# XII

Ко мне явилось несколько человек и во имя революции потребовали, чтобы я выставил свою кандидатуру в депутаты против Жюля Симона[81].

Я согласился.

Несчастный безумец!

Те, кто думает, что я принял это предложение из честолюбия и желания быть на виду, понятия не имеют о том, как бледнею я и какая меня охватывает дрожь при мысли, что я вступаю в борьбу.

Но раз меня призвали, я не отступлю.

 <br>

Но что скажу я ему, этому Антуанскому предместью? Как буду говорить с людьми из Шаронны, с блузниками из Пюто? Ведь я могу бросить на весы только едва созревшие теории, которые я даже не имел времени взвесить в своих руках бунтаря.

У меня никогда не было достаточно денег, чтобы купить сочинения Прудона. Я вынужден был брать у друзей разрозненные тома и читать их по ночам.

Хорошо еще, что под рукой была библиотека и я мог время от времени совать нос, а то и погружаться с головой в источники. Но мне приходилось пить залпом, спеша и захлебываясь, ибо на улицу Ришелье я приходил не для изучения социальной справедливости.

Я должен был добывать там из недр книг зерна для своих статей, дававших мне возможность существовать, – статей, которые редактор словаря отказывался принять, если от них несло духом воинственной или плебейской философии. А это случалось иногда, когда мне удавалось хлебнуть из Прудона, – и я ронял тогда красные капли на мою бумагу.

 <br>

Я не знаю даже половины того, что надо знать, и обречен на позорный провал. Безумец, желающий пойти на штурм старого мира... ученик, готовый восстать против учителя, рекрут, осмеливающийся взять в руки знамя!

Впору отступить, броситься вниз головой с лестницы... как делают беременные девушки, не желающие, чтобы узнали об их позоре...

У меня было сильное искушение поступить так, рискуя изуродовать и искалечить себя: ведь я пострадаю гораздо больше, если заслужу свистки аудитории. Быть раненным – пустяки, но быть осмеянным – это потерпеть крушение всей своей молодости, правда истерзанной страданиями, но все же полной надежд.

 <br>

Сегодня вечером первое собрание.

Пытаюсь подготовить речь... Легко сказать! Чтобы сделать это как следует, мне потребовался бы не один час. Довольствуюсь тем, что для предстоящего сражения намечаю в качестве путеводных нитей две‑три основные линии и разбрасываю по ним идеи, подобно камешкам Мальчика с пальчик. Я буду следовать по намеченному пути, подбирая эти камешки по дороге к людоеду.

Конечно, не мешало бы мне иметь с собой несколько преданных людей. Но ни Пассдуэ[82], ни участников Июня уже нет. Они скрылись, как только я согласился пойти навстречу опасности; разбрелись по своим кварталам в поисках за другими Вентра.

По жестокой случайности, никто из знакомых не живет в том округе, куда мне приказали идти на смерть, как приказал некогда Наполеон своим лейтенантам расположиться на мосту и умереть там. И, заняв место на скамье империала, я в одиночестве отправляюсь в зал клуба.

 <br>

Сидя на верху омнибуса, я слышу, как восхваляют достоинства моего противника.

– О, он далеко пойдет! Он превратит Лашо в лепешку.

– У него нет других конкурентов?

– Конечно, нет! Кто же из республиканцев осмелится выступить?

 

Ах ты, несчастный! Да вот подле тебя сидит скромный малый, который, передавая одновременно с тобой три су кондуктору, уронил клочок бумаги, где записаны первые фразы его выступления против твоего фаворита да еще несколько «эффектных», кричащих, как картинки из Эпиналя[83], приемов, которыми он собирается разукрасить свою речь.

Может быть, даже ты сидишь на моих заметках, попираешь задом мое красноречие.

 <br>

– Мне нужен номер сто пятый.

– Это здесь.

Я быстро сбегаю вниз.

 <br>

Мой комитет беден, как Иов. Собрание назначено в бывшей конюшне, где с трудом может поместиться человек триста.

Они уже все в сборе.

– Граждане!..

 <br>

Откуда только у меня бралось все то, что я говорил им? Я сразу перешел к нападению, говорил об отвратительном запахе, о необычности помещения, о нищете, которая делала нас смешными с самого же начала. Я точно срывал эти слова со стен, откуда просачивался лошадиный навоз и где торчали ввинченные кольца, к которым республиканская дисциплина хотела бы привязать и нас, как вьючных животных.

Ну нет!

И я брыкался, становился на дыбы, находя по дороге иронию и гнев.

Раздались отдельные крики одобрения, еще больше раззадорившие меня. Когда я кончил, меня обступили со всех сторон.

 <br>

Председатель встал.

– Граждане, голосуется предложение выставить кандидатуру Жака Вентра. Руки поднялись.

– Гражданин Жак Вентра избран кандидатом от революционно‑социалистической демократии округа.

Приветственный клик трехсот бедняков скрепил торжественно провозглашенную резолюцию.

 <br>

Мороз пробежал у меня по коже: ведь этот успех ничего не доказывает.

Горсточка приветствовавших меня людей была собрана у порогов беднейших жилищ. Да и мало ли тут таких, которые аплодировали мне лишь потому, что у меня громоподобный голос, или потому, что не хотели вызывать открытого раскола, – и сколько из них покинет меня завтра, чтобы присоединиться к кортежу торжествующего Симона!

Слишком легко досталась мне моя победа. Я чуть ли не касался пальцами всех этих людей, мое дыхание обжигало их лица, а я знаю, что в моих жестах и тоне есть что‑то внушительное, действующее на тех, кто стоит так близко ко мне.

Совсем другое дело, когда я окажусь перед лицом врага в громадном, битком набитом зале.

### <i>Зал гения</i>

И вот я здесь. Огромный зал переполнен – по крайней мере мне так кажется. Противники мои хорошо подготовились к встрече. А у меня не было времени, и я ничего не приготовил, – ровно ничего. Ни улыбочки вступления, ни хвостика заключения.

Наиболее ревностные из моего избирательного комитета всеми правдами и неправдами заставили меня отправиться по коммунам в погоне за влиятельными лицами. Я бросался туда и сюда, всюду, куда только можно: исколесил весь округ пешком, в омнибусе, в телеге, – больной от всех этих стаканчиков, которые приходилось выпивать перед цинковой стойкой, чтобы чокнуться с честными людьми.

Правда, я только чуть смачивал губы, но тем не менее меня тошнило от вина. Видя, как кисло принимал я угощение, предлагаемое мне от всего сердца, эти люди, конечно, должны были считать меня или очень холодным, или очень гордым.

Единомышленники, которых мы посещали, жили в разных местах и далеко друг от друга; приходилось ловить их то где‑нибудь в поле, то вызывать из мастерской, отнимать у них время, подчас компрометировать их в глазах хозяина. Причем случалось иногда и ошибаться на их счет.

Тогда они окидывали меня с ног до головы негодующим взглядом и возмущались, что их могли считать способными помогать мне сеять раскол в партии.

Мелочные волнения, убивающие цвет моей мысли... Изнурительное хождение, во время которого гибли мои идеи.

 <br>

Ну и дурак я!

Я воображал, что мое жалкое поражение произойдет от того, что я не вооружился целой пачкой доктрин.

Какое там!

Два‑три раза мне представлялся случай развивать их, суровые и ясные, перед толпой... Но нашли, что я говорю слишком холодно. Они ждали пламенных речей, и даже мои сторонники дергали меня за фалды и нашептывали, что перед такой публикой нужно пустить волчок громких фраз.

Но если когда‑то в руках у меня была плеть красноречия трибуна, то сейчас у меня нет больше желания размахивать ею и разбивать хребты чужих речей. Я стыжусь бесполезных жестов, пустых метафор, – стыжусь ремесла декламатора.

 <br>

Да, черт возьми! Стоило мне захотеть – и я сумел бы вызвать захватывающие образы, которые потрясли бы этих людей. Но во мне нет больше мужества даже желать этого. Вместе с пылом якобинской веры я утратил и буйный романтизм былых дней. И вот эти люди едва слушают меня. Во мне еще нет твердости убежденного социалиста, но нет больше и данных площадного оратора, какого‑нибудь Дантона из предместья. Я сам сбросил с себя все это тряпье. Это не падение, а перерождение, не слабость, а презрение.

 <br>

Однажды в Булони меня чуть было не укокошили.

– Это вы хотите помешать избранию Симона!

Меня окружили, толкали, били.

Я был один, совсем один.

В первый момент я не придумал для своей защиты ничего другого, кроме старой классической формулы:

– В моем лице вы убиваете свободу слова!

– Ну что ж, убиваем! Да еще кулаком по морде! – заорал белильщик с воловьей шеей.

 <br>

Бюро испугалось, как бы мое избиение не легло пятном на торжество моего конкурента. Да и я слишком погорячился. Мне, во всяком случае, было чем ответить на подобные аргументы: я мог как следует стиснуть белильщика, между тем как во все время кампании этот угорь Симон скользил у меня между пальцев: липкий и увертливый, слащаво‑заискивающий, он всячески старался обезвредить яд моих слов.

То была великая минута. Один! Я осмелился прийти один! – Никогда еще я так не гордился собой, как в тот день бесконечного унижения.

 <br>

В другой раз я почувствовал прилив гордости при выходе из зала собрания, где знаменитость и я выступали перед толпой один после другого.

Я услышал, как один из членов избирательного комитета сказал, указывая на меня:

– Этот уж заставит чернь слушать себя!

 <br>

Наконец повинность моя кончилась, избирательная кампания позади. Я свободен!

Там, в стороне Шавилля, есть ферма, где я проводил спокойные и счастливые дни, наблюдая за тем, как молотят пшеницу, как плещутся утки в луже; я потягивал там легкое белое вино под развесистым дубом или валялся на скошенной траве под цветущими яблонями.

Я жажду тишины и покоя. И я иду туда, забывая о выборах в парижских секциях, валяюсь на сене, слушаю кваканье лягушек в зеленых камышах. А вечером засыпаю на грубых холщовых простынях, вроде тех, на какие укладывали меня кузины в деревне.

 <br>

Деревня!

Да! Я скорее создан быть крестьянином, чем политиканом, крестьянином, готовым взяться за вилы вместе с бедняками в неурожайный год, в голодную зиму.

### <i>7 часов утра</i>

Человек с внешностью богатого подрядчика, с толстой золотой цепочкой, в коротких серых штанах и грубых башмаках, явился ко мне, представился как единомышленник и попросил выслушать его.

– Если б вы захотели, то при ваших связях и с вашим талантом...

………………………………….

– Тарди! Тарди!

Тарди – мой старый школьный товарищ, очень бедный, еще беднее меня. Я оплачиваю его каморку рядом с моей комнатой, пропитание же свое он окупает перепиской моих статей.

Я зову его на помощь. Он выскакивает на площадку лестницы в одной сорочке.

– Полюбуйся‑ка на этого типа! Он пришел купить меня... и вообразил, что я способен выслушать его, этакий мерзавец!

– Нет, нет, сударь, – бормочет субъект, бледный как смерть, и, спотыкаясь, спускается с лестницы.

– Поживей, а не то я расправлюсь с вами!

– Нет, нет, сударь... – повторяет он, скатываясь кубарем.

 <br>

Но как они посмели? Кто подослал его?

 <br>

Расходы по избирательной кампании взял на себя мой комитет, но при содействии одного человека, который, заверив, что хочет послужить делу, предоставил деньги на афиши и бюллетени.

Надо разыскать того субъекта, вывести его на чистую воду.

 <br>

Я предупредил товарищей. Они тянули...

– Вы стоите выше этого, – заявили они мне наконец, пожимая плечами.

Я продолжал настаивать.

– Бросьте вы это!

Тем не менее во мне осталось какое‑то неприятное чувство, и я боюсь, что за всем этим скрывается опасность, когти которой еще дадут себя знать.