропейскую историю[180].