Перейти к основному контенту

VI. 15-е мая

[108]

Вот третий этап надвигающейся реакции, все этапы которой ознаменованы усилиями революционеров конфисковать власть в свою пользу, и каждое их этих усилий приводит лишь к усилению сопротивления консервативной партии. Здесь представляются некоторые соображения, служащие естественным дополнением вышеприведённых.

Мы боремся против деспотизма в форме монархии, но мы не даём себе ясного отчёта в том, что такое деспотизм сам по себе, и смешиваем обыкновенно принцип с формой, в которой привыкли обыкновенно видеть его обнаружение. Всякая верховная власть, учреждённая над народом для того, чтобы направлять его, управлять им, предписывать ему правила, законы, приговоры и назначать наказания, есть форма деспотизма, хотя бы власть эта не была сосредоточена в руках монарха. Сущность монархии не в монархе, не в наследственности, а в соединении власти в одной руке, в иерархическом сосредоточении всех политических и общественных должностей в единой и нераздельной должности, в должности правительства, будет ли оно представляться наследственным монархом или уполномоченными, подлежащими избранию и смене.

Поэтому, когда демократы, разрушив престол и изгнав монарха, воображают, что произвели в обществе революцию, оттого что переменили состав лиц, оставив, однако, монархию во всей силе своей организации и только окрестив её другим именем, они грубо ошибаются. Они дают этому порядку название народного самодержавия; но действительное народное самодержавие несовместимо с существованием правительства; народное самодержавие есть самодержавие личностей и групп, которое невозможно под владычеством власти и закона, и возможно лишь в порядке анархии и договора. Поэтому, что мы видим? Логика событий постоянно доказывала, что при сохранении в обществе его монархической, то есть авторитарной организации приходится рано или поздно вернуться к откровенной монархии.

Политики божественного права выражают неоспоримую истину, доказывая противоречие, существующее между существованием мнимо демократической власти и принципом самодержавия; они справедливо утверждают, что всякая власть происходит от теократии, и сама монархия есть отрасль её. Поэтому вера в правительство истекает из теории Провидения; и будет ли правительство облечено в форму монархии или будет выдавать себя за демократическое, оно не может разделаться со своим происхождением, по которому всякая власть происходит из идеи Бога.

Итак, народное самодержавие и правительство – две несовместимые вещи.

Возвратимся к рассказу.

Выборы в Национальное Собрание произошли 23-го апреля и дали консервативной партии значительное большинство. 4-го мая открылось Собрание. Стоя на крыльце дворца, перед глазами народа, члены его четырнадцать раз приветствовали республику. Временное правительство сдало власть и было заменено исполнительной комиссией, избранной 10-го мая и состоящей из Араго[109], Мари[110], Гарнье-Пажеса, Ламартина и Ледрю-Роллена.

В это время остальная Европа, следуя примеру февральских мятежников, предприняла общее революционное движение. Вена, Берлин, Милан восстали; Польша ещё раз подняла знамя войны за независимость. Польское дело всегда было популярно во Франции, и мысль дать полякам, борющимся за независимость, помощь французского оружия, тотчас нашла себе отголосок в народе. Но вмешательство Франции в польское дело должно было вызвать в Европе общую войну, а такая война была бы в другой форме осуществлением программы манифестантов 17-го марта и 16-го апреля; это была бы революция по правительственной инициативе. Поэтому вожди клубов приняли эту мысль и решились организовать в пользу Польши демонстрацию, истинное значение которого таково: Социальная революция в Европе – цель; вмешательство в польское дело – средство.

Организаторы манифестации имели в самом Собрании невольных союзников. Господин д’Арагон, депутат далеко не из социалистов, представил запрос по поводу польских дел; это запрос должен был рассматриваться 15-го мая, и этот же день был назначен для демонстрации. В то время, как Собрание приступило к обсуждению запроса господина д’Арагона, многочисленная толпа народа окружала Собрание, проникала за решётку, вламывалась во двор, а оттуда в сам зал заседания. В ту минуту, как народ хлынул в зал, на трибуне находился господин Воловский, депутат, поляк по происхождению и самый решительный консерватор. Он говорил речь за поляков и, сам того не подозревая, был в эту минуту сообщником врагов порядка. Речь его была прервана вторжением народа. Невыразимое смятение на время сделало невозможным прения. Наконец, парижский депутат Барбес, соперник Бланки по влиянию на народ, овладел трибуной и потребовал, чтобы было дано слово делегатам клубов, которые хотят прочитать петицию. Петиция была прочтена. Затем друзья Бланки выводят его на трибуну, хотя он не был членом Собрания. Беспорядок увеличивается, шум усиливается. Среди этого хаоса Бланки в энергичной речи раскрывает истинное значение манифестации. Он требует наказания руанских реакционеров, говорит о труде и множестве других вещей, совершенно посторонних польскому делу. Барбес, не желая, чтобы вся честь дня досталась Бланки, берёт слово и, чтобы затмить соперника, предлагает наложить на богатых миллиард контрибуции. Наконец, Юбер, друг Барбеса, входит также на трибуну и в порыве внезапного и совершенно личного вдохновения объявляет Национальное Собрание распущенным.

Президент накрывает и уходит; депутаты следуют его примеру за исключением десятка человек, оставшихся на своих местах. Народ, не расходясь, назначает Комитет Общественного Спасения. Некоторые из лиц, назначенных в него, немедленно отправляются в ратушу: то были Барбес и его друзья. Бланки и его единомышленники остались в стороне, и дело решилось, по-видимому, в пользу Барбеса, который, разгорячась до последней крайности, кричал: «Если Бланки покажется, я размозжу его голову!». Но уже час спустя национальная гвардия была собрана; депутаты возвратились на свои места в Собрание, и Ратуша, окружённая войсками, должна была сдаться без сопротивления. Бланки и Барбес, осуждённые заодно без разбора, были отправлены в казематы Венсенского Замка за своё участие в дне 15-го мая.

Чтобы судить о достоинстве мысли, вызвавшей манифестацию, надо решить вопрос, могло ли быть в то время полезным для социального дела, чтобы Франция объявила войну Европе. Прудон решительно отвечает – нет.


«Положим, говорит он, что исполнительная комиссия и Собрание, повинуясь пропагандистским внушениям, послали бы одну армию за Альпы, другую на Рейн, поддержали бы и вызвали бы бунт в Италии, увлекли бы немецкую демократию, возжгли бы светоч польской национальности. Этим самым социальный вопрос был бы поставлен в Италии и во всех странах Германского союза. Но так как этот вопрос не был нигде ни понят, ни решён, то в ту же минуту началась бы консервативная реакция, и за европейским 24-м февралём последовали бы европейские 17-е марта, 16-е апреля, 15-е мая и июньские дни. Можно ли думать, чтобы Венгрия, которая в конце 1848-го года по преступному национальному эгоизму предлагала Австрии идти против Италии, чтобы она, получив желаемое, стала поддерживать демократическое движение? А Польша? Разве она восстала во имя социализма? А Мадзини, который всю жизнь протестовал во имя какой-то своей сентиментальной религиозности, против атеистических и анархических стремлений социализма? Неужели он помог бы революции? И всюду так, либеральная, но ещё не социалистическая партия всех стран, которую французские революционеры взялись бы освобождать, соединилась бы против них со своим правительством»

«Франция, прибавляет Прудон, должна была прежде всего решить у себя страшный вопрос пролетариата. Как только он был бы решён во Франции, пропаганда этого примера и экономические средства его влияли бы на Европу гораздо сильнее, чем все армии Конвента и Империи, тогда как вооруженное вмешательство со своим ублюдочным социализмом подняло бы против Франции буржуазию и крестьян всей Европы»

«Притом успехи революции среди французского народа были лучшим обеспечением для восставших народов. Рим, Венеция, Венгрия, одна за другой пали от одной вести о поражении демократии в Париже. Избрание Луи Бонапарта 10-го декабря равнялось для европейской революции проигрышу большого сражения; день 13-го июня 1848-го года был её Ватерлоо[111]»


К этому следует прибавить, что в 1848-м году социальный вопрос не был всюду поставлен так ясно и так определённо, как теперь и поэтому-то единодушное действие пролетариата всех стран Европы было делом невозможным.

В настоящее время обстоятельства изменились. Социализм сделался интернациональным и не хочет быть иным; всюду в пролетариате обнаруживаются одни и те же стремления; время исключительно национальной борьбы прошло, и теперь всякая социальная революция должна быть революцией европейской, в противном же случае она обречена на верное поражение.