Перейти к основному контенту

I. Введение (Обзор первых трёх этюдов)

Когда в обществе существует достаточная причина для революции, никакая человеческая власть не может помешать этой революции произойти. Если правительство или привилегированные классы пытаются воспрепятствовать ей, эти усилия подавить революционную силу, эти реакции хоть на время кажущиеся успешными, они только усиливают, в сущности, силу, которую хотят подавить; они только помогают революционной идее формулироваться; только вернее указывают революции путь, которым она должна следовать; только начёртывают её дорогу, которую предоставленный самому себе революционный инстинкт, быть может, долго искал бы безуспешно.

Не углубляясь далеко в историю, чтобы искать примеры в доказательство этого положения, возьмём пример реакции 1848-го года. Ни резня пролетариев, ни уничтожение политической свободы не могли задушить революции.

Напротив того, реакция послужила революции, дала ей средство яснее определить свои идеи, вернее формулировать свою программу.

Что такое социализм после падения монархии Луи-Филиппа во Франции в 1848-м году?

Нескладный протест против злоупотребления старого мира, инстинкт, а для многих даже мистическая доктрина; наукой он не был ни для кого. Когда враги требовали определения социализма, двадцать разных соперничающих школ предлагали каждая своё. Тут были и государственные коммунисты Кабе, и другие коммунисты с другим правительственным оттенком школы Луи Блана; сенсимонисты, опять разделённые на несколько школ; ученики Пьера Леру, отпавшие от сенсимонизма; фаланстерианцы или фурьеристы Консидерана, позитивисты, следовавшие за Огюстом Контом в его религиозных бреднях; немногочисленная кучка последователей Прудона, и множество других сект. Этот социализм, почти без исключения утопический, сентиментальный и авторитарный, почти не заслуживал считаться серьёзной партией. Оставаясь в области фантазии и диалектики, он не имел никакого влияния на народные массы. Но вот после трёх месяцев республики, Национальное Собрание отвечает народу на его требование хлеба июньской резнёй. В этот день, несмотря на поражение пролетариата, социализм вдруг стал силой, потому что реакция, которая, поражая народ, воображала, что поражает социализм, учредила этим самым солидарность между протестом народа и теориями мыслителей. С этой минуты социализм отождествился с народом, быстро потерял свой сектантский характер; школьные доктрины отошли в нём на задний план, и он сделался выражением требований угнетённых работников. Но этим требованиям надо было определиться, формулироваться; надо было точно знать, на какие именно учреждения следует нападать, надо было выйти из рутинной политики и из старых недоразумений. Реакция сама взялась воспитать социализм в этом смысле. Прежде всего она научила его, что республика ещё не значит революция, как до сих пор думали; что при республиканском правительстве как при всяком другом, народ необходим, чтобы служить в нём в качестве эксплуатируемого материала. Однако работники всё-таки продолжали думать, что спасение должно прийти им от государства; они воображали, что какой-нибудь диктатор, который будет управлять государством в пользу будто бы народа, может помочь их нужде; 10-го декабря 1848-го они выбрали Луи Бонапарта в президенты республики.

Результатом этого нового опыта было окончательное исцеление рабочих от мысли вверяться какому-нибудь спасителю; они поняли, что освобождение их должно быть делом их самих. Но у них ещё оставалось другое заблуждение: они считали, что, владея общим избирательным правом, они имеют в нём верное средство действительно пользоваться своим самодержавием, они не могли простить Законодательному Собранию, что законом 31-го мая 1850-го оно лишило их этого мнимого гаранта народных вольностей; и они с благодарностью приняли возвращение им общего избирательного права, которое Бонапарт подарил народу после государственного переворота 2-го декабря для радостного ознаменования своего вступления на престол. Впоследствии императорские плебисциты излечили работников от этого заблуждения, и социализм вычеркнул общее избирательное право из своей программы. Он понял, что народный выбор тогда только может иметь смысл и цену, когда совершается среди рабочей корпорации[9] и когда предметом его служит вопрос, непосредственно подлежащий контролю избирателей работников; в условиях же в каких народные выборы совершаются в политических государствах, они могут только служить правительственной власти санкций, не имеющей никакого нравственного значения. Реакция играет эту роль революционного агента и учителя не только в отношении народа, но и в отношении отельных мыслителей, и сам Прудон свидетельствует об этом:


«Революционная партия, говорит он, при Временном Правительстве и Исполнительной Комиссии существовала лишь в воздухе; она ещё только искала своей идеи, скрытой под мистическими формулами. Реакция, вопя против грозного призрака договорилась до того, что превратила призрак в живое тело, в великана, который одним мановением может уничтожить её. В настоящее время я решаюсь наверно утверждать то, о чём до июньских дней я едва догадывался, то, что я познал лишь с этих дней и мало-помалу, день за день, под огнём реакционной артиллерии, что революция определилась; она сознала себя – следовательно, она совершилась».


Доказав непобедимость революции; силы которой только растут от усилий реакции подавить её, Прудон переходит к другому вопросу: Существует ли в XIX-м веке настоятельная необходимость в революции?

Чтобы ответить на этот вопрос, надо сперва разобрать, в чем заключается современное общественное стремление, к чему оно направлено; если окажется, что общество стремится по пути безусловно и прогрессивно дурному, необходимость революции будет таким образом доказана.

Посмотрим же, каково положение, созданное во Франции буржуазным порядком, учреждённым в 1879-м.

Революция, предпринятая в конце прошлого века против дворянства и монархии, имела двоякую задачу; задача это состояла в том, чтобы уничтожить во Франции и в Европе феодальный и военный порядок и заменить его всюду порядком равноправности или промышленности

Но дело в том, что никто из людей, взявшихся за решение этой задачи, не понял второй половины её; причины, почему революционеры 1789-го оказались несостоятельны в этом отношении, были те же, которые привели к столь жалкой неудачи предприятие февральских республиканцев, а именно, экономическое непонимание, правительственный предрассудок, недоверие к пролетариату. Потом, в 1793-м, вследствие покушений реакции пришлось для защиты от неприятельского нашествия организоваться военным образом и создать громадную централизацию сил. Принцип централизации, обширно применённый Комитетом Общественного Спасения, превратился в догмат у якобинцев, которые передали его империи и последующим правительствам.

Таким образом, с первых же дней политика обошла промышленность; принцип власти и централизации сохранился; вместо нового общества, которое должна была создать революция 1789-го, получился лишь ужасный хаос; сущность этого хаоса состоит в возрастающей нищете рабочих классов и в возрастающей развращённости правительствующих сословий.

Мы представим относительно этого существенного направления современного общества доказательства, заимствованные из области материальных фактов и статистики.

Экономическими силами называют известные начала экономической деятельности, как-то: разделение труда, конкуренция, коллективная сила, обмен и проч. Если общество основано на справедливости, результаты этих сил должны быть неизбежно полезны; если, напротив, организация общества уродлива и несправедлива, экономические силы производят рядом с пользой такое же количество вредных результатов. Таким образом, вредные или удовлетворительные результаты действия экономических сил могут служить для исследователя указанием, такова ли данная общественная организация, каковой она должна быть.

Всем известно разделение труда и его чудные последствия для промышленности; ему нынешнее производство, главным образом, обязано своим громадным развитием; без него материальный прогресс был бы невозможен. Таковы неоспоримые выгоды, доставляемые этой экономической силой. Но, с другой стороны, отсутствие организации труда, в которой употребление этой силы было бы как следует уравновешено, обрекает работника на механизм, убивающий его умственные и нравственные способности. Это неизбежный результат разделения труда, когда оно как в современном порядке, направлено не только к усилению производительности индустрии, но и к тому, чтобы, эксплуатируя работника в физическом и умственном отношении, обогащать на его счёт предпринимателя и капиталиста. «Работа совершенствуется, работник тупеет», говорит по этому поводу наблюдатель более чем беспристрастный, господин де Токвиль[10]. Впрочем, все экономисты согласны с этим и надо прибавить к их стыду – они не признают возможности, чтобы дела шли иначе.

Таким образом, личная ценность работника падает и спрос на труд уменьшается вследствие прогресса машин; а в то же время падает и заработная плата. В Англии вследствие разделения труда и развития машинного производства число рабочих рук в некоторых ремёслах последовательно уменьшилось на треть, на половину, на три четверти, на пять шестых; заработная плата, падая в той же пропорции, понижалась с 3-ёх франков и до 50-ти и 30-ти сантимов. Всюду в мануфактурах место мужчин заняли сначала женщины, потом дети. В обедневшем народе потребление не может держаться наравне с производством, которому поэтому приходится выжидать; отсюда правильные приостановки в работе, продолжающиеся по шесть недель, по три месяца, по полугоду.

Результатом является факт, подтверждаемый ужасающими статистическим данными, что в Париже некоторые работники, получающие по франку в день и остающиеся без работы постоянно по 6 месяцев в год, вынуждены жить на 50 сантимов в день!

Но не одно разделение труда является источником нищеты для работников. Тоже можно сказать и о других экономических силах, например, о конкуренции, которая при нынешнем положении дел приносит выгоду только капиталистам. В самом деле, между капиталистами конкуренции не существует; они ухитрились восстановить в свою пользу промышленные и торговые монополии; конкуренция существует лишь между работниками, и благодаря ей капитал может покупать труд по ценам всё более и более убийственным для рабочего класса.

Итак, мы приходим к заключению, что экономические силы порождают зло; следовательно, общество дурно организовано.

Много других фактов доказывают постоянное возрастание нищеты работников, имеющее последствием вырождение племени. Так доказано, что в течении последнего полувека средний рост рекрутов понизился. Уголовная статистика свидетельствует, что цифра преступлений, преследуемых обвинительной властью, растёт с каждым годом: в 1827-м она была 47,443, а в 1847-м – 124,159; в делах, подлежащих исправительному суду, оказалось такое же возрастание: в 1827-м было 159,740 обвинённых, в 1847-м – 239,291.


«Работник, говорит Прудон, тупеет под влиянием мельчайшего разделения труда, машинного производства и невежественного воспитания; он впадает в уныние от постоянного падения заработка; развращается перерывами работы; голодает от монополий; и когда остаётся, наконец, без хлеба и крова, без гроша и без надежды; голодный и холодный, он принимается нищенствовать, побираться, плутовать, воровать, убивать; пройдя через руку эксплуататоров, он достаётся в руки судьям. Ясно-ли?»


Таково положение рабочего класса. Взглянем, что делается с правительствующим сословием. Проценты государственного долга Франции составляли 1-го апреля 1814-го – 63,307,637 франков; 31-го июля 1830-го – 199,417,208 франков; 1-го января 1847-го – 237,113,366 франков; 1-го января 1851-го – 271,000,000 франков. С того времени, как писал Прудон, прогрессия эта ускорила свой ход; и это до такой степени вытекает из самой сущности правительства, что удержать это возрастание нет никакой возможности, что можно наверняка предсказать минимальные цифры государственного долга в таком-то будущем году и заранее определить несомненный момент неотразимого государственного банкротства.

Тоже и относительно бюджета. Первый правильный бюджет после директории[11] был бюджет 1802-го года, составлявший 589,500,000 франков; в 1819-м бюджет простирался до 863,853,109 франков; 1829-м до 1,014,914,432 франка; в 1840-м до 1,298,514,449 франков; в 1858-м до 1,692,181,111 франков. В течение этих 46-и лет ежегодное увеличение составляло средним числом по 24 миллиона. В последние годы второй империи[12] бюджет достиг 3-х миллиардов. В настоящее время увеличение идёт ещё быстрее, благодаря последней войне[13]; и всякая попытка государственных людей остановить эту роковую прогрессию была бы также безуспешно, как попытка остановить увеличение государственного долга, потому что была бы отрицанием самой правительственной сущности.

Почему правительство вынуждено увеличивать ежегодно свои расходы и всё больше и больше лезть в долги? Объяснить это легко. По законной фикции, правительство имеет назначение защищать личность, промысел и собственность каждого лица. Следовательно, если по силе вещей собственность, богатство, благосостояние сосредотачиваются все в одних руках, а остальным достаётся только нищета, то правительство оказывается по самой своей сущности защитником богатого класса против бедного. Волнение рабочих классов само собой становится всё сильнее, и привилегированным классам угрожает всё большая опасность, а потому и правительство вынуждено постоянно увеличивать свои средства защиты, число своих чиновников и численность своей армии.

По Прудону число чиновников увеличилось с 1830-го по 1848-й на 30,000 и в 1848-м простиралось до 568,365; следовательно, из каждых девяти человек один жил на счёт бюджета государства или общины. Понятно, что с тех пор число чиновников ещё увеличилось. Что касается армии, то сравнительные цифры её состава цитировались так часто, что бесполезно приводить их; напомнить только, что с 1830-го по 1848-й бюджет армии и флота Франции возрос постепенно с 323,980,000 до 535,837,000, следовательно, увеличился средним числом на 12 миллионов ежегодно.

Кто платит проценты займов и другие статьи бюджета? Кто выплачивает жалование легионам чиновников и солдат, единственное назначение которых – упрочить сохранение капиталистического порядка и держать работников в покорности и нищете? Кто, как не работники же. Все налоги, в конце концов, падают на работников и взимаются с продуктов их труда. Правда, капиталист будто бы также платит налог и даже платит его как будто пропорционально своему богатству; он будто бы платит за свои земли, за свой дом, за свою мебель, за свои переезды и путешествия, за своё потребление и прочее, как и все прочие граждане. Но чем он платит? Своим доходом. Но что такое его доход, как не несправедливый побор, который этот тунеядец взимает с продукта чужого труда? Стало быть, он оплачивает налог добычей, взятой у пролетария, т.е., другими словами, он делится с правительством этой добычей. Они сговариваются, как два базарных жулика, грабить народ сообща. Правительство говорит капиталисту: «Я тебе гарантирую спокойное обладание частью народного труда, которую ты себе забираешь под предлогом мнимых заслуг, будто бы оказываемых тобой народу; за эту гарантию ты мне будешь отдавать под видом налога часть богатств, которых не производил, её в по существу будут выплачивать работники, но так как она предварительно проходит через твои руки, то будет считаться, что платишь её ты».

Приверженцы правительственного порядка отвергают всеми силами своей души эту критику, которая атакует сами учреждения, а не личности. Виноваты ли наши учреждения, восклицают они, в том, что общественное достояние предаётся расхищению? Виновата ли наша чудная централизация в том, что налог, разросшийся до чрезвычайности, тяготеет на работнике больше, чем на собственнике? Виноват ли конституционный принцип в том, что наша армия и наш флот оказались в жалком состоянии, не смотря на щедрость бюджета? Это вина подлых министров, взяточников, казнокрадов, пользовавшихся бюджетом для корыстных целей своих и своих бесчисленным креатур[14]?

Прекрасно. Но это не только не опровергает нашего вывода, а подкрепляет его. К существенным недостаткам системы надо, следовательно, прибавить подлость приводящих её в действие людей. И, действительно, развращённость исполнителей есть необходимое дополнение правительственной системы. Цель этой системы есть прежде всего охранение капиталистического феодализма, охранение его привилегий; поэтому она вынуждена всюду заготовлять себе усердствующих креатур, награждать их усердие и заслуги многочисленными средствами, предоставляемыми в её распоряжение бюджетом. Продажность есть душа централизации.

Стоит только припомнить скандалы времён Луи Филиппа[15], второй республики[16], второй империи; но это лишнее для нашей цели. Сами друзья этих правительств не отрицали порчи; никто не оспаривал факта её существования, но никто кроме социалистов не хочет понять, что она составляет естественный и роковой продукт правительственного порядка.

После этого краткого обзора общего положения дел, мы может положительно утверждать, что общее направление общества радикально дурно; что причины виденных нами плачевных явлений кроются в самих основаниях современного общественного строя; и что, следовательно, в XIX-м веке существует достаточная причина для революции.

Затем Прудон делает отступление, подвергая разбору принцип ассоциации. Мы не последуем за ним в подробности этого разбора, где нам пришлось бы указать ошибки и противоречия, что было бы излишне, так как в настоящее время вопрос об ассоциации решён, и решён против Прудона.

В 1848-ом ему приходилось бороться против апостолов братства, желавших основать ассоциацию на мистическом начал самопожертвования, и Прудон справедливо восстал против этой опасной сентиментальной теории. Однако он не отказался признать закон солидарности; он только отвергает рабство и эксплуатацию в новой форме, которые были бы необходимым продуктом братнической ассоциации. Он ищет такой организации труда и экономических сил, которая, не порабощая человека человеку, оставляла бы производителю полнейшую свободу, облегчала бы труд, придавала бы работнику страсть к работе, удваивала бы его продукт, создавала бы между людьми солидарность чуждую всего личного и соединяла бы их узами более прочными, чем все измышления сентиментальной братнической ассоциации. И эту программу мы вполне принимаем.

Прудон упустил только из виду новый образ производства, предписываемый промышленности и земледелию потребностями современного потребления и употреблением машин. Часто индивидуальный труд становится всё более и более невозможным; его с каждым днём вытесняет коллективный труд; другими словами, мелкая промышленность и мелкое земледелие всё более уступают место крупной промышленности и крупному земледелию. Ныне эти великие орудия труда принадлежат исключительно капиталисту, который монополизировал их и обращает в свою пользу; но, когда после революции их обратят в общую пользу, окажется невозможным раздробить их и дать каждому работнику частицу, ибо орудие труда, машина или земледельческая эксплуатация, по самой природе своей нераздельно; следовательно, воспользоваться им может только ассоциация. Вот откуда вытекает необходимость ассоциации, как общей формы труда в будущем.

Впрочем, Прудон понял отчасти эту истину. Он признаёт, что в некоторых случаях ассоциация разумна:


«Да, говорит он, ассоциация имеет своё законное место в народной экономии; да, рабочие общества полные надежд как протест против наёмного труда и как заявление взаимности, призваны играть важную роль в ближайшем будущем. Эта роль будет состоять главным образом в употреблении крупных орудий труда и в исполнении некоторых работ, требующих и большого разделения функций, и, вместе с тем, большой коллективной силы. Таковы, между прочим, железные дороги».


Стоило обобщить эту идею, чтобы дойти до совершенной истины. Надо было понять, что в будущем возможны только крупные орудия труда, которые, по словам самого Прудона, могут приводится в действие лишь рабочими обществами, организованными в ассоциации. Следовательно, ассоциация есть та форма организации, которую промышленность само собой заставит работников принять.