XXXV Вот уже несколько недель, как, забившись в свою дыру, я жду случая проскользнуть у них между пальцев. Но удастся ли мне это?.. Не знаю. Два раза я чуть было не выдал себя. Соседи могли видеть мою высунувшуюся из окна голову с бледным, как у утопленника, лицом. Все равно! Возьмут – так возьмут! Теперь моя совесть спокойна. Обратив взор к горизонту, на столб Сатори[219] – нашу Голгофу – я много передумал в своем уединении и знаю теперь, что жестокости толпы – это преступления честных людей, и я не тревожусь больше за свою память, закопченную в пороховом дыму и запятнанную запекшейся кровью. Время омоет ее, и имя мое сохранится в мастерской социальных войн как имя рабочего, который не был бездельником. Моя злоба утихла – у меня все же был свой счастливый час. Сколько других детей, как и я подвергавшихся побоям, сколько других бакалавров, голодавших, подобно мне, сошли в могилу, так и не получив отмщения за свою мрачную юность! А ты – ты собрал свои лишения и горести и повел свой взвод новобранцев на восстание, ставшее великой федерацией страданий. На что же ты жалуешься? Это – правда. Так пусть же придут за мной, пусть солдаты заряжают свои ружья, – я готов. …………………………………… Я только что перешел пограничный ручей. Я вырвался от них и снова могу быть с народом, если народ будет брошен на улицу и вовлечен в борьбу. Смотрю на небо, в ту сторону, где Париж. Оно ярко‑синее, с красными облаками – точно огромная блуза, залитая кровью.