Глава VIII. Человек и демократия
Эти осторожные предположения не выдуманы, еще менее они реализуемы; их невозможно претворить в жизнь, если политический человек не будет и прежде всего — человеком [156]. Нравится нам это или нет, но все целиком зависит от индивида. От человека? Я не отважусь вступать в джунгли современной полемики по этому вопросу. Скажем попросту: человек есть автономный центр решения, а не просто продукт социологических течений, которые в целом порождают подобие человека. Он так же и не продукт планирования, и не результат предварительно рассчитанных систематических воздействий с целью сделать его наиболее подходящим для общества, а его самого по себе — максимально счастливым. Он, наконец, и неуловимая песчинка — даже несмотря на то, что несет в себе многообещающие потенции будущего — тейяровской социальной магмы, направленной на какую-то предполагаемую мутацию.
Когда я настаиваю на необходимом, незаменимом характере человеческой индивидуальности, читатель испытывает одновременно обескураживающее и вселяющее уверенность чувство, что он возвращается к хорошо известной политической проблеме. Он скажет: "Республика стоит ровно столько, сколько стоят ее граждане". И он привлечет на помощь Аристотеля, Октавиана Августа и Сен-Жюста. Но мне представляется, что здесь кроется значительное недопонимание. Наши условия уже не те, и мы не можем больше апеллировать к гражданскому благу. Классическая позиция, называемая в наше время реакционной, была этическим требованием; каждый оказывался перед выбором гражданских добродетелей в своей частной и общественной жизни. Но из-за случайного и иллюзорного характера этого решения люди пытались уклониться от этого решающего выбора и от неизбежного стандарта. Гражданское благо гражданина и граждан никогда не было претворено в жизнь. Требовалось, чтобы республика могла функционировать и без этого. Вставала великая задача — изобрести институты, которые позволяли бы государству функционировать без апелляций к индивиду; демократия, хотя и основанная на приверженности к ней народа, была обречена функционировать даже, если люди испорчены, бессмысленны, трусливы, эгоистичны и слабохарактерны. Институты, управления, организации и конституции с формальной стороны были так устроены и скомпонованы, что часто отрицали человеческую "наличность" и вариабельность. Это с неизбежностью завело нас в тупики, о которых мы предупреждали. Вскоре добавился еще один элемент: историческая неизбежность; будь то в Марксовом или в Тейяровском смысле, важным фактором представлялась необходимая уверенность людей в том, что "дело само собою разрешится" и что всем затруднениям предначертан счастливый исход; что скрытые механизмы будут порождать решения без усилий, без энергичных воздействий, без морали и без гражданских добродетелей.
Модель здесь такова: не "я делаю", а "вещи развиваются". Это означает, что на нечто, находящееся вне человека, возложена задача приводить в действие социальный и политический механизмы, так что специфически человеческая природа не имеет здесь никакого значения. Конечно, это обеспечивает гораздо большую безопасность — если люди действительно "верят" в эти механизмы — и позволяет нам "мыслить", не принимая во внимание неясный человеческий фактор. Своего рода непреоборимость в социальном поведении признают и "социальные науки", хотя и в более современном и приемлемом виде. Столь же замечательно то, что многие светлые головы проникаются этой верой и думают о методах статистической социологии и социальной психологии как о способе дать ответы на актуальные политические вопросы. На деле это означает, что они пытаются отыскать подобные методы для манипулирования человеком и для приспособления его к своей политической роли.
1. Беспрецедентная природа проблемы
Мне представляется, однако, что как старое, так и новое направления заблуждаются, утверждая, что нынешняя ситуация беспрецедентна гораздо более, нежели это обычно считается, и что узы, связывающие индивида и демократию, значительно теснее и основательнее [157]. Великие новые факторы, такие, как наша развивающаяся техника, наша пропаганда и психологические методы и систематизация всех институтов для нападок на человека и демократию одновременно, воздействуют на человека с целью сделать его конформным и свести его к простому элементу системы; они ведут наступление на демократию, заменяя мифическую систему системой более реальной, основывающейся на действительности. Мы, используя теперь термин "демократия", ищем подходящих определений этого термина в области политической науки или в социологии, чтобы уйти от простой очевидности, содержащейся в этом слове, т.е. от признания, что это слово абсолютно лишено содержания, если в нем не подразумевается полной индивидуальной свободы. Я тем более чувствую себя призванным сказать, что без такой свободы слово "демократия" совершенно бессодержательно, когда я читаю детальные исследования, авторы которых объясняют, что югославская и чехословацкая диктатуры также суть демократии, или когда я встречаюсь с анализом, описывающим демократический процесс как форму динамики группы. Все это только лицемерное прикрытие, призванное удержать нас от отказа от магического слова и разъяснить нам, что требования техники и все психологические соблазны элиминировали суть демократии.
В наше время самым примечательным представляется то, что атака, которая ведется против человека, — это политическая атака. Наш политический мир, описанный здесь в общих чертах, не есть формальная диктатура, взявшая на вооружение насилие или подавляющая человека террором, полицией или концентрационными лагерями. Это мир обольщающий, завлекающий, взывающий к разуму, нейтрализующий и вынуждающий человека к конформности, т.е. мир угрожающий теперь не внешнему поведению, а сердцу и разуму. Вот почему проблема гражданской добродетели стоит теперь по-иному. Проблема эта обычно ставилась так: "Чтобы демократия сохранилась, гражданин должен обладать гражданскими добродетелями". Это была личная проблема. Теперь эта проблема такова: "Развитие политических отношений разрушает само внутреннее бытие человека. И тем не менее без человека ничего нельзя сделать". Но о каком человеке идет речь? Тип человека, в котором нуждается ныне политика (мы ведь знаем, что человек не может объявить себя вне этой области), — это человек, вынужденный отдавать свою душу для того, чтобы политические отношения могли функционировать. Поход против человека, несомненно, политический. И напротив, если кто-то надеется на возврат к демократии, то это возможно только в результате возрождения человека, который в таком случае перестал бы быть интегрированным в современный механизм, получающий свое завершение в авторитаризме.
Желать, чтобы человек был, чтобы он существовал как человек, — значит желать, чтобы он существовал, несмотря на наличие пропаганды и техники психологических воздействий и, конечно, несмотря на лицемерные "науки о человеке", которые стремятся воздействовать на него, чтобы возвысить его до уровня, где он сможет выполнять свое назначение в обществе, до уровня, где он сможет проявить себя как ответственное существо, но в действительности этот уровень отлучает человека от себя самого, стремясь более основательно овладеть им. Отлучает от человека его "Я"? Да, посредственное, трудноуправляемое, неопределенное, слабое "Я". И все же это его "Я". Нет сомнения, что с нашей психотерапией мы способны создать нечто значительно более совершенное и сформировать покладистого, экстравертированно-го, ответственного, приспособленного, продуктивного человека.
Я часто слышу знаменитое возражение: "Вы полагаете, что следует бороться за такого человека? Развивайте мысль дальше: он просто продукт случайности, семейного воспитания, своей среды, профессии, традиции, климата... Отчего же столько почтения к его "Я"?" Ответ прост. Разумеется, все эти детерминирующие факторы существуют. И поскольку они слишком обременительны и многочисленны, то не следует возводить над ними еще новые, дополнительные детерминанты, проистекающие из некоторых научных посягательств на человека. Этого тем более не следует делать, что существует известное поле возможностей борьбы против ранее указанных ориентации, которые суть продукт случайностей и обстоятельств.
Но как может избежать этих условий человек, если он окружен столь прочными, основательными, рациональными механизмами? Если он даже и попытается сделать это, разве на него не станут смотреть как на ненормального или как на опасного анархиста? Более того, разве мы не должны вмешаться в его жизнь во имя всего того, что мы называем авторитетом, благом, здравым смыслом? Мы располагаем средствами сделать этого человека конформным, но уверены ли мы, что знаем все последствия, к которым приведет наше воздействие на него? Разве психологи и социологи — сверхчеловеки, и разве они наделены правом "вылечивать" людское стадо? Наверняка ли знает эта новая аристократия, во что превратит людей ее премудрость? "Верхушка" людей также имеет известные центры равновесия и определенные ориентации, но в наши дни они также стоят под большим вопросом. Уверены ли мы, что наши вмешательства не окажутся еще более травматичными и разрушительными от этой уравновешенности? Если мы признаем ужасными ошибками посягательства разного рода экспериментаторов на естественное равновесие в биологии или в химии, начиная с 1850 г. вплоть до наших дней (последствия которых ученые видят только теперь, когда уже слишком поздно исправлять что-либо), мы не можем оставаться спокойными, когда нам говорят об этих психологических или социальных вмешательствах. Ошибки в этой области могут быть куда более серьезными и более опасными.
Но требовать, чтобы душа этого топорного, плохо приспособленного, заурядного человека не была подвергнута вмешательству извне, требовать, чтобы этого человека уважали и давали ему развиваться самостоятельно, — значит также способствовать развитию политического типа. Это другая сторона того, что комбинированные технические средства, организация и пропаганда стремятся произвести автоматически. Нельзя больше делать выбор в пользу человека, не производя также и этого выбора; ясно, что режимы, созданные при помощи этих технических средств, наложат свои лапы на человека с целью приспособить его, привести его в соответствие с собою. Но если мы сделаем такой выбор, то это будет означать, что мы идем вразрез с историческим развитием, ведь история имеет тенденцию к такому комбинированию сил и движется в том направлении, которые описаны мною.
***
Стремиться к формированию этого самого политического типа — значит стремиться к демократии. Что в этом нового? Люди должны дать себе отчет в том, до какой степени это стало наконец новым теперь. Во-первых, потому, что это включает в себя радикальное отвержение пустых формул о "массовой" или "народной", или "организованной", или "планированной" демократии. Но в то же время никоим образом не может стоять вопрос о возврате к демократии, построенной по образцу демократии XIX в.
Во-вторых, мы должны понять, что это означает демократию выбора, решения и воли. Иначе мы должны отбросить все наши привычные воззрения на то, что демократия будто бы соответствует естественному течению жизни. Этот идеалистический взгляд, бытовавший в конце XVIII в., все еще имеет широкое распространение и теперь; американские социологи в области исследования малых групп в своих бесчисленных работах пытаются показать, что в демократически организованных группах больше всего уравновешенности, приспособления, менее всего напряженности.
Здесь также коренится привычное убеждение левых в том, что демократия является естественным устройством, крайне желательным для человека, если он хочет проявить свою сущность. Недемократический режим рассматривается как противоестественный. Можно привести множество других сходных тенденций. Люди говорят: "Пусть дело идет своим чередом, и вы получите демократию". Сегодня, при современном технико-политическом устройстве, это высказывание следует читать в противоположном смысле: "Пусть дело идет своим чередом, и вы получите диктатуру".
Для других демократия также необходимый продукт истории, ее неизбежный результат. "Путь" истории ведет к демократии. Она появляется сама собой. Ту же самую веру в самопроизвольное следование событий можно наблюдать у людей, которые уповают на то, что история что-то совершит. Но развивая следствия из первого ожидания, основанного на вере, никакой демократии вывести нельзя, потому что человек не проявляет свою ответственность снова, в данный момент, и он, более того, будет полагать, что знает заранее: какой бы режим ни претворился в будущем, он сможет быть только демократическим. Но подобные упования и пассивность основываются не на каком-либо размышлении, философской концепции или вере; они просто соответствуют обычному стремлению обосноваться в приуготованной ситуации, мирно прилечь на ложе демократии.
Демократия бессознательно признается за естественный дар, за безусловное приобретение; и все прочее в гаком случае представляется ненормальным и странным. Люди уютно приспосабливаются и находят успокоение во всех клише народного суверенитета, равенства, свободы, нашего якобинского наследства и всеобщего образования. Временами люди организовывают митинги "в защиту демократии". Сколь глупо верить, что защищаешь нечто такое, что давно исчезло! Демократию нельзя защищать — это не столица, не форт и не магическая формула (каковой является конституция).
Если мы встанем на ту точку зрения, что демократия существует сегодня как нечто данное, как факт, то все потеряно. Напротив, следует понять, что демократия больше не может быть чем-либо иным, кроме воли, завоевания, созидания. Следует признать, что демократия выступает прямой противоположностью нашим естественным и историческим склонностям, нашей лени, нашей слепоте, нашему пристрастию к комфорту и спокойствию, идущим вразрез с автоматическим характером техники и организации, со все более строгими требованиями социологической структурализации и все большей экономической усложненностью. Мы должны понять, что демократия всегда крайне неустойчива, что всякое новое направление прогресса несет для нее смертельную угрозу. Демократия всегда должна возводиться заново, переосмысливаться, перестраиваться, начинаться сначала. Более того, сегодня, как и вчера—хотя, пожалуй, и по иным причинам — остается верным следующий вывод Токвиля: демократия несет себе гибель своим собственным внутренним развитием. Поэтому она есть нечто большее, чем постоянный продукт решения, завоевания, самоконтроля и общественной воли.
Но она должна быть предметом стремлений каждого гражданина, а не просто руководителей каких-либо групп или какого-нибудь организованного шествия или шумной толпы. Одно это уже показывает нам, сколь мало имеется шансов на демократию. Но если она не станет предметом стремления каждого гражданина, то установленный режим неизбежно превратится в режим аристократического типа, порожденный техническим прогрессом в направлении авторитарности; и если гражданина понуждают приобщиться к демократии, то это лишь псевдодемократия, игра в юридические формулы и правила, а не выражение воли человека.
Положение оказывается еще более отчаянным, если мы учтем объект выбора и воли. Человек должен стремиться к демократии? Но где эта демократия? В течение полутора веков общее развитие меняло возможности демократии и обусловливало необходимость углубления демократических воззрений. Сначала демократия была чисто "политической" в обыденном смысле этого слова. Она была связана с вопросами о конституциях, об организации центрального правления, об установлении законов, учреждений и общих принципов, о защите "прав человека" и о разделении властей. Ныне эту тенденцию можно увидеть в поисках наиболее подходящей избирательной системы, структуры партии и т.д. Но все это было очень искусственным и вовсе не предоставляло никаких гарантий демократии, потому что институты должны быть выражением определенной социально-экономической структуры. Если общество само по себе не является демократическим, то институты не служат никакой цели, и демократия больше не существует, а разговоры о демократии не более чем уловка и видимость. В связи с этим Мар-ксова критика основательна и вполне справедлива. Но вместе с тем разоблачение иллюзий, предпринятое Марксом, не могло привести к чисто негативным суждениям. Вскоре стало ясно, что правовая демократия оказалась не просто обыкновенной ложью, а отправным пунктом; она была необходима для движения дальше. Демократия стремилась установить себя на ином уровне. В результате встал вопрос о социальной и экономической демократии. Первоначально имело место смешение их, или скорее путаница. Большинство тех, кто говорил об экономической демократии, имело в виду социальную демократию (Маркс представлял исключение). Поэтому стремились создать равные условия, распространить комфорт на большее число людей, повысить низкий уровень доходов и ограничить возможность высоких доходов; стремились институализи-ровать разного рода права безопасности, расширить и демократизировать просвещение, массовую культуру, здоровый досуг и достичь достойного уровня жизни для всех.
Но очень скоро обнаружилось, что социальная демократия оказывается крайне зыбкой, если она не покоится на более прочном фундаменте. Правовая демократия ничто без социальной демократии, она лишь требует последней и ведет к ней, точно так же и социальная демократия ничто без экономической демократии, она требует последней и ведет к ней. Ведет к ней! Конечно! Потому что перечисленные выше приобретения приводят каждого человека к стремлению шире принимать участие в экономической жизни и увеличивать свои возможности в обществе. Но все эти приобретения легко подвергаются угрозе, если не установлена экономическая демократия. Народное участие в важнейших экономических решениях, развитие предприятий, выполнение планов, занятость, распределение национального дохода — вот проблемы, которые занимают сегодня умы большинства демократов.
Верно, что люди подвергаются опасности, когда стремятся достичь более прочного состояния демократии. Но проблема уже назрела, а усилия, предпринимаемые в этом направлении, заканчиваются пустыми фразами. Как генералы постоянно находятся позади собственно военных действий, так и политические деятели и экономисты — позади развития. Когда велись битвы за установление политической демократии, вопрос уже созрел, о чем свидетельствовали сами факты, и то, что в действительности сформировалось в тот момент как проблема, было экономической демократией. Сегодня узловым пунктом является экономическая демократия. Но на этом уровне развития демократия уже невозможна. Рост техники, распространение во всех областях нового "класса" техницистов, усиление пропаганды, попытки ввести систематическую социологическую структуру, желание породить демократические процессы созданием "обусловливающих" их факторов — все это ныне обернулось спорами о "сердце и разуме" отдельного человека, о его отношениях с группой, к которой он принадлежит. Там и только там можно столкнуться с проблемой. Если бы человек был предоставлен самому себе — своим склонностям, своей ответственности, своим личным выборам, принимаемым без систематического воздействия пропаганды, без внешних влияний, "человеческих отношений", групповой динамики, без обязательной информации, без управляемого досуга, —то тогда постепенно, просто, тихо могла бы, пожалуй, родиться демократия. Но ясно, что она оказалась бы слабым и хрупким созданием, подобно всякому новорожденному.
Это предполагает жесткую постановку вопроса обо всем, что мы называем прогрессом, так же, как экономическая демократия приводила к радикально новой постановке вопросов, касающихся буржуазной политики. Если эти вопросы не поставлены, если продолжаются усилия на пути приспособления человека, приучения его к конформному поведению, равно как и стремления сделать его способным играть роль, которая требуется от него прогрессом, то человек станет уже не чем иным, как шестерней. Экономическая демократия обернется насмешкой, и социальная демократия ограничится распределением объектов для удовлетворения нужд других объектов.
Но следует понять, что мы действительно стоим перед выбором. В век испытаний мы с великим трудом научились понимать, что демократические политические институты не приводят автоматически ни к свободе, ни к равенству и не формируют сами собою экономическую демократию. Сегодня мы должны признать, что экономическая демократия автоматически не приводит к появлению человеческой демократии, не производит ipso facto демократического человека, и это открытие заставит нас разочароваться. Пока подлинной проблемой оставалось экономическое отчуждение, можно было сделать правомерный вывод, как это сделал Маркс, что если бы этому отчуждению пришел конец, то человек стал бы действительно Человеком.
Но теперь ведется новая атака на человека, новое отчуждение угрожает его развитию; это политическое отчуждение, во времена Маркса его очертания были еще не вполне ясны, но теперь оно вполне определенно вступило в свои права в качестве продукта использования новых, имеющихся в распоряжении государства, средств. Теперь проблема связана с такими силами — политическими или техническими, — которым предстоит овладеть человеком изнутри, создать ложную видимость свободы, покоящейся на глубоком отчуждении, создать ложную видимость ответственности, основанной на систематическом отказе от себя во имя коллектива, сфабриковать ложную видимость личности в рамках интегрированное -ти и крайней степени омассовления [158]. При таких условиях марксизм остается ценным вкладом, но не решением или панацеей.
Но чем дальше углубляется спор, тем затруднительнее его вести. Труднее было открыть экономическую демократию, чем правовую или конституционную. Точно так же сегодня еще труднее исследовать человеческую демократию, желать такого человека, который был бы созвучен ей, и найти его. Потому что мы находимся теперь на таком уровне, где все становится более рискованным. Мы стоим перед лицом ряда проблем значительно более серьезных, нежели те, перед которыми стояли буржуа или частные собственники в иные времена. Мы стоим перед выбором, который не может быть сделан одним человеком, группой или партией за других или вместо других. Мы стоим перед выбором: все или ничего. Мы имеем дело с выбором, который должен быть сделан на личностном уровне, но в то же самое время включать в себя политические и экономические преобразования. Только в этом сочетании огромная задача становится ясной: впервые человеческая личность и политические институты должны быть подвергнуты анализу совместно и вместе получить решение, потому что если человек действительно является Человеком, то этот факт должен получить свое отражение (а я бы сказал сегодня: не может не раскрыть себя) в определенном политическом поведении, в известных идеях, коренящихся в толще низов, ориентированных, пожалуй, в том направлении, которое отмечено мною в предшествующей главе.
Все это предполагает коренные изменения в гражданине. Пока он беспокоится только о своей безопасности, стабильности своей жизни, своем материальном благополучии, нам не следует питать иллюзий на этот счет; несомненно, он не взрастит в себе гражданских добродетелей, необходимых для демократии. В обществе потребителем гражданин будет действовать как потребитель. Комфорт все ощутимее и ощутимее будет тяготеть над всякой возможностью действительно серьезной политической жизни и все серьезнее ограничивать эти возможности. Некоторые авторы с удовлетворением отмечали, что рост материального благосостояния ведет к либерализации режи м;. В действительности же он ведет к политической индифферентности индивида, и режим в таком случае может позволить себе быть менее деспотичным полицейским государством.
Точно так же, именно на основе анализа качеств отдельного гражданина, и в особенности его одержимости эффективностью, мы должны судить об эволюционировании режимов. Демократия не является эффективным режимом. Если гражданин судит обо всем с точки зрения эффективности, то он с неизбежностью выберет регулятивные и авторитарные системы. Насущной потребностью выступает обновление гражданина, но не в смысле ориентации его на определенную политическую идеологию, а в смысле преобразования на более глубоком уровне его понимания самой жизни, своих предвзятых мнений, своих мифов. Если такого обновления не произойдет, то все конституционные устройства, все исследования в области экономической демократии и все социологические изыскания по вопросам о человеке и обществе окажутся напрасными апологетическими усилиями.
2. Демократический человек
Действительно ли человек является Человеком? Этим вопросом задавались с незапамятных времен. Кто может определить это? Здесь я могу лишь наметить определенные пути выбора и сформулировать, что я считаю необходимым для наличия демократии, напомнив читателю еще раз, что проблема заключается отнюдь не в том, чтобы "сфабриковать" этого человека извне, средствами пропаганды [159].
Проблемой является прежде всего разумный человек, что, конечно, не равнозначно рациональному человеку. Человечная демократия может существовать лишь в том случае, если человек вынужден иметь дело с чем бы то ни было, лишь привлекая к использованию положительный разум и холодную ясность сознания. Человек приучается к попыткам самостоятельного суждения, используя разум; тогда он начинает видеть ограниченность и недостоверность всей имеющейся в его распоряжении информации, начинает видеть относительные аспекты своих представлений и мнений, ограниченную полезность институтов, которые никогда не следует превозносить, но не следует также и презирать. Тогда этот человек найдет, что он призван подвергнуть все суду своего разума, профильтровывая сквозь свое сознание все, что можно, т.е. собственные страсти, предрассудки, свои доктрины, а также группу и общество, к которым он принадлежит. И когда он примет сторону того, что разумно, он должен отвергнуть всякие увещевания, все апелляции к его иррациональным стремлениям, маскируемым лозунгами о высшем выражении человечности, отвергнуть все призывы к политическому действию. Он должен отвергнуть священный трепет перед социально-политическими факторами и должен как на личном, так и на коллективном уровне сказать "нет" темным силам, дать волю которым некоторые пытаются уже в течение полувека. Он должен отрешиться от политических и экономических мифов и от всех мифов о демократии, социализме, прогрессе, об истории, западной цивилизации, христианстве, индивидуальности. Он должен отмежеваться от всех форм идеализма и всех доктрин, дающих объяснение мира, нации, общества, и от того типа человека, который проповедуется Тейяром де Шарденом; он должен отвергнуть их, как и те основные пути, на которых человек подвергается пропаганде и психосоциологической манипуляции.
Я не желаю использовать при этом ценностные суждения или метафизические суждения о священном, иррациональном и глубинном; я приведу только уместное здесь рассуждение об уязвимости человека, когда он пренебрегает тем, что он есть существо разумное. Сегодня он уязвим не со стороны божественности, а со стороны других людей, владеющих средствами для эксплуатации его слабостей.
Вместе с тем только разумный человек, без которого не может существовать человечная демократия, может также вернуть нашему языку его подлинную разумность и его коммуникативную сущность; это человек, который не станет искать ни метаязыка, ни "точки ноль" в языке, ни выражения невыразимого, ни оригинального языка в противоположность искусственной риторике. Разумеется, мы знаем, что этот разумный язык является искусственным. Ну и что же? Это означает только то, что он должен быть сохранен как скромное средство, незаменимое и неустранимое. Вам нужен абсолютный язык? Слово в себе? Здесь я опять-таки повторяю: я пользуюсь не ценностными суждениями, а суждениями факта. Сделать себя открытым мистическому и гипнотизирующему языку — значит настежь распахнуть дверь воздействию пропаганды. Чем оольше теряет язык свое содержание и разумную структуру, тем чаще человек впадает в истерику под воздействием пропаганды. Тот, кто стремится открыть абсолютный язык, гстественный язык, лишенный всякой искусственности, странным, но не удивительным для нас способом (если мы учтем специфику мира, в котором мы живем) отдается беспрепятственному и полному погружению в самый искусственный из миров, который когда-либо существовал, и приспосабливается к нему.
Другая сторона (которую я также хочу лишь затронуть) подлинно демократического человека, относительно ко-горой мы должны осуществить выбор и решиться принять в качестве своего достояния, — это уважение. Подлинное уважение к сопернику, ближнему, меньшинствам; уважение, которое не имеет ничего общего с либерализмом (безразличным к истине и к гарантиям равного права для всех мнений), уважение, которое не имеет ничего общего с терпимостью (что означает такое положение, при котором допускаются широкие расхождения и одновременно ограничение их).
В свете того, что я раньше говорил о напряженности, такое уважение включало бы в себя две ориентации: первая — это полное внимание к мнению меньшинства, заслуживающего тем большего внимания, чем оно незначительнее. В результате не вставало бы больше вопроса о массовой демократии или о тенденциях к элиминированию меньшинств какими бы то ни было средствами. Вторая необходимая ориентация — это диалог. Он есть согласованное признание различий и необходимости принятия общих мер. В нем эти два элемента тесно взаимосвязаны.
Чтобы демократия и человек могли существовать, необходимо любой ценой поддерживать дифференциации, которые оживляют коммуникацию и отношения между людьми. Должно избегать всякого рода ассимиляции (такой, как растворение низшей группы или группы меньшинства в высшей или в более общей группе), всякой адаптации (приспособления индивида к обществу) и всякой интеграции по тейярдистской модели. Все это должно быть отвергнуто даже несмотря на то, что оно является как раз предметом стремлений современного человека, ищущего спокойствия, легкого пути, руководствующегося экономическими соображениями; это должно быть отвергнуто, несмотря также на то, что общество идет по более желанному для него пути эффективности и самоопределения.
Надо понять, что если есть адаптация, но нет больше диалога, т.е. не будет различий, то не будет никаких мотивов для коммуникации. Единственное, что останется, так это широчайшее распространение коллективных и анонимных новостей, не имеющих никакого реального информативного содержания. Такое желание сохранить противопоставленность не означает желания изъять тех, кто возбуждает напряженность; напротив, это будет стимулировать стремление к осмысленной коммуникации и удовлетворять страстному желанию не быть "посторонним". Это будет означать, что жизнь строится на возможности существования обшей меры, на убеждении, что даже при наших различиях имеются возможности согласования.
Но эта общая мера не есть факт природы или простая данность. Нам всегда открыта возможность подавить эту меру или разрушить ее. Нам всегда открыта возможность вновь стать чужаками или, что еше хуже, мы, как посторонние, всегда можем представлять угрозу нашим ближним. Активный нацист или коммунист, с одной стороны, устанавливает свою идентичность с членами своей группы (и в таком случае отпадает возможность всякой подлинной коммуникации) и, с другой стороны, разрушает всякую общую меру со своим противником, который в таком случае подлежит просто уничтожению. Общая мера того, что позволяет вести диалог, и того, что делает коммуникацию возможной, того, ради чего мы должны совместно жить (т.е. возможность трудиться совместно, несмотря на различия), должна постоянно открываться вновь и каждый раз пересоздаваться, потому что эта мера быстро исчезает в таких генерализациях, как "человечество" или "наука", или оборачивается банальностью. Это неустанное стремление к общей мере в рамках различий есть подлинно человеческая особенность.
***
Но наша бдительность должна быть обращена также и на другую сферу. Всегда следует подчеркивать, что наша цивилизация есть одно из средств, и поэтому подлинная
проблема лежит не в русле дискуссии о целях человека — что является отклонением от проблемы, — или о социальной философии, или о саморазумеющемся подчинении средств целям. Мы должны отказаться от больших, общих идей, от широких суждений, от грандиозных синтетических построений. Мы должны отказаться от мысли, что средство есть нечто особенное, конкретное, непосредственное, а потому имеет подчиненное значение и легко поддается контролю. Напротив. Мы должны признать, что мир, в котором мы живем, определяется тремя факторами.
Чудовищное усиление средств воздействия делает для нас невозможной всякую попытку так или иначе контролировать эти средства. Скорее они контролируют нас.
Интенсивность этих средств воздействия и их непосредственное и постоянное наличие в нашей жизни вызывает, независимо от нашего желания и даже от нашего осознания этого, определенное превосходство действия над мыслью, размышлением, выбором, суждением.
Средства определяют цели, средства указывают нам цели, которые могут быть достигнуты, и элиминируют те цели, которые представляются нереальными, потому что наши средства не соответствуют им. В то же время средства извращают цель. Мы живем на двух полюсах формулы, гласящей: "Цель оправдывает средства". Мы должны понять, что наши огромные наличные средства формируют цели, которые мы преследуем. Средства национальной или классовой войны стали такими, что именно потому, что они существуют, мы не можем больше надеяться на установление мира. Средства принуждения таковы, что они не позволяют больше нам заявлять, что благодаря им мы придем к свободе.
Различие между демократией и тоталитаризмом пролегает прежде всего в сфере средств. Если правительство умножает технику в обществе, активизирует пропаганду и общественные отношения, мобилизует все ресурсы на повышение производительной мощи, обращается к планированию экономики и социальной жизни, бюрократизирует всякую деятельность, сводит закон к технике социального контроля и социализирует повседневную жизнь, то это — тоталитарное правление. На этом уровне концентрационные лагеря, произвол полицейских методов и тюремные заключения суть лишь второстепенные различия между диктатурой и демократией, различия, зависящие от умственных способностей и расторопности правительства. Мы всегда должны иметь в виду средства, применяемые государством, политическими деятелями, нашей группой, нами самими. Они должны быть главным содержанием наших политических размышлений.
Наконец, всякое стремление к подлинной демокрации требует, чтобы мы ставили под вопрос все наши клишe, все социальные очевидности, безоговорочно принимаемые в наше время, все наши коллективные социологические предвзятые мнения, которые на уровне величайших предрассудков позволяют нам жить в согласии с нашими согражданами. Эти клише служат основным идеологическим наркотиком, обманным путем вводящимся в наше сознание в условиях нынешнего развития нашего общества, предназначенным для оправдания этого общества и для нашего не слишком болезненного приспособления к нему. Эти стереотипы создают бессознательную основу, на которой мы возводим наши славные идеологические воззрения и даже наши доктрины. Они должны быть разработаны и преподнесены таким образом, чтобы мы могли видеть в них свой действительный социальный образ: человек создан для счастья; человек добр; все есть материя; история имеет определенное направление и неуклонно следует ему; техника нейтральна и находится под контролем человека; моральный прогресс неизбежно следует за материальным прогрессом; нация есть ценность; довольно слов, к делу; труд есть благо; подъем жизненного уровня хорош сам по себе. И так далее, через все многочисленные аспекты наших суждений и нашего сознания.
Подвергать проблему нападкам на этом уровне — это не просто вести интеллектуальную игру или мрачную критику или перевертывать исследование с целью проанализировать наше сознание. Это делается скорее потому, что мы должны прийти к пониманию, что прежде всего именно эти верования открывают путь для подчинения нас пропаганде, чтобы она могла убеждать нас и приводить в действие. Наличие этих стереотипов в нашем сознании означает социальную слабость нашего существования, это тот центральный пункт, где мы более всего уязвимы. Не будь этого, мы стали бы удивительно разумны, сведущи, привязаны к демократии, невосприимчивы к внешним воздействиям, открыто мыслящими и свободными, гуманистами или христианами, но это уже совсем не столь важно. В нашем отношении к политическому миру основным законом остается закон слабого звена в цепи. Для нас это значит: нашим самым слабым звеном, через которое проникают к нам все потерявшие смысл политические факторы, является наша приверженность этим стереотипам. Там, где они существуют, ни свобода, ни демократическое творчество невозможны.
***
Стоит ли продолжать развивать это дальше? Мне ясно представляется реакция читателя — и моя собственная реакция: во всем этом нет ничего нового. Все эти взгляды я высказывал и сам слышал сто раз. Верно. Но дело вот в чем: хотя мой ответ не нов, но ситуация, в которой мы находимся, новая. Вопрос нов. Могло бы оказаться, а я полагаю, так оно и есть, что старый ответ все еще остается в силе — и только он один приемлем. Только, в этой новой ситуации и старый ответ также становится новым.
Давайте считать, что сказанное мною в этой книге преподносится не sub specie aeternitatis (с точки зрения вечности) и не с позиции всеохватывающего исторического видения, а лишь по отношению к нашему нынешнему политическому миру. Тогда мы будем удивлены поразительной странностью этого древнего ответа. Но этот ответ не может быть решением, он — ключ к решению. Потому что если бы ответ был уже известен, разве был бы он не прочувствован, не испытан? А если он не испытан, он — ничто. В условиях современного политического развития мы обнаруживаем, что оказались у подножья стены; либо остановиться здесь, либо... Перед нами теперь такая дилемма, какой никогда прежде не было. Спасаться бегством больше некуда.
Но одна вещь должна быть указана ясно. Я никогда не заявлял, что человек по природе таков, каким я его
пытался изобразить здесь, или даже, что человек был всегда таков в прошлом, а теперь лишь будто бы опустился до нынешнего состояния. Я просто утверждаю, что человек, каким я его описал, возможен, и что нам следует желать, чтобы он был таким. Если же он невозможен, если мы не желаем его появления, если мы не создадим себя, то мы должны прекратить разговоры о демократии и даже о политических отношениях. Мы должны перестать лицемерить и приписывать себе ценности и блага (свободу, например), которые не существуют даже в видимости. Нам придется тогда следовать направлению истории — не как людям, а как вещам, — и перестать притворяться, будто мы размышляем над политическим действием и занимаемся политикой. Тогда надвигается смерть. Это возвращает нас к началу: в наши дни человек и политика тесно связаны друг с другом, и этот тип политизации не похож больше на тот, который описан у меня в предисловии. Это размышление о величайшем риске для человека и о самом важном выборе.