Торо Генри Дэвид. Избранное Публицистика, повести, эссеистика, дневники, поэзия. Экология, пацифизм, христианский анархизм. О нем Основные даты жизни и творчества 1817. 12 июля. Генри Дэвид Торо родился в Конкорде (штат Массачусетс) в семье ремесленника Джона Торо. В семье четверо детей, дружных, связанных общими интересами: Джон, Хелен, Генри и София. 1833. Август. По окончании средней школы (конкордской «Академии») поступает в Гарвардский университет. Все университетские годы живет в Кембридже, в студенческом общежитии. 1836. Январь—март. Берет отпуск в университете для заработка и около двух месяцев преподает в школе в Кантоне (штат Массачусетс). Знакомство с Орестом Браунсоном, в эти годы одним из виднейших в США критиков капиталистического порядка. 1837. Август—сентябрь. Заканчивает Гарвардский университет и получает в Конкорде место учителя. Протестуя против практикуемых в школе телесных наказаний, через две недели подает в отставку. 22 октября. Начинает дневниковые записи, которые ведет до конца жизни. 1838. Апрель. Читает свою первую лекцию в конкордском Лицеуме (лектории). В дальнейшем Торо выступает с публичными чтениями почти каждый год. Сентябрь. Вместе со старшим братом Джоном открывает в Конкорде школу (школа работает до весны 1841 г.). 1839. Август—сентябрь. Генри и Джон Торо на построенной ими парусной лодке совершают путешествие в соседний штат Нью-Хэмпшир. Впечатления от этой поездки вошли позднее в первую книгу Торо «Неделя на Конкорде и Мэрримаке». 1840. Июль. Публикует свою первую прозу и первые стихи в журнале трансценденталистов «Дайел». В дальнейшем систематически сотрудничает в «Дайеле» вплоть до прекращения выхода журнала в 1844 г. 1841 г. Апрель. Селится в доме у Р. У. Эмерсона (живет там до лета 1843 г.) и сближается с видными представителями американской гуманитарной интеллигенции, входящими в кружок трансценденталистов. 1842. 11 января. Смерть старшего брата Джона, во многом наставника Торо в его природоведческих интересах н наблюдениях. 1843. Весна. В отсутствие Эмерсона замещает его на посту редактора «Дайела» (под редакцией Торо выходит апрельский номер журнала). Печатает свои переводы из Анакреона. Май—октябрь. Живет полгода в Стейтен-Айленде близ Нью-Йорка в качестве домашнего учителя в семье родных Эмерсона. Завязывает дружбу с Хорасом Грили, редактором влиятельной прогрессивной газеты «Нью-Йорк дейли трибюн», в эти годы последователем Фурье. Грили помогает Торо начать печататься в нью-йоркских журналах. 1844. Помогает отцу в изготовлении карандашей (основной источник заработка семьи Торо). Плотничает с отцом на строительстве нового дома. 1845. 28 марта. В газете американских аболиционистов «Либерейтор» напечатана статья Торо с похвалой видному борцу против рабства негров, Уэнделу Филлипсу. Весной Торо строит хижину на берегу Уолденского пруда. 4 июля. Начинает уолденское затворничество. 1846. Июль. Проводит сутки в конкордской тюрьме из-за отказа платить подушный налог. Август. Путешествие по малоисследованным в ту пору лесам штата Мэн. 1847. Март—апрель. Публикует в двух номерах филадельфийского ежемесячника «Грэм мэгезин» статью о Карлейле. Карлейль в письме к Эмерсону уважительно откликается на статью Торо. 6 сентября. Оставляет хижину на берегу пруда и возвращается в Конкорд. Осенью снова селится у Эмерсона и живет там еще год. Начинает профессионально заниматься землемерной работой. 1848. Первые выезды с публичными чтениями за пределы Конкорда. Печатает в пяти номерах (июль—ноябрь) нью-йоркского ежемесячника «Юнион мэгезин» очерки о путешествии в Мэн в 1846 г. 1849. Май. В бостонском издательстве «Монро и К0» выходит первая книга Торо «Неделя на Конкорде н Мэрримаке». В бостонском журнале «Эстетик эйперс» (предпринятом участницей Трансцендентального клуба Элизабет Пибоди, чтобы продолжить «линию Дайела») напечатана статья Торо «О гражданском неповиновении» (под заглавием «Сопротивление гражданским властям»). 14 июня. Умирает старшая сестра Торо, Хелен. Октябрь. С другом, поэтом Эллери Чаннингом, Торо путешествует по Кейп-Коду, уходящему далеко в море узкому полуострову на побережье Массачусетса. 1850. Июнь. Второе путешествие по Кейп-Коду. Июль. Принимает участие в поисках тела Маргарет Фуллер, погибшей при кораблекрушении у побережья Файр-Айленда, близ Нью-Йорка. 25 сентября—3 октября. Недельное путешествие по Канаде. 1850—1852. Активно включается в борьбу против рабовладения. 1853. Январь—март. Печатает канадские путевые очерки в трех номерах нью-йоркского ежемесячника «Путнэм мэгезин» (полностью книга Торо «Янки в Канаде» вышла посмертно в 1866 г.). Лето. Второе путешествие по лесам штата Мэн, к озеру Чезанкук с проводником-индейцем. 1854. 4 июля. Выступает на аболиционистском митинге в Фреймингеме с речью «Рабство в Массачусетсе». 9 августа. «Уолден, или Жизнь в лесу» выходит в свет в бостонском издательстве «Тикнор энд Филдс». 1855. Июнь. Третье путешествие по Кейп-Коду. В нью-йоркском ежемесячнике «Путнэм мэгезин» (июнь—август) напечатаны четыре очерка Торо, посвященные Кейп-Коду (полностью книга «Кейп-Код» вышла посмертно в 1865 г.) . 1856. Октябрь. Приглашен для землемерной работы в аболиционистскую образовательную колонию в Иглсвуде (штат Нью-Джерси). Выступает там с лекциями. 8 ноября. Навещает в Нью-Йорке Уолта Уитмена. В письмах к своему другу Гаррисону Блейку от 17. XI и 7. XII 1856 г . дает высокую оценку личности и поэзии Уитмена. 1857. Февраль. Знакомство в доме Эмерсона с приехавшим в Конкорд Джоном Брауном. Лето. Третье путешествие Торо по Мэну с проводником-индейцем из племени пенабоскотов. Важная цель этой поездки — изучение жизни американских индейцев. 1858. Июнь—июль. В ведущем нью-йоркском ежемесячнике «Атлантик монсли» публикует очерк «Озеро Чезанкук», относящийся ко второму путешествию по мэнским лесам. Редактор журнала, известный поэт и критик Джеймс Рассел Лоуэлл, угождая религиозно-ханжеским предрассудкам своих читателей, производит изъятия в очерке. В письме к Лоуэллу от 22. VII 1858 г . Торо клеймит его «трусость и низость» и прекращает сотрудничество в журнале (полностью «Мэнские леса» вышли посмертно в 1864 г.). 1859. Май. Присутствует на публичном выступлении Джона Брауна в Конкордской ратуше. 30 октября. После неудачи восстания Брауна в Гарперс-Ферри Торо выступает в Конкорде с речью «В защиту капитана Джона Брауна». 2 декабря. Получив известие о казни Брауна, выступает со второй речью «После кончины Джона Брауна». 1860. 4 июля. На торжественной панихиде по Брауну на его родине в Норт-Элба (штат Нью-Йорк) публично прочитана речь Торо «Последние дни Джона Брауна». Ораторы-аболиционисты характеризуют Торо как «человека бесстрашной души, преданного только истине». 1861. Май—июль. Едет в свое последнее путешествие, в северо-западный, пограничный с Канадой штат Миннесота. Поднимается по Миссисипи до Сент-Пола. В июне присутствует в Редвуде на ежегодном съезде индейцев сиу. 10 июля возвращается в Конкорд. С августа тяжело больной Торо почти не выходит из дома и напряженно работает, готовя свои рукописи к печати. 1862. 6 мая. Торо умирает на 45 году жизни. Похоронен на Конкордском кладбище, на фамильном участке семьи Торо. На могиле небольшой белый камень с надписью: «ГЕНРИ». Генри Дэвид Торо за 90 минут 2006, источник: здесь КАК ОБРЕСТИ ИНДИВИДУАЛЬНУЮ СВОБОДУ ПРЕДИСЛОВИЕ Книга, которую вы открыли, поможет вам за предельно краткое время изучить последовательность и логическое развитие философских взглядов и воззрений американского философа и писателя-романтика Генри Дэвида Торо, «смотрителя ливней и снежных бурь», как окрестил себя он сам, или «бакалавра природы», как называл его глава трансценденталистского кружка философ Ральф Уолдо Эмерсон. Одной из причин «затерянности» Торо в философской традиции, его практической неизвестности российскому читателю, возможно, является сознательный вызов Торо философской традиции в той современной ему (и привычной нам) форме, предусматривающей обязательную включенность собственных произведений в так называемый философский контекст, дискурсивность, «ткань современности» и т. д. Торо — проповедник «практического изоляционизма», сознательного разрыва с обществом как единственной возможности самосохранения и самореализации личности. Торо не пошел по пути создания очередной общественной теории, которой не суждено было бы сбыться (как, например, в случае современной Торо теории пролетарской революции), но предположил возможность обретения индивидуальной свободы, не порывая физически (географически) с ненавистным обществом. Он построил на берегу озера с минимальными материальными затратами домик, в котором жил два года, проверяя собственную теорию. Теория подтвердилась и была представлена широкому кругу читателей в виде замечательного произведения «Уолден, или Жизнь в лесу». Многочисленных последователей в практике философского уединения Генри Торо при жизни не приобрел. Однако и сам Торо впоследствии не вернулся к «идеальному» образу жизни, описанному после завершения своего эксперимента. Теория потребностей считается одной из основных тем «философии Торо», и она может являться причиной критики автора как философа, хотя далеко не все считают Торо таковым, называя его прежде всего писателем или экологом, теоретиком природоохранного движения. Справедливости ради следует отметить вклад Генри Торо в каждое из указанных направлений творчества: во всяком случае, его центральное произведение уже полтора столетия не остается без внимания как философов, так и литературоведов, активистов природоохранного движения, экологов, просто любителей увлекательного чтения. Иногда рядовому читателю тяжело сопоставлять имена из философского словаря: основоположники немецкого идеализма, диалектического материализма, и вдруг «какой-то» Торо. Однако, следуя призыву основоположников мыслить без скидок на авторитеты, можно очень скоро отыскать в «Уолдене» ответы на вопросы, найденные европейской философией столетием позже, и не столь дорогой ценой. Говоря о философских взглядах Торо, нельзя не упомянуть о трансцендентализме и его последователях. Трансценденталисты — участники американского литературно-философского движения XIX века, основавшие в 1836 году в Бостоне Трансцендентальный клуб. В движение входили Р. Эмерсон, Г. Торо, Д. Рипли, Т. Паркер. Восприняв взгляды И. Канта и Г. Гегеля, С. Кольриджа, трансценденталисты искали выход из мира стяжательства и «суеты» в самосовершенствовании, обретении личностью духовной свободы. В среде трансценденталистов Торо особенно свойственно пантеистическое чувство природы. Указанных выше философов можно рассматривать как идейных предшественников Генри Торо, во многом определивших философские, этические и эстетические воззрения автора «Уолдена». Центром трансцендентализма стал небольшой городок Конкорд в штате Массачусетс, где постоянно жили Эмерсон и Торо. Начиная с осени 1836 года в Бостоне в домах либерально мыслящих интеллигентов начал собираться Трансцендентальный Клуб. В кружок в разное время входили известные аболиционисты Теодор Паркер и Орест Браунсон, передовой педагог Амос Олкотт, представитель американского фурьеризма Джордж Рипли, литературный критик Маргарет Фуллер и другие известные люди. Из писателей, кроме Торо, к кружку был близок американский романтик Натаниель Готорн. Клуб не имел ни хартии, ни официального манифеста, ни дисциплинарного устава. Объединение не имело выборных органов управления, являлось «неформальным» сообществом, бросавшим вызов типичным для эпохи чопорным сообществам, жизнь которых регламентировалась уставом, но живое общение в которых практически отсутствовало. Клуб основал проповедник Фредерик Генри Хедж, живший в пригороде Бостона, поэтому первоначально организация называлась «Клуб Хеджа». В это время философский кружок объединялся вокруг философа, поэта и публициста Ральфа Уолдо Эмерсона. «Трансценденталистами» кружок окрестили оппоненты Эмерсона, которые высмеивали крайнюю отвлеченность стремлений членов кружка и литературную манеру его представителей. Тем не менее, участники объединения приняли это название, вложив в него собственный смысл, связанный с отрицанием утилитарного подхода к действительности. Полезно помнить, что слово «трансцендентализм» имеет несколько значений. Кроме того, следует различать понятия «трансцендентное» и «трансцендентальное» — слова, которые не являются понятиями-синонимами. Оба слова происходят от латинского глагола transcendere (превосходить, выходить за пределы). Термин «трансцендентное» используется для указания на нечто, что недоступно пониманию, что находится за границами опытного восприятия. И. Кант применил понятие «трансцендентальное» для обозначения того, что присуще человеческому рассудку изначально, что предшествует опыту, но опытом непостижимо. По Канту, трансцендентальными формами являются пространство, время, причинность, необходимость и другие категории. Трансцендентным называют все, относящееся к некоей сверхчувственной субстанции (Богу, Верховной Душе и т. д.). Трансцендентное познается интуитивно, и это определение относится далеко не только к представителям американского кружка «трансценденталистов», в наименовании которого можно усмотреть лишь одно из многочисленных проявлений американской оригинальности в духовной сфере. В США под трансцендентализмом понимался вообще идеализм, и трансценденталистом считался любой, кто проявлял склонность уважать собственную интуицию. Таким образом, трансцендентализмом принято называть как направление (течение) философской мысли, так и теоретико- познавательную позицию. В целом члены Бостонского кружка выступали против сенсуализма, эмпиризма и рационализма Просвещения. Опосредованно опираясь на философию немецких идеалистов, они пытались осуществить социальную программу, в которой была бы невозможна коммерциализация социальной и духовной жизни. Традиционная религиозность отвергалась трансценденталистами, которые, однако, признавали наличие сверхчувственной субстанции, пропагандируя ересь агностицизма. Торо был трансценденталистом, он верил в существование «сверхдуши» или божественной моральной силы, которая управляет всем творением. Торо интересовался учением буддистов и первым перевел на английский язык «Лотус Сутру». Философско-этические воззрения буддистов оказали существенное воздействие на развитие и содержание природоохранных взглядов Генри Торо. Торо был убежден в том, что лишь близость к природе может представлять трансцендентный идеал существования человека, указать путь к достижению нравственности и гармонии. Духовному саморазвитию способствует одиночество, которое помогает человеку ощутить свою природную гармоничность. Природа, по Торо, является идеалом красоты и морального совершенства. В общении с природой можно обрести источник очищения души, средство достижения гармонии с космическим порядком. Призвание философии Генри Торо находил в осмыслении индивидуальных и общественных проблем человека, в формировании идеала человека, который безусловно любит мудрость. Идеальный человек независим, живет в простоте, великодушии и вере. Генри Торо призывал наполнить каждое мгновение жизни сокровенным смыслом, а выявление глубинкой человеческой предназначенности может быть содержанием этого смысла. Глава 1. ТВОРЧЕСКИЙ ПУТЬ И КРАЕУГОЛЬНЫЕ КАМНИ ФИЛОСОФИИ ГЕНРИ ТОРО Генри Дэвид Торо (1817–1862), американский писатель и философ, родился 12 июля 1817 года в Конкорде (штат Массачусетс), в семье ремесленника. Его дед со стороны отца — француз с острова Джерси, переселившийся в Америку накануне Войны за независимость; мать — шотландского происхождения. За исключением четырех лет, затраченных на обучение Гарвардском университете (1833–3837), и шести месяцев, проведенных на Стейтен-Айленд в 1843 году, Генри Торо всю жизнь провел в Конкорде. Конкорд прославился еще во время Войны за независимость, но известности городу добавил и тот факт, что в нем жили и работали такие люди, как Р. У. Эмерсон, А. Олкотти Н. Готорн. Г. Торо — исключительно многогранная и многоплановая личность, в разных странах и в разное время к нему относились неоднозначно и не всегда рассматривали в первую очередь как литератора или общественного деятеля. В США и Канаде наиболее ценят идеи Торо как теоретика природоохранной деятельности. Г. Торо первым в западной культурной традиции стал говорить о дикой природе как о нравственной и свободной сущности, которую именно за это и нужно ценить. Торо поступил в Гарвардский университет, получив стипендию как нуждающийся студент, и окончил его в 1837 году. Он изучил древние языки, а также немецкий, французский, испанский и итальянский. Античность вскоре заняла важное место в духовном мире Торо, он перевел на английский «Семеро против Фив» Эсхила. Влияние социальных и этических идей европейских, романтических критиков капитализма было общим для всех трансценденталистов. Вернувшись в Конкорд, Торо сблизился с Эмерсоном и стал младшим сочленом в кружке трансценденталистов. Весной 1841 года Торо переехал к Эмерсону и жил у него в течение двух лет в качестве ученика, помогая по дому. Он напечатал свои первые очерки и стихи в «The Dial» («Циферблат» — главный журнал трансценденталистов) и периодически выступал с лекциями перед конкордской публикой. Торо попытался совместно с братом открыть собственную школу, основанную на принципах свободного обучения, пропагандируемых педагогом-новатором Амосом Олкоттом. Однако конкордское общество не было готово к педагогическим нововведениям: школа Торо просуществовала очень небольшое время. После ее закрытия Торо отчаялся зарабатывать на жизнь гуманитарным трудом. В истории американской философии Торо знаменит прежде всего своим необычным поступком — уходом в лес — и литературным произведением «Уолден, или Жизнь в лесу», в котором подвел итог двухлетнего «трансцендентного» существования. С 4 июля 1845 года по 6 сентября 1847 года Торо проживал в полном одиночестве в самостоятельно построенной хижине. Возделывание бобового поля позволило ему содержать себя, поэтому писатель был в известной степени независим от обычного ведения дел, принятого в современном ему американском обществе. Уход в лес не означал, однако, бегства от реальных жизненных проблем и общественной деятельности; это предприятие не снизило общественной активности Торо. Аболиционисты характеризовали его как человека «бесстрашной души, преданного только истине». Кроме того, Торо получил известность как превосходный натуралист и путешественник по неизведанным лесным местам. На политические взгляды трансценденталистов оказало сильное воздействие фурьеристское движение. Многие из членов конкордского философского кружка участвовали в организации в 1841 году вблизи Конкорда сельскохозяйственной колонии Брук-Фарм, из которой, согласно воззрениям Фурье, должно было вырасти гармоническое общество будущего. Колония должна была продемонстрировать обществу пример разумной организации жизни. Брук-Фарм просуществовал около шести лет. Колония распалась по причине непреодоленных материальных затруднений, однако к 1847 году, когда это произошло, в стране был заметен общий упадок утопического социализма. Эмерсон, Маргарет Фуллер и Торо не приняли участия в фурьеристском эксперименте. Трансцендентализм как идейное направление оставался в своей основе индивидуалистичным и продолжал рассматривать задачу переустройства жизни как совершенствование каждой отдельной личности, осуществляемое собственными усилиями. Поэтому один из самых молодых и активных членов кружка, Генри Торо, решил воспроизвести социальный опыт Брук-Фарм лично. Трансценденталисты были экономическими романтиками. Они продолжали искать такой путь общественного развития в США, при котором экономические и социальные противоречия были бы сглажены общегражданским соглашением и самостоятельный производитель (фермер, ремесленник) остался бы основной фигурой американской жизни. Помимо чтения и бесед в кружке Эмерсона, Торо вырабатывает собственный метод духовных исканий в форме естественнонаучных экскурсий на лоне природы. Независимо от погоды и времени года, днем и ночью Торо наблюдает природу конкордских окрестностей и заносит свои впечатления и размышления в дневник — источник материалов для будущих книг и лекций. Эти «философские» прогулки стали его привычной и необходимой потребностью до конца жизни. Торо зарабатывает необходимый прожиточный минимум, работая в мастерской отца или занимаясь поденным физическим трудом по найму. Все остальное время он посвящал литературным занятиям и наблюдениям над природой. Молодой философ проникается все большей антипатией к жизненным целям и к обиходу своих конкордских сограждан, которые отвечают ему тем же, считая его чудаком и бездельником. Первой опубликованной книгой Торо стала «Неделя на реках Конкорда и Мерримака» (1849) — рассказ о двухнедельном путешествии, совершенном в 1839 году вместе с братом Джоном, в сочетании с эссе и стихотворениями. Другая книга, «Леса Мэна» (1864), основана на трех путешествиях по штату Мэн, следующая — «Кейп-Код» (1865) — описывает прогулки на полуострове Кейп-Код. Обе книги Торо были опубликованы посмертно, хотя при жизни писателя отдельные части печатались в журналах. «Неделя на реках Конкорда и Мерримака» была издана Торо на свои средства. Книга вызвала восторженные отзывы Эмерсона и Олкотта, но не имела успеха у публики. Наиболее известным произведением, помимо «Уолдена», и наиболее читаемым и почитаемым до настоящего времени остается текст, ставший катехизисом революционеров всех времен и народов — «О долге гражданского неповиновения» (1848). Этот текст пережил века и содержит положения, которые были приняты в качестве всеобщих законов ненасильственного сопротивления лидерами освободительных движений во многих странах мира. Главный труд Торо — «Уолден, или Жизнь в лесу» — критически анализирует ценности современного писателю общества. Подробный отчет о постройке хижины и устройстве очага, расчете прибылей и расходов от выращивания бобов и картофеля напоминает приключения Робинзона Крузо. Картины сезонных сельскохозяйственных работ поражают художественной выразительностью в описании и глубиной обнаруживаемого в них смысла. Торо покинул озеро только тогда, когда осознал, что он в силах жить так, как ему хочется. Принадлежащему семье магазину и обязанностям землемера он уделял ровно столько времени, сколько требовалось, чтобы материально поддержать родителей и сестру (сам Торо так никогда и не женился) и обеспечить себе самую скромную жизнь. Торо не хотел расходовать жизнь на приобретение вещей и старался свести к минимуму «стяжательские» траты. Привлекательность прозы Торо во многом обязана его достоинствам как публициста: темпераменту, меткости сатиры, остроумию полемики. Однако стиль Торо имеет также выразительные особенности, получившие первостепенное значение для дальнейшего развития американской литературы. Торо не был лишен пафоса естественнонаучного описания, который позволил ему достичь высокой языковой точности, конкретности и простоты. По этой причине произведению была уготовлена участь предвосхитить новейшую американскую реалистическую прозу: книга стала ее предшественником. Черты «чудачества» в личном облике и в позиции Торо, которые отражают провинциальность современной ему американской интеллектуальной жизни, не вредят его нравственному облику, позволившему Генри Торо стать одним из наиболее стойких противников «американского образа жизни» своего времени. Громкая слава Торо начинается в XX столетии, когда «Уолден» был признан в США классическим произведением американской литературы. Несмотря на это, личность Торо оценивалась критиками противоречиво: от абсолютизации индивидуализма Торо, «анархичности» и недоверия к политике (хотя эти черты в значительной мере ослабели в Торо к концу жизни), до зачисления его в писатели «антикапиталистического» направления. В XX столетии его называли также предшественником современной контркультуры, провозвестником современного романтизма. В 1860-х годах усилиями друзей Торо были посмертно изданы несколько книг, посвященных американской природе, продолжающих по своему жанру линию «Уолдена». Главные произведения Торо и его обширные дневники вошли в двадцатитомное (так называемое Уолденское) собрание его сочинений, вышедшее в 1906 году. Это собрание включает практически все написанное Генри Торо, за исключением одного грандиозного труда: работа более чем десяти лет над книгой об американских индейцах осталась Торо незавершенной, а обширные записки, собранные для нее, неизданными. За убеждения, высказанные в работе «Гражданское неповиновение», Торо в июле 1846 года пришлось провести ночь в тюрьме. Тема гражданского сопротивления была развита писателем впоследствии в эссе «Рабство в Массачусетсе» (1854), «В защиту Джона Брауна» (1860), «Жизнь без принципов» (1863). Все эти произведения отстаивали неприятие вмешательства правительства в жизнь людей. Политические взгляды Торо мы рассмотрим позже, а пока предоставим Торо высказать то отношение к современному ему обществу, которое привело писателя к столь резкому его неприятию. Вот что говорит Генри Торо о Соединенных Штатах и американцах: Мы не отличаемся религиозностью, но мы нация политиков. Мы не очень-то чтим Библию и не читаем ее, но мы чтим газету и читаем ее. Это библия, которую мы читаем каждое утро и каждый вечер, стоя и сидя, в поездке и на ходу. Эту библию каждый носит в кармане, она лежит на каждом столе и прилавке, ее непрерывно распространяют почта и тысячи миссионеров. Это единственная книга, которую Америка издала и которая способна оказывать огромное влияние — хорошее или плохое. Неужели мне суждено только слышать о Платоне и не прочесть его книги? Будто Платон — мой земляк, а я его никогда не видел, мой ближайший сосед, а я ни разу не слышал его речей и не вдумывался в их мудрость. Почему это происходит? Я много ходил по Конкорду, и везде — в лавках, в конторах и на полях — мне казалось, что жители его несут тяжкое покаяние. Двенадцать подвигов Геракла кажутся пустяками в сравнении с тяготами, возложенными на себя моими ближними. Тех было всего двенадцать, и каждый достигал какой-то цели, а этим людям никогда не удается завершить хотя бы часть своих трудов. Мы — мелкая порода, наши духовные победы ограничены строками ежедневных газет. Торо считает, что жизнь современных ему американцев — жизнь безумцев, не умеющих отличить хорошее от дурного и гибельное от полезного. Верным курсом по преодолению наблюдаемой ситуации Г. Д. Торо полагал духовное самосовершенствование человека: Люди заблуждаются. Лучшую часть собственной души они запахивают в землю на удобрение. Это — жизнь дураков, и они это обнаруживают в конце пути, а иной раз и раньше. Большинство людей, даже в нашей относительно свободной стране, по ошибке или просто по невежеству так поглощены выдуманными заботами и лишними тяжкими трудами жизни, что не могут собирать самых лучших ее плодов. Совершенно очевидно, что многие из вас живут жалкой, приниженной жизнью. Для Торо не представляет сомнения, что капиталистическая промышленная цивилизация строится на костях трудящихся в США точно также, как и в Европе. Решение, предложенное Торо, состоит в следующем: если материальные блага, на которых основывает свой успех современная цивилизация, несут с собой закрепощение человека и ущерб для его духовного мира, то следует отказаться от этих благ, обойтись без них. Торо оспаривает необходимость общения людей между собой в форме вынужденного соседствования, которое предлагает современная городская цивилизация: Мы живем в тесноте, мы спотыкаемся друг о друга… Подумайте о фабричных работницах: они никогда не бывают одни, даже в своих сновидениях. Мы построили нечто роковое, создали Атропос, ту, что не сворачивает со своего пути (так бы и следовало назвать паровоз). Людей оповещают, что в такой-то час и минуту стрела полетит по тому или иному направлению, но это никому не мешает заниматься своим делом, и по второму пути дети идут в школу. Жизнь стала даже устойчивее. Всех нас воспитывают, как сыновей Телля. Воздух полон невидимых стрел. Каждая тропа, кроме вашей, — тропа судьбы. Так держитесь уже лучше своей. Каким образом сохранить (или обрести) личную свободу в условиях агрессии городской цивилизации? Что есть эта свобода? В чем ее назначение? — центральные вопросы философского творчества Генри Торо. Возможность обретения таковой посредством реализации программы самоусовершенствования, основанной на переосмыслении так называемых «общепринятых ценностей», не являющихся на самом деле ценностями, составляет итог его философского творчества и значение для последующих поколений мыслителей. Глава 2. «УОЛДЕН, ИЛИ ЖИЗНЬ В ЛЕСУ» В художественном по форме трактате «Уолден, или Жизнь в лесу» (1854) Генри Торо изложил оригинальную космологическую концепцию природы и человека. Торо был убежден, что только близость к природе, которая воплощает трансцендентный идеал, может указать человеку путь к нравственности. Постижению этого пути способствует одиночество, которое помогает человеку ощутить свою природную гармоничность. 2.1. Свобода и потребности Итак, в 1845 году (так называемое время «ранней американской философии») уровень урбанизации и промышленного развития Америки не отставал от европейского. Местная общественность не менее горячо, чем в европейских столицах, дискутировала проекты «справедливого» переустройства мира, создавая социальные теории и проводя различного масштаба и безрассудства эксперименты. Все участники дискуссий сходятся в необходимости личного освобождения человека как предпосылки устройства справедливого миропорядка, однако единство во взглядах не наблюдается. Впрочем, во все века это не было существенным для настоящего философа. Пускай мы не достигнем гавани в рассчитанное время, лишь бы не сбиться с верного курса. Теоретики желают освободить человека, освободить личность и дать ей возможность развиваться. Маркс считает, что от мечтаний необходимо перейти к действиям, которые должны основываться на знании. Поэтому нужно понять мир, а затем переделать его так, чтобы личность в этом мире была свободной и гармоничной. Личная свобода — это свобода от неуправляемых мощных сил. Чтобы стать свободной, личности нужно осознать ряд необходимостей. Понятие свободы у Маркса связано с понятием потребностей, которые с необходимостью возрастают. Целью общественного регулирования, осуществляемого государством, является обеспечение равенства возможностей граждан в удовлетворении потребностей при обеспечении равенства усилий в производстве средств их удовлетворения. Торо также ставит первоочередным требованием для обретения личной свободы самоурегулирование внутренних мотиваторов: «Человек раб и пленник собственного мнения о себе. Судьба человека определяется тем, что он о себе думает. Накопление собственности и заботы по приумножению ее изнуряют человека, который едва успевает опомниться перед смертью и признать, что жизнь его пролетела впустую. Из города, полного отчаяния, вы попадаете в полную отчаяния деревню и в утешение можете созерцать только храбрость норок и мускусных крыс. Если утверждать, что цивилизация действительно улучшает условия жизни, то необходимо доказать, что она улучшила и жилища, не повысив их стоимости; а стоимость вещи я измеряю количеством жизненных сил, которые надо отдать за нее — единовременно или в рассрочку. (Рабочий в США должен — ред.) истратить большую часть жизни, пока заработает себе на вигвам. Я не могу поверить, что наша фабричная система является лучшим способом одевать людей. Положение рабочих с каждым днем становится все более похожим на то, что мы видим в Англии, и удивляться тут нечему — ведь, насколько я слышу и вижу, главная цель этой системы не в том, чтобы дать людям прочную и пристойную одежду, а лишь в том, чтобы обогатить промышленников. Блеск одного класса обеспечивается нищетой другого». Человек порабощает себя внешними силами самостоятельно, поэтому и освобождаться от них должен сам. Чаще всего человека сковывает его собственное представление о себе и занимаемом в жизни месте. Часто человек связан ложно понимаемым чувством необходимости. Часто он связан собственными желаниями, ради удовлетворения которых добровольно расплачивается собственной свободой. Торо считает, что каждый человек располагает той степенью свободы, которую сам заслуживает. Обретение (увеличение) личной свободы может быть связано только с устранением мнимых «необходимостей», освобождением от лишних потребностей. Это является предварительным условием реализации потенциала самовыражения. Поэтому освобождение человека — не коллективная деятельность, но самовоспитание: чем больше человек освобождается от потребностей, большинство из которых представляют собой «псевдопотребности», не имеющие ничего общего с потребностями «подлинными» (подобно тому как у современного Торо Ницше на противоположном берегу Атлантики оказываются ненужными и неистинными логические конструкции, называемые знанием, представляя собой «псевдознание»), тем больше сил и времени он может посвятить свободному самовыражению. Самовыражение по Торо — высшая потребность человека, цель его освобождения. Подобно Марксу, Торо связывает свободу с потребностями: для достижений большей свободы потребности, в первую очередь материальные, должны уменьшаться. Подобно Ницше, Торо находит индивидуалистическое разрешение вопроса об обретении человеком свободы. В отличие от обоих, Торо продемонстрировал пример более успешного практически варианта личного освобождения, во всяком случае, менее опасного для окружающих. В «Экономическо-философских рукописях» (1844) Маркс постулировал, что базисным для всякого отчуждения является экономическое отчуждение, или отчужденный труд, а в 1845–1847 годах Торо доказал возможность цивилизованного существования человека без отчуждения труда, демонстрируя альтернативные возможности мироустройства. Маркс применил к познанию истории научный подход. Продукты материальной деятельности людей есть объективная реальность. В силу своей телесной организации человек вынужден трудиться, чтобы иметь возможность жить, и для этого ему необходимы орудия труда. Все это действительные предпосылки, и они могут быть эмпирически доказаны. Логика Маркса проста и вполне соответствует научному подходу: поскольку все эти предметы существуют, они и должны были существовать. Их существование было вызвано действием объективных законов. Орудия труда существуют объективно, поэтому и потребность в их существовании тоже должна быть объективна и не зависит от конкретного индивида. Поэтому Маркс утверждает, что в процессе человеческой жизнедеятельности (воспроизводства рода и материального производства) происходит развитие потребностей. Не критикуя теорию Маркса как таковую, но лишь припоминая те ее аспекты, которые полезны для осмысления позиции Торо (как мы видели, трансценденталисты в целом находились под сильным влиянием социалистических идей), отметим, что материальные потребности вообще являются основополагающей стороной человеческой деятельности, рассмотрение которой составляет основной вопрос теоретических размышлений, в то время как Торо рассматривает в качестве объекта осмысления человека «в целом». Историческое развитие по Марксу представляет собой «порождение этих потребностей, равно как и их удовлетворение». Маркс в первую очередь имел в виду естественные потребности, необходимость которых очевидна в смысле необходимости для сохранения человека как вида. Если истинно материальные — т. е. естественные, потребности могут быть удовлетворены только материальными предметами, то так называемые материальные потребности порождаются и удовлетворяются большей частью в человеческом сознании, представляют собой привычку к определенному способу удовлетворения естественных потребностей, являются заблуждениями, идеями, традициями, передаваемыми из поколения в поколение. Достоинство и достояние марксизма в том, что, заложив в основание теории довольно произвольную предпосылку развития материальных потребностей индивида, Маркс построил совершенную теорию мироустройства, которое достижимо и при рассмотрении в качестве базовых иных исходных посылок. Разночтения в понимании потребностей между Марксом и Торо помогут максимально уяснить разницу мировоззренческих подходов мыслителей. Торо не ставит цели объяснить историю, его не интересуют законы развития общества. Изучая конкретного человека с конкретными проблемами в определенном окружении (среде), Торо рассматривает вполне конкретного индивида во вполне конкретной среде на собственном примере: Я бы не говорил так много о себе, если бы знал кого-либо другого также хорошо, как знаю себя: недостаток опыта, к сожалению, ограничивает меня этой темой. Торо, подобно экзистенциалистам, рассматривает человека в целостности, социальное положение и внутренний мир одновременно, и пытается понять, в чем состоит его жизнь. Стремление к свободе Торо признает основополагающим жизненным мотивом, и средствам ее достижения посвящает свои изыскания. Проблема несвободы, по мнению Торо, может состоять в том, что люди решают не те проблемы, которые нужно. Поэтому исходная задача состоит в выделении среди прочих тех задач, которые решать необходимо. Прежде, чем освобождать человека, считает Торо, нужно понять, в чем, собственно, состоит его жизнь и от чего его необходимо освобождать, каких целей необходимо достигнуть. Торо, как и Маркс, считает, что жизнь человека состоит из усилий, направленных на удовлетворение потребностей: задачи, которые мы решаем в каждый момент времени, как раз и связаны с удовлетворением потребностей. Проблема обретения свободы может быть решена двояко: созданием общества, способного удовлетворить потребности всех, либо воспитанием потребностей, в удовлетворении которых не может помешать другой человек. Торо начинает рассуждения с определения необходимых потребностей: Дело в том, что есть вещи, которые составляют предмет первой необходимости только в некоторых кругах, вдругих они являются лишь предметом роскоши, а третьим и вовсе неизвестны. Под жизненными потребностями я разумею то из добываемого человеком, что всегда было или давно стало столь важным для жизни, что почти никто не пытается без этого обойтись, будь то по невежеству, по бедности или из философского принципа. Для человека в нашем климате первичные потребности включают Пищу, Кров, Одежду и Топливо; пока это не обеспечено, мы не способны свободно и успешно решать подлинные жизненные проблемы. В отличие от Маркса Торо дает определение именно необходимых потребностей, тех материальных предметов, без которых человек не способен обойтись независимо от материального положения, уровня доходов или образованности, в то время как Маркс говорит о материальных потребностях вообще, придавая им необходимый характер. Совершив предложенное Торо разграничение потребностей, несложно прийти к выводу, что собственно потребности (необходимые потребности) человека не закабаляют, его порабощает система их удовлетворения, которая не может быть построена, не может функционировать без непрерывной генерации новых потребностей, оказывающихся наделе «псевдопотребностями». Человек «решает проблему по формуле более сложной, чем сама проблема». Поэтому, если потребности сведены к естественным, нет необходимости в сложностях общественного регулирования: вместо того, чтобы снимать лачугу за 30 долларов в год, решает Торо, лучше построить за 28 долларов крепкий небольшой дом; вместо того, чтобы покупать продукты, легче добыть их самому. В течение двух лет, прожитых в режиме самообеспечения, Торо имеет много времени на книги, общение и размышления. Надо сказать, что в лице некоторых российских дачников Торо таки приобрел своих последователей. Правда, немногие из них догадываются, что идея о том, что иногда полезно просто «отключиться» от такого государства, которое не выполняет своей задачи — обеспечения гражданина необходимым с тем, чтобы более эффективно функционировать в качестве духовного организма, — имеет столь глубокие философские корни и «академическую» традицию. Следовательно, обрести свободу возможно, сменив образ жизни. Люди в большинстве своем либо не знают о такой возможности, либо не хотят поступить соответствующим образом. Материальные потребности различного рода («в более обильной и жирной пище, в большем или более роскошном доме, в более разнообразной и красивой одежде, в более жарком и непрестанном огне в очаге или в нескольких очагах») вообще необходимы. Эту необходимость Торо не оспаривает, но пытается выяснить, что порождает эти потребности, определить, насколько существенны они для человека. Торо приходит к выводу, что большинство этих потребностей не являются собственно потребностями: человек имеет их только потому, что все считают нужным иметь их: «Сейчас все так носят» (об одежде), «Потому что все так думают» (как ответ на вопрос «Почему вы думаете так или иначе»). Кто все? Или, спрашивает Торо, существует «кто-то не любой», который навязывает свое мнение «всем любым», то есть остальным? Нет, — отвечает философ, — существует более простое объяснение: каждый из нас, составляющих «все», не желает мыслить. Обычный человек ленится иметь собственные мысли, считая более естественным приспосабливать к своей жизни и «присваивать» себе «общепризнанные» истины. Каждый конкретный человек имеет в той или иной степени развитый ум, при помощи которого дополняет имеющиеся предрассудки. Однако это не означает разумного применения ума, поскольку разумно пользоваться в приложении собственного ума собственными мыслями, а не общественным мнением, как это чаще всего происходит. Большинство людей, видимо, никогда не задумывается над тем, что такое дом, и всю жизнь терпит ненужные лишения потому, что считает обязательным иметь такой же дом, как у соседа. Так же и с одеждой. Моды создаются праздными богачами, а толпа прилежно им следует. Мне кажется, что на железной дороге мы тратим на роскошь больше, чем на безопасность и удобства… Самая простота и обнаженность жизни первобытного человека имела хотя бы то преимущество, что он был лишь гостем природы… А сейчас, увы!. люди стали орудиями своих орудий. Человек, срывавший плоды, чтобы утолить голод, стал фермером, а тот, кто укрывался под сенью дерева, — домовладельцем. Мы сейчас не останавливаемся на ночлег, мы осели на земле и позабыли о небе. Мы восприняли христианство лишь как улучшенное землеустройство. На этом свете мы выстроили себе фамильный особняк, а для того света — фамильный склеп. Лучшие произведения искусства стремятся выразить борьбу человека против этого рабства, но воздействие искусства сводится к украшению нашей низкой доли и заставляет забывать о высшей. Любой человек, принимая то или иное конкретное решение, опирается на некоторые жизненные аксиомы. Некоторые руководствуются только аксиомами — в этом случае говорят об отсутствии нравственного выбора. Показателем участия в принятии решения собственных мыслей является теоретизирование, т. е. построение теорем. Чем более серьёзно человек относится к жизни, тем с более глубоких оснований он начинает теоретические рассуждения для принятия решения. Серьезное рассмотрение проблемы возникновения материальных потребностей, по мнению Торо, приводит к выводу о несостоятельности самого понятия «материальных потребностей» как продукта несуществующего «общественного мнения», в угоду которому человек организует сам себе в жизни каторгу в виде непомерного труда, может пойти на преступление, изменить моральным принципам и т. д. Мы слишком торопимся жить. Один стежок вовремя стоит девяти, говорят люди, и вот они делают тысячу стежков сегодня, чтобы завтра им не пришлось делать девяти… Большинство людей, даже в нашей относительно свободной стране, по ошибке или просто по невежеству так поглощены выдуманными и лишними тяжкими трудами, что не могут собирать самых лучших плодов жизни. Для этого их пальцы слишком загрубели и слишком дрожат от непосильного труда. Что делать? Торо считает, что никогда не поздно одуматься. Нельзя принимать на веру, без доказательств никакой образ мыслей или действий, как бы древен он ни был. То, что сегодня повторяет каждый или с чем он молча соглашается, завтра может оказаться дымом мнений. Иначе нельзя, говорим мы, а между тем способов жить существует столько же, сколько можно провести радиусов из одного центра. Освободившись от псевдоматериальных потребностей, человек неизбежно отвергнет наиболее распространенный образ жизни, состоящий в удовлетворении «материальных» потребностей, и, освободившись от черной работы, он сможет, наконец, «отважиться жить». Что значит «жить», каждый человек может решить только самостоятельно. По мнению Торо, большинство людей «спит». Считая, что их кто-то должен разбудить, люди не знают, что делать, проснувшись (возможно, так и нерешенная до сих пор, но именно так сформулированная американским философом необходимость Просвещения (кантовского Aufkdaerung) как преодоления несовершеннолетия общества). Бодрствовать — значит жить. Неважно, что показывают часы и что говорят и делают люди. Когда я бодрствую и во мне брезжит свет — тогда и утро. Надо научиться просыпаться и бодрствовать: для этого не нужны искусственные средства, а постоянное ожидание рассвета, которое не должно покидать нас в самом глубоком сне. Долг каждого человека — сделать свою жизнь достойной тех стремлений, какие пробуждаются в нем в лучшие ее часы. Итак, переосмысление привычного как нам, так и современникам Торо понимания «материальных» потребностей является исходным пунктом, первым шагом для обретения индивидуальной свободы, условия самореализации. Торо, как и Маркс, признает, что основной двигатель действий, совершаемых большинством людей — стремление к материальному благополучию. В отличие от Маркса, полагающего, что это стремление является объективным свойством человека, Торо считает его предрассудком, требующим преодоления. Таким образом, в отличие от Маркса, Торо предлагает (теоретически обосновывает и наличном примере демонстрирует) путь освобождения, альтернативный построению какого-либо отличного от имеющегося «более справедливого» общества, путь, с меньшей вероятностью требующий революций и вообще социальных потрясений. Торо понимает «идеальность» своего проекта и не призывает большинство граждан следовать его примеру, не реальному и не нужному для практической реализации большинства людей. Не стоит по стопам Торо начинать точить топор, чтобы ехать немедленно в тайгу и вести первобытно благородную жизнь. Но, уменьшив, пересмотрев собственные потребности, перевоспитать себя так, чтобы ванна с душем никак не влияла на принятие жизненных решений, — единственно верный путь оздоровления и общества в целом, и каждого его члена в отдельности. Торо как ученый поставил максимально чистый эксперимент. Он практически опроверг теорию Маркса о том, что если бы не было закона развития производства, то все вернулось бы к крайней нужде и снова началась борьба за необходимое, доказал, что проблема жизнеобеспечения не настолько сложна, как кажется. Кроме того, оказалось, что и затраты времени на пропитание очень малы (во всяком случае в североамериканской действительности середины XIX века). Если утверждать, что цивилизация действительно улучшает условия жизни, тогда надо сказать, что она улучшает жилища, не повысив их стоимости, а стоимость вещи я измеряю количеством жизненных сил, которые надо отдать за нее — единовременно или постепенно. Для большинства россиян стоимость двухкомнатной квартиры — долгие годы, вычеркнутые из собственной жизни, годы, заполненные озлобленностью, унижениями, компромиссами, вымогательствами, страхами, бессонницами и т. д. Ради квартиры большинство людей готовы сменить работу, коллектив, принципы, некоторые способны даже на убийство. Приобретая «цивилизованное» жилье, многие теряют не только физическое здоровье, но и нравственное. Слишком высока цена жилища в «цивилизованном» мире, если из-за него человек должен падать столь низко. Вся архитектурная красота, какую я сейчас вижу, постепенно выросла изнутри, из нужд и характера обитателей, которые одни только и являются подлинными строителями. Наиболее интересными по архитектуре строениями в нашей стране, как известно художникам, являются скромные и непритязательные бревенчатые хижины бедняков; именно жизнь их обитателей, которым они служат скорлупой, а не одни лишь внешние особенности, делают их живописными. Я не собираюсь диктовать правила сильным и мужественным натурам, которые сами знают свое дело, не намерен я поучать и тех, кто восхищается и вдохновляется именно нынешним порядком вещей, я не обращаюсь и к тем, кто убежден, что живет правильно, кто бы они ни были — им лучше знать, так ли это; я обращаюсь главным образом к массе недовольных, напрасно сетующих на жестокую участь или времена, вместо того, чтобы улучшить их. Тот, кто едет один, может выехать хоть сегодня, а тот, кто берет с собой спутника, должен ждать, пока он будет готов, и они еще не скоро пустятся в путь! Торо осознавал, что люди перестают видеть и слышать друг друга. Он никогда не ценил этой самой «роскоши общения» и считал, что общаться люди должны с природой, в мире тишины, где как раз человек отсутствует. Люди перестали быть творцами и актерами, сделавшись лишь зрителями ка- кой-то чужой, суррогатной жизни. Возобновление интереса к Торо в наши дни объяснимо. Телевидение становится родом наркомании. Люди перестают жить своей жизнью, думать о своих проблемах, стремиться друг к другу. Торо считает, что нет ничего сложнее, недостижимей, чем искусство меры. Большая часть роскоши и многое из так называемого комфорта не только не нужны, но положительно мешают прогрессу человечества. Мудрецы всегда жили проще и скуднее, чем бедняки. Никто не был так беден земными благами итак богат духовно, как древние философы. Мы немного о них знаем. Но удивительно, что мы вообще о них знаем. То же можно сказать и о реформаторах и благодетелях человечества, живших в более поздние времена. Нельзя быть мудрым наблюдателем человеческой жизни, кроме как с позиций добровольной бедности. Живя в роскоши, ничего не создашь, кроме предметов роскоши: в сельском хозяйстве, торговле, литературе или искусстве. У нас сейчас есть профессора философии, но философов нет. Но и учить хорошо, потому что некогда учили на собственном примере. Быть философом — значит не только тонко мыслить или даже основать школу; для этого надо так любить мудрость, чтобы жить по ее велениям — в простоте, независимости, великодушии и вере. Это значит решать некоторые жизненные проблемы не только теоретически, ной практически… Интересно, насколько люди сохранили бы свое общественное положение, если бы снять с них одежду. Сумели бы вы в этом случае выбрать из группы цивилизованных людей тех, кто принадлежит к высшим классам? Даже в городах нашей демократической Новой Англии случайно приобретенное богатство и его внешние атрибуты — наряды и экипажи — обеспечивают их владельцу практически всеобщее уважение. Но те, кто воздает богачу такое уважение, как бы их ни было много, в сущности — дикари, и к ним следует послать миссионера. А когда фермер становится владельцем дома, он может оказаться не богаче, а беднее, потому что дом завладевает им. Я, по крайней мере, знаю несколько здешних семей, которые много лет мечтают продать свои дома на окраине и перебраться в поселок, но так и не смогли осуществить это, и освободит их только смерть. Допустим даже, что большинству удается, наконец, приобрести или снять современный дом со всеми удобствами. Но цивилизация, улучшая наши дома, не улучшила людей, которым предстоит там жить. Она создала дворцы, но создать благородных рыцарей и королей оказалось труднее. А если стремления цивилизованного человека не выше, чему дикаря, и если большую часть жизни он тратит на удовлетворение первичных, низменных потребностей, почему жилище его должно быть лучше? Ну, а как обстоит с несчастным меньшинством? Оказывается, что чем больше некоторые возвысились над дикарями в отношении внешних условий жизни, тем больше принижены другие по сравнению с ними. Ошибочно думать, что если в стране существуют обычные признаки цивилизации, то в ней не может быть огромных масс людей, низведенных до уровня дикарей. Да, не мешает приглядеться к жизни того класса, чьим трудом осуществляются все достижения нашего века. 2.2. Частный случай обретения свободы Внешне спокойное, лишенное ярких событий существование Торо в провинциальном городе скрывает постоянное, ни на минуту не прекращающееся в сознании философа самозабвенное конструирование собственной Вселенной, наполненной поклонением девственной природе, верой в будущность подлинно духовных отношений между людьми. «Уолден» — своего рода художественная исповедь Торо. В том, что человек сам строит свое жилище, есть глубокий смысл, как и в том, что птица строит свое гнездо. Как знать, быть может, если бы люди строили себе дома своими руками и честно и просто добывали пищу себе и детям, поэтический дар стал бы всеобщим; ведь поют же все птицы за этим занятием. 4 июля празднуется День независимости США. Это дата начала отшельничества писателя. Будучи далеким от официозности, философ решил отметить праздник по-своему, провозгласив свою полную независимость от внешнего мира. В отличие от Эмерсона, обычно сопровождавшего поступки, исходящие из принципа «доверия к себе», морализаторскими рассуждениями, Торо предельно простым языком объясняет смысл своего предприятия: Я ушел в лес потому, что хотел жить разумно, иметь дело лишь с важнейшими фактами жизни и попробовать чему-то от нее научиться, чтобы не оказалось перед смертью, что я вовсе и не жил. Я не хотел жить поделками вместо жизни — она слишком драгоценна для этого; не хотел я и самоотречения, если в нем не будет крайней необходимости. Я хотел погрузиться в саму суть жизни и добраться до ее сердцевины, хотел жить со спартанской простотой, изгнав из жизни все, что не является настоящей жизнью, сделав в ней широкий прокос… На своем двухлетнем опыте я убедился, что добыть необходимое пропитание удивительно легко, даже в наших широтах; что человек может питаться так же просто, как животные, и при этом сохранить здоровье и силу. Чего еще желать разумному человеку в мирное время и в будние дни, кроме хорошей порции кукурузы, сваренной с солью?.. А люди дошли до того, что умирают не от недостатка необходимого, а от потребности в излишествах: я знаю женщину, которая убеждена, что сын ее скончался от того, что стал пить одну воду. Я ни в коем случае не хочу, чтобы кто-либо следовал моему примеру; во-первых, пока он этому научится, я, может быть, подыщу себе что-нибудь другое, а во-вторых, мне хотелось бы, чтобы на свете было как можно больше различных людей и чтобы каждый старался найти свой собственный путь и идти по нему, а не по пути отца, матери или соседа. Автор представляет читателям свой опыт как практическую задачу. Как прожить бедному литератору и естествоиспытателю так, чтобы заботы о пропитании не отнимали у него все время и энергию? Детально подсчитывая доходы и расходы, Торо доказывает, что его уединение было безубыточным. Деньги, потраченные на обзаведение жильем, он вернул, продав урожай, и сверх того сумел прокормить сам себя, не прибегая к займу. Но главное — два года он был «единственным свободным и счастливым человеком во всем Конкорде», в то время как остальные томились в неволе, безразлично — сознавали они это или же нет. Торо задает новые образцы для современной культуры. Образцом для подражания стал не только его стиль или образ мышления, но и сам способ жизни, отношение к повседневности. Творения великих поэтов еще не прочитаны человечеством— читать их умеют лишь великие поэты. Массы читают их так же, как они читают по звездам, в лучшем случае, как астрологи, но не астрономы. Большинство людей научаются читать лишь для удобства, как учатся считать ради записи расходов и чтобы их не обсчитали. Но о чтении как благородном духовном упражнении они почти не имеют понятия, но лишь это и есть чтение в высоком смысле слова. Каждый человек не просто в состоянии, но обязан пересмотреть свой образ жизни, осознав всю ненормальность привычной повседневной жизни в погоне за достатком. Этот пересмотр начинается с очень несложных, но абсолютно необходимых шагов, подготовительных этапов нравственного самосовершенствования. Нравственное самосовершенствование невозможно, однако, без «самоуединения», «самососредоточенности». Нравственное совершенствование — это попытка стряхнуть сон. Почему людям так трудно дать отчет в делах своих и днях, как не потому, что они дремлют? Не так уже они слабы в счете. Если бы их не одолевала дремота, они бы успевали что-нибудь свершить. Для физического труда бодрствуют миллионы; только один человек на миллион бодрствует для плодотворного умственного усилия и только один на сто миллионов — для божественной жизни, или поэзии. Бодрствовать — значит жить. Я еще не встречал человека, который вполне проснулся бы. А если бы встретил, как бы я взглянул ему в глаза? Надо научиться просыпаться и бодрствовать; для этого нужны не искусственные средства, а такое постоянное ожидание рассвета, которое не должно покидать даже в самом глубоком сне. Больше всего надежд вселяет безусловная способность человека возвыситься благодаря сознательному усилию. Однако мы живем жалкой, муравьиной жизнью; совершаем ошибку за ошибкой, кладем заплату на заплату и даже высшую добродетель проявляем по поводу необязательных и легкоустранимых несчастий. Мы растрачиваем нашу жизнь на мелочи. Сведите свои дела к двум-трем, а не сотням и тысячам; в место миллиона считайте до полдюжины и умещайте все счета на ладони… Упрощайте же, упрощайте. Вместо трех раз в день, если нужно, питайтесь только один раз, вместо ста различных блюд довольствуйтесь пятью и соответственно сократите все остальное. Мы слишком торопимся жить. Люди убеждены, что Нация непременно должна вести торговлю, вывозить лед, сноситься по телеграфу и передвигаться со скоростью тридцати миль в час, не задумываясь, всем ли это доступно; а надо ли людям жить подлинно человеческой, а не обезьяньей жизнью — это еще не решено. К чему жить в такой спешке и так бессмысленно растрачивать жизнь? Мы решили умереть с голоду, не успев проголодаться… Подлинно важной работы мы не совершаем. Мы просто одержимы пляской святого Витта и не можем находиться в покое. Стоит человеку вздремнуть после обеда, как он уже подымает голову и спрашивает: «Что нового?» точно человечество в это время стояло на часах. Для философа все так называемые новости — не что иное, как сплетни, а те, кто их издает и читает — старые кумушки за чашкой чая. А между тем многие ждут этих сплетен с жадностью. Проведем хоть один день так же неторопливо, как Природа, не сбиваясь с пути из-за каждой скорлупки или комариного крылышка, попавшего на рельсы. Встанем рано и будем поститься или вкусим пищи, но только с кротостью и без смятения; пусть приходят к нам люди и уходят, пусть звонит колокол и плачут дети, — мы проведем этот день по-своему. Зачем покоряться и плыть по течению? Главное — не опрокинуться на опасном пороге и водовороте, именуемом обедом, который подстерегает нас на полуденном мелководье. Крепко возьмемся за работу и постараемся нащупать твердый, местами каменистый грунт, который мы можем назвать реальностью и сказать: вот это есть и сомнений тут быть не может. На берегу Уолденского пруда Торо ведет жизнь простую и открытую для друзей и бессловесных соседей — обитателей леса. Мой образ жизни давал мне хотя бы то преимущество над всеми, кто вынужден искать развлечений вовне — в обществе или в театре, что для меня развлечением стала сама жизнь, а она никогда не теряла новизны. Это было многоактное, нескончаемое представление. Если бы мы всегда зарабатывали на жизнь и устраивали ее самым лучшим способом, какой нам известен, мы никогда не знали бы скуки. Следуй влечению своего доброго гения, и он ежечасно будет открывать тебе что-нибудь новое. Торо возвращает нас к самим истокам отношения к природе — первобытным ощущениям, умению слушать и видеть происходящее вокруг, и в этом напряженном внимании-со- единении с сущим Торо не отделяет от него человека, но переживает, как душа переключает свое внимание с беспредельного внешнего мира на свои глубины. Я вижу, что мы, жители Новой Англии, живем настолько жалкой жизнью потому, что взор наш не проникает глубже поверхности вещей. Кажущееся мы считаем за существующее. Дело в том, что воображение, если дать ему хоть малейшую волю, ныряет глубже и взлетает выше границ Природы. Глубина океана, вероятно, окажется очень незначительной в сравнении с его площадью. Никакой научный метод не заменяет необходимости постоянного внимания к жизни. Разве курс истории, или философии, или поэзии, пусть самой избранной, или самое лучшее общество, или самый налаженный обиход могут сравниться с умением видеть все, что показывает нам жизнь? Что ты хотел бы — только читать, быть читателем, или видеть, то есть быть провидцем. Прочти свою судьбу, знай, что лежит перед тобой и шагай в будущее. Такую же живую глубину мысли Торо находит в природе. Несмотря на категориально развитое мышление американского романтика, его труд напоминает усилия первобытных земледельцев, в мифологическом трепете приносящих свои молитвы земле, озеру, Природе: «я заставлял желтую почву выражать свои летние думы бобовыми листьями и цветами, а не полынью, пыреем или бором; я требовал, чтобы земля сказала «бобы» вместо «травы», — это и был мой дневной труд»; «вот он Уолден, то самое лесное озеро, которое я открыл столько лет назад; вместо леса, срубленного прошлой зимой, на берегу его подрастает новый, столь же полный соков и сил, и та же мысль подымается со дна его на поверхность, что и тогда». Но в отличие от общинного человека, который удовольствовался бы только этой эстафетой, только таким пониманием окружающего его внешнего мира, философ и натуралист Генри Дэвид Торо рефлексирует свое незнание природы, а следом и принадлежность к другому, общечеловеческому, культурному целому. Уолденское затворничество Торо — одиночество, или умение оставаться наедине с самим собой, которое, подобно производственным отношениям, формировалось на протяжении многих лет развития европейской цивилизации. Торо превозносит свое одиночество как естественную форму общения индивидуума с окружающим миром. Когда я гуляю по лесу, над ландшафтом моего ума, возможно, промелькнет тень от крыльев какой-то мысли, и я понимаю, как мало событий в нашей жизни. Что значат все эти войны и слухи о войнах, современные открытия и так называемые улучшения? Просто раздражение на коже. Но эта тень, которая так быстро исчезает и чью суть так трудно уловить, наводит на мысль о том, что есть важные события, промежутки между которыми — для нас настоящая историческая эпоха. Яне более одинок, чем гагара, громко хохочущая на пруду, или сам Уолденский пруд… Яне более одинок, чем одиноко растущий коровяк или луговой одуванчик, ил ил исток гороха, или щавеля, или слепень, или шмель. Яне более одинок, чем мельничный ручей или флюгер, или Полярная звезда, или южный ветер, или апрельский дождь, или январская капель, или первый паук в новом доме… Отчего бы мне чувствовать себя одиноким? Разве наша планета не находится на Млечном Пути? Свое уединение Торо описывает как блаженное состояние освобождения от порочной цивилизации. Бывало, что я не мог пожертвовать прелестью мгновения ради какой бы то ни было работы — умственной или физической. Иногда я с восхода до полудня просиживал у своего залитого солнцем порога, среди сосен, орешника и сумаха, в блаженной задумчивости, в ничем не нарушаемом одиночестве и тишине, а птицы пели вокруг или бесшумно пролетали через мою хижину, пока солнце, заглянув в западное окно, или отдаленный стук колес на дороге не напоминали мне, сколько прошло времени. Не сомневаюсь, что моим согражданам это показалось бы полной праздностью, но, если бы меня судили цветы или птицы со своей точки зрения, меня не в чем было бы упрекнуть. Город для Торо — грязный притон, в лучшем случае нелепое порождение современной цивилизации, деформирующий, «извращающий» подлинную человеческую сущность, естественную природу человека. Куда бы ни отправился человек, люди гонятся за ним и стараются навязать ему свои гнусные порядки и принудить его вступить в их мрачное и нелепое сообщество. Правда, я мог бы сопротивляться с большим или меньшим успехом; мог бы свирепствовать, точно одержимый «амоком»; но я предпочел, чтоб свирепость проявил не я, а общество — ведь это оно доведено до крайности. В наше время хозяин не допускает вас к своему очагу; он заказывает печнику особый очаг для вас, где-нибудь в проходе, и гостеприимство состоит в том, чтобы держать вас на расстоянии. Кухня облечена такой тайной, словно он намерен вас отравить, В наш век печей мы скоро позабудем, что некогда пекли картофель в золе, как индейцы. Плита не только заняла место и наполнила дом запахами — она скрыла огонь, и я почувствовал, что потерял друга. В огне всегда можно увидеть чье-то лицо. Глядя в него по вечерам, земледелец очищает мысли от скверны, от пошлости, накопившейся задень. В наших гостиных сам язык теряет свою силу и вырождается в бессмысленную болтовню — настолько далека наша жизнь от его основ и так холодны метафоры и тропы, которые успевают остыть, пока доставляются на подъемниках: иначе говоря, гостиная бесконечно далека от кухни и мастерской. Идеализация отшельничества на лоне природы и критика всех форм человеческого общежития отражают индивидуализм Торо, но не являются его программным лозунгом. Чересчур доступному людскому обществу Торо предпочитает одиночество: общество утомляет и отвлекает его от серьезных дум. Он предпочитает оставаться один. Ни с кем так не приятно общаться, как с одиночеством. Мы часто бываем более одинокими среди людей, чем в тишине своих комнат. Когда человек думает или работает, он всегда наедине с собой, где бы он ни был. Одиночество не измеряется милями, которые отделяют человека от его ближних. Истинно прилежный студент так же одинок в шумном улье Кембридж- колледжа, как дервиш в пустыне. Умение оставаться одному наедине со своими мыслями является следствием достижения человеком определенного культурного и духовного уровня. В качестве примера Генри Торо описывает фермера, который целый день проработал в поле или в лесу один, но не почувствовал одиночества, потому что нашел чем занять себя, «а вернувшись вечером домой, он не может оставаться наедине со своими мыслями, и ему хочется побыть «на людях», вознаградив себя за дневное одиночество. Поэтому он удивляется ученому, который способен просидеть один в доме всю ночь и большую часть дня, не боясь скуки и хандры: он не понимает, что ученый, запершись в доме, обрабатывает в это время свое поле или валит деревья в своем лесу, как фермер в своем, а потом также ищет развлечений и общества, как и тот, хотя, может быть, и в более концентрированной форме. Для людей, которые не умеют оставаться наедине с самими собой, Торо не находит ничего лучшего, кроме пожелания-совета работать еще больше: Бывают люди «трудолюбивые», по-видимому, любящие труд ради него самого, а может быть, потому, что он не дает им впасть в худший соблазн, — этим мне сейчас нечего сказать. Тем, кто не знает, куда девать больший досуг, чем они имеют сей час, я советую работать вдвое больше — пока они не выкупят себя на волю. Жизнь Г. Д. Торо на берегу Уолденского пруда — образец сознательной жизни, неотъемлемой составляющей которой была философская рефлексия. Торо старательно избегает жизни в мире имитаций и, замыкаясь, казалось бы, на своем личном, индивидуальном бытие, «выходит из себя» на бытие универсальное, общечеловеческое. Рефлексивно суммируя содержание этих и других, не описанных нами эстафет (к примеру, эстафет природоведения и наблюдения), «волн жизни», Торо сумел сосредоточиться и выявить саму волну, событие — закон радостного и плодотворного усилия. Мышление помогает нам «выйти из себя», но не в обычном смысле слова. Сознательным умственным усилием мы можем отстраниться от действий и их последствий, и тогда все хорошее и плохое пройдет мимо нас, как поток. В очень общем, но подлинном значении усилие — уже есть дело само по себе. Уединившись, «нащупав» в себе себя, человек может читать, воспринимать звуки, окружающую природу, с каждым днем все глубже и глубже проникая в суть сокровенного знания. Но даже одно из самых, казалось бы, простых, занятий — чтение, далеко не так просто, как кажется: Ученый может читать Гомера или Эсхила на греческом языке и не опасаться упрека в роскошной праздности, поскольку, читая, он как бы подражает их героям и посвящает их страницам утренние часы. Язык этих героических книг, пусть бы и изданных в переводе на наш, всегда будет для нашего времени упадка языком мертвым, и мы вынуждены старательно разгадывать каждое слово и строку, вкладывая в них более широкий смысл, чем общепринятый, и обращаясь для этого ко всей мудрости, доблести и великодушию, какими обладаем. Хорошее чтение — чтение действительно хороших книг в требуемом духе — благородное дело, требующее от человека больших усилий, чем любое из принятых сейчас занятий. Для него нужна такая же подготовка, какую проходили атлеты, всецело посвящавшие себя своей цели. Книги надо читать так же сосредоточенно и неторопливо, как они писались. Умения говорить на языке, на котором они написаны, еще недостаточно, потому что между языком устным и письменным, языком, который мы слышим, и языком, на котором мы читаем, — расстояние не малое. Первый — недолговечен, это — звук, речь, говор, нечто животное, то, чему мы бессознательно, подобно животным, научаемся от матерей. Второй воплощает зрелость и опыт первого; если первый — язык наших матерей, то второй — язык отцов, тщательно отобранные средства выражения, слишком весомые, чтобы просто ловить их на слух; для овладения ими надо родиться заново. В средние века толпы, умевшие всего лишь говорить по-гречески и по-латыни, не могли, по случайности рождения, читать написанные на этихя зыках гениальные творения, ибо это был не тот греческий и не та латынь, которые они знали, но утонченный язык литературы. Этот благородный язык Греции и Рима был им не знаком, самые рукописи были для них негодным хламом, и они предпочитали им дешевую современную литературу. Но когда у народов Европы появилась своя, хотя бы еще грубая, письменность, но соответствовавшая потребностям их литератур, тогда возродилась и ученость, и из глубины веков ученым стали видны сокровища древней культуры. То, чего не могла слышать уличная толпа Рима и Греци и, после многих столетий смогли прочесть несколько ученых, и лишь ученые читают это поныне. Те, кто не научился читать древних классиков на языке оригинала, обладают весьма несовершенными познаниями в истории человечества, потому что настоящий перевод их не осуществлен еще ни на один из современных языков, если только не считать таким переводом саму нашу цивилизацию. Я полагаю, что, научившись читать, мы должны читать лучшее, что есть в литературе, а не повторять без конца ее азы. Лучшие книги не читаются даже теми, кого считают хорошими читателями. За очень немногими исключениями, наш город не обнаруживает вкуса к лучшим произведениям, хотя бы даже английской литературы, доступной всем. Не все книги так бестолковы, как их читатели. Для многих людей новая эра в их жизни началась с прочтения той или иной книги. Духовное усилие приводит к чудодейственному пробуждению человека, обновляет его самого, делает значимым его жизнь. Это усилие требует для осуществления пробуждения всех физических и духовных возможностей, но точкой опоры становится человеческая душа: По правилу двух диаметров мы не только находим солнце в нашей планетной системе и сердце в человеческом теле проведите линии наибольшей длины и наибольшей ширины через всю массу повседневных дел человека и через волны жизни, захватив также его бухты и фиорды, и на месте их пересечения вы найдете вершину или глубину его души. Для Торо глубина, средоточие человеческой души — это точка пересечения наиболее выдающихся дел человека (по всей видимости, линия наибольшей ширины) и волн жизни (линия наибольшей длины), захватывая также «бухты и фиорды», о которые эти волны разбиваются. Природа близка человеку, она — праматерь, но в то же время она остается не более, чем «старой дамой» по соседству. Самое близкое человеку, по мнению Торо, — великие законы, заданные ему отнюдь не матушкой-Природой, ко «влиянием незримых сил Неба и Земли». Мы в основном придаем значение только внешним и преходящим обстоятельствам. Вот в чем причина нашей растерянности. Ближе всего ко всему сущему находится та сила, которая его созидает. Ближе всего к нам постоянно свершаются самые великие законы. Ближе всего к нам стоит не работник, которого мы наняли и с которым так любим беседовать, а тот работник, который создал нас самих. Человек рассматривается Г. Торо как центр, средоточие мира, остров посреди «волн жизни». Чтобы быть и оставаться центром подлинной жизни, необходимо постоянно отстаивать свое положение. Эта необходимость требует от человека отрешенности от повседневных дел, отдаления «мира повседневного» на соответствующее удаленное расстояние от своего мира, даже если этот мир — место, где развертывается его собственная мыслительная и вещественная деятельность. Этот центр мира может быть, как у Торо, всего лишь «бобовым полем». «Работник, который создал нас самих», действительно, всегда рядом с нами. Более того, он в нас самих, он определяет и «вылепливает» нашу чувственность и ментальность, в которых человек ощущает жизнь. В такого рода абстракциях высших сил и законов Генри Торо прячет, «скрывает» свою человеческую событийность, свою принадлежность процессу всеобщей взаимодеятельности и взаимозависимости людей. Хорошо, если (человек — ред.) способен написать картину или изваять статую, то есть создать несколько прекрасных вещей, но как благороднее выглядит задача быть в моральном отношении скульптором, творцом всей окружающей среды. Сделать прекраснее наш день — это высшее из искусств. Долг каждого человека — сделать свою жизнь во всем, вплоть до мелочей, достойной тех стремлений, которые пробуждаются в нем в лучшие ее часы. Одиночество, способствующее сосредоточению, обретению способности «нового взгляда» на окружающих, вскоре приводит к овладению навыками глубокого понимания сущности человеческой природы: Приходили полоумные из богадельни и других мест; но этих я старался заставить открыться мне и выказать весь ум, какой у них был; я заводил разговор именно об уме и бывал вознагражден. Я обнаружил, что некоторые из них разумнее, чем так называемые надзиратели над бедными и члены городской управы, и что им пора было бы поменяться местами. Оказалось, что между полоумными и умными разница не столь уж велика. Однажды, например, ко мне пришел один безобидный и простодушный бедняк, которого я часто встречал в полях, где он, стоя или сидя на корзине, служил живой загородкой, чтобы скот — да и он сам — не забрели куда не следует; он выразил желание жить так, как я. С величайшей простотой и искренностью, возвышенной или, точнее, приниженной по сравнению с тем, что зовется смирением, он сказал мне, что ему «недостает ума». Так он и сказал. Таким его создал бог, но он полагает, что бог любит его не меньше, чем других. «Такой уж я уродился, — сказал он, — и всегда такой был; не то, что другие дети, — слабоумный. Так уж, видно, богу угодно». И вот он сам — живое подтверждение своих слов. Он был для меня философской загадкой. Мне редко встречалась столь благодарная почва для сближения с человеком — так просто, искренне и правдиво было все, что он говорил. Чем смиреннее он был, тем больше это его возвышало. Вначале мне да же показалось, что это было у него обдуманным. На почве правдивости и откровенности, возделанной бедным слабоумным нищим, можно было бы взрастить нечто лучшее в отношениях между людьми, чем удавалось до сих пор мудрецам. Постижение законов жизни природы, безусловно, помогает понять мир, «схватить понимание в самой сущности» высших законов мироздания, а значит, и законов человеческого общежития. Виды дикой природы стали удивительно привычными. Я ощущал и ныне ощущаю, как и большинство людей, стремление к высшей или, как ее называют, духовной жизни и одновременно тягу к первобытному, и я чту оба эти стремления. Я люблю дикое начало не менее чем нравственное. Мне до сих пор нравится рыбная ловля за присущий ей вольный дух приключений. Я люблю иногда грубо ухватиться за жизнь и прожить день, как животное. Быть может, рыболовству и охоте я обязан с ранней юности моим близким знакомством с Природой. Они приводят нас в такие места, с которыми в этом возрасте мы иначе не познакомились бы. Рыболовы, охотники, лесорубы и другие, проводя жизнь в полях и лесах, где они как бы составляют часть Природы, лучше могут ее наблюдать в перерывах между работой, чем философы или даже поэты, которые чего-то заранее ждут от нее. Им она не боится показываться… Нравственное начало пронизывает всю нашу жизнь. Между добродетелью и пороком не бывает даже очень краткого перемирия. Добро — вот единственный надежный вклад. В музыке незримой арфы, поющей над миром, нас восхищает именно эта настойчиво звучащая нота. Арфа убеждает нас страховаться в Страховом обществе Вселенной, а все взносы, какие с нас требуются — наши маленькие добродетели. Пусть юноша с годами становится равнодушен; всемирные законы неравнодушны; они неизменно на стороне тех, кто ощущает наиболее тонко. Слушай упрек, ясно различимый в каждом дуновении ветра; горе тому, кто неспособен его услышать. Стоит только задеть струну или изменить лад — и гармоническая мораль поразит наш слух. Много назойливого шума на отдалении становится музыкой, отличной сатирой на нашу жалкую жизнь. Блажен человек, уверенный, что в нем изо дня в день слабеет животное начало и воцаряется божественное. Ноне существует, наверное, никого без постыдной примеси низменного и животного. Боюсь, что мы являемся богами и полубогами только будучи подобными фавнам и сатирам, в которых божество сочеталось со зверем; что мы — рабы своих аппетитов, что сама жизнь наша в известном смысле оскверняет нас. Чувственность едина, хоть и имеет много форм; и чистота тоже едина. Неважно, что делает человек — ест, пьет, совокупляется или наслаждается сном. Все это — аппетиты, и достаточно увидеть человека за одним из этих занятий, чтобы узнать, насколько он чувствен. Кто нечист, тот ничего не делает чисто. Если ловить гадину с одного конца ее норы, она высунется из другого. Если хочешь быть целомудренным, будь воздержан веде. Что же такое целомудрие? Как человеку узнать, целомудрен ли он? Этого ему знать не дано. Мы слыхали о такой добродетели, но не знаем, в чем ее суть. Чтобы достичь чистоты и отдалиться от греха, делай непрестанно, любую работу, пусть то даже чистка конюшни. Победить природу трудно, но победить ее необходимо. Какой смысл в том, что ты христианин, если ты не чище язычника, если ты не превосходишь его воздержанием и набожностью? Я знаю многие религии, считающиеся языческими, но их правила устыдили бы читателей и подали бы им пример, хотя бы в отношении выполнения обрядов. Все мы — скульпторы и художники, а материалом нам служит собственное тело, кровь и кости. Все благородные помыслы тотчас облагораживают и черты человека, все низкое и чувственное придает им грубость. Время — всего лишь река, куда я забрасываю свою удочку. Я пью из нее, но в это время вижу ее песчаное дно и убеждаюсь, насколько она мелка. Этот мелкий поток бежит мимо, а вечность остается. Я хотел бы пить из глубинных источников, я хотел бы закинуть удочку в небо, где дно устлано камешками звезд. А я не умею даже считать до одного. Я не знаю и первой буквы азбуки. Я всегда сожалею, что не так мудр, как в день своего появления на свет. Ум человеческий — острый тесак, он находит путь к сокровенной сути вещей. Я не хочу работать руками больше, чем этого требует необходимость. В моей голове есть и руки и ноги. Я чувствую, что в ней сосредоточены все мои способности. Инстинкт говорит мне, что это орган, предназначенный рыть в глубину, как рыльце и передние лапы некоторых животных; я хотел бы врыться им в эти холмы, здесь-то я и начну копать. Стремление к добру, ежедневно рождающееся вместе с безмятежным и благотворным дыханием утра, заставляет человека возлюбить добродетель и возненавидеть порок и несколько приближает его к изначальной человеческой природе, — так возникают молодые побеги вокруг срубленных стволов. И,напротив, зло, сотворенное в течение дня, мешает развиться едва появившимся зачаткам добродетели и уничтожает их. Если таким образом многократно уничтожать эти ростки, вечерней благодати будет уже недостаточно, чтобы сохранить их. А когда она становится бессильной, природа человека становится ненамного отличной от природы животного. И люди, когда видят, что человек этот уподобился животному, считают, что он никогда и не обладал врожденным разумом. Но так ли должны рассуждать люди? Вывод из «жизни в лесу» романтика и поэта Г. Д. Торо подчеркивает, прежде всего, важность самого пути: необходимо научиться читать так, чтобы ощущать в себе голос другого человека. Это умение может быть достигнуто через занятие делом, сосредоточение на самой «волне жизни», эстафете философствования, проникновение в колодец страдания, мир смыслов-событий, «святую реальность». Посредством подобных практик человек становится открыт для тайны. Змея, живущая у меня внутри, поднимает голову при звуке текущей воды. Когда же это я проглотил ее? Наконец я избавился от змеи, жившей у меня внутри с тех пор, как я однажды выпил застойной воды. Я схватил ее за горло и вытащил, после чего прекрасно провел день. Разве нельзя избавиться от змеи, которую вы проглотили в юности, когда бездумно нагнулись и выпили стоячей воды? С тех пор она мешает вам и во сне и наяву; она завладела жизнью, которая некогда принадлежала вам. Смело хватайте ее за горло и тяните, хоть вам и будет казаться, что хвост ее скрутил ваши жизненно важные органы. Вечность заключает в себе высокую истину. Но время, место и случай, все это — сейчас и здесь. Само божество выражает себя в настоящем мгновении, и во всей бесконечности времен не может быть божественнее. Мы способны постичь божественное и высокое только если постоянно проникаемся окружающей нас реальностью. Вселенная всегда послушно соответствует нашим замыслам. Движемся ли мы быстро или медленно, путь для нас проложен. Посвятим же себя замыслам. Не было еще прекрасного и высокого замысла поэта или художника, чтобы его не осуществил кто-нибудь из потомков. Желая читателю подлинного постижения божественного, Торо акцентирует внимание на «здесь и сейчас» — получить знание, постичь божественное, проникнуться окружающей реальностью. А это, в свою очередь, возможно только посредством проникновения в самих себя. Таким образом человек поворачивается лицом к фактам, событиям, а не к вещам. Торо призывает оглянуться на самих себя, иметь смелость остаться наедине с самими собой. «Заняться делом», по Торо, значит, жить разумно, использовать подлинные образцы, а не подделки, испробовать истинную реальность, а не видимость, обволакивающую середину, сущность, скрывая ее, подобно туману. Торо предлагает для обсуждения вариант персонального опыта, который позволяет удостовериться в том, что реальность социальных эстафет философствования, в которой читатель такой же творец, как и сам автор, действительно в состоянии освободить из тисков вещного мира творческие способности человека. «Духовное бодрствование» приводит человека к необходимой черте и позволяет переступить ее. Существует некоторая математическим методом прописанная культурой точка, к достижению которой следует стремиться на протяжении всего пути. Только в поле сохранения культурной традиции человек в состоянии создать новое: через воспроизведение старого. Человеку не следует бояться метафизического путешествия: Нет, станьте Колумбами целых новых континентов и миров внутри себя, открывайте новые пути — не для торговли, а для мысли. Каждый из нас владеет страной, рядом с которой земные владения русского царя кажутся карликовым государством, бугорком, оставленным льдами. Следует отметить, что при жизни Торо не был понят современниками. Первое издание «Уолдена» не раскупалось. В1906 году, когда было издано полное собрание сочинений писателя, о Торо никто ничего не слышал. Генри Торо стал популярен в США лишь спустя более века после своей смерти. Сейчас он, наряду с Джоном Мюиром и Леопольдом Олдо, наиболее цитируемый автор в экофилософских работах Запада. Торо являлся трансценденталистом и поэтому верил в существование «сверхдуши» или божественной моральной силы, которая управляет всем творением. Он также изучал буддийскую религию и был первым переводчиком буддийской «Лотус Сутры» на английский язык. Все это оказало огромное влияние на развитие его природоохранных взглядов. Для чего же «бакалавр природы» поставил свой эксперимент? Ведь понятно, что даже если бы он практически доказал возможность жить, мыслить, реализовываться и при этом говорить о себе, что «самый большой мой талант — это малые потребности», то не следовало ожидать, что американцы тут же последуют его примеру и променяют свой бизнес на идею духовного совершенствования. Надо научиться просыпаться и бодрствовать, для этого нужны не искусственные средства, а постоянное ожидание рассвета, которое не должно покидать нас в самом глубоком сне. Больше всего надежд в меня вселяет несомненная способность человека возвыситься благодаря сознательному усилию. Доктора мудро советуют больному переменить климат и обстановку. Благодарение богу, свет клином не сошелся… Мир шире, чем наши понятия о нем. Не стоит ехать вокруг света ради того, чтобы сосчитать кошек в Занзибаре. Но пока вы не умеете ничего иного, делайте хотя бы это, и вы, может быть, отыщете наконец (как) можно проникнуть внутрь себя. Я ушел из леса по столь же важным причинам, что и поселился там. Быть может, мне казалось, что мне нужно прожить еще несколько жизней и я не мог тратить больше времени на эту… Я не хотел путешествовать в каюте, я предпочел отправиться в путь простым матросом и находиться на палубе мира, откуда лучше виден лунный свет на горах. Я и сейчас не хочу спускаться вниз. Мой опыт, во всяком случае, научил меня следующему: если человек смело шагает к своей мечте и пытается жить так, как она ему подсказывает, его ожидает успех, какого не дано будничному существованию. Кое-что он оставит позади, перешагнет какие-то невидимые границы; вокруг него и внутри него установятся новые, всеобщие и более свободные законы или старые будут истолкованы в его пользу в более широком смысле, и он обретет свободу, подобающую высшему существу. Англия и Америка предъявляют нелепое требование: говорить так, чтобы они тебя понимали. При этом условии не растет ни человек, ни поганый гриб. Точно это так важно, и тебя некому понимать, кроме них. Как ни жалка твоя жизнь, гляди ей в лицо и живи ею; не отстраняйся от нее и не проклинай ее. Она не так плоха, как ты сам. Она кажется всего беднее, когда ты всего богаче. Не хлопочи так усиленно о новом — ни о новых друзьях, ни о новых одеждах. Лучше перелицевать старые или вернуться к ним. Вещи не меняются, это мы меняемся. Продай свою одежду, но сохрани мысли. Бог позаботится о том, чтобы ты не остался одинок… В очень широком, но истинном значении усилие и есть уже дело само по себе, и только когда вмешиваются обстоятельства практические, наше внимание перемещается с самого дела на вещи случайные. Люди славят не дело, но ка- кой-нибудь кусок мрамора или холст, которые представляют собой лишь площадку для настоящей работы. Торо на собственном опыте показал, что всякий человек при соответствующем осмыслении жизненного пути способен благодаря сознательному усилию возвыситься над окружающим его псевдонатуральным порядком вещей, сосредоточиться на деле, на самой «волне», несущей его по пространству содержания мыслей и действия, и тем самым открыть в себе возможность самообновления. Избавляясь от идолов, паразитов сознания, подделок под жизнь, Торо обнаруживает и актуализирует способность мыслить, подтверждая, что человек мышлению предназначен и уготован. «Уолден» — многоплановое произведение: это не только дневник автора, озабоченного социальными проблемами современной американской жизни, но также и романтическая утопия, в центре которой герой-индивидуалист, склонный к самым крайним средствам протеста. Полемический характер носят, как правило, и крайности Торо, когда он выражает протест против некоторых черт современной цивилизации. Наиболее резкие нападки выражены в произведениях Торо преимущественно в виде прямых парадоксов. Характеризовать Торо как последовательного опрощенца, противника прогресса и культуры было бы несправедливо. Уолденская антиурбанистическая утопия Торо — фермерская, антикапиталистическая, очищенная от собственнических и патриархальных черт, имеет индивидуалистическое содержание. Это ограничивает ее социальный масштаб. Однако эта утопия верно отражает процессы духовной и физической деградации человека, которыми сопровождается «промышленный прогресс». Тем не менее, утопия Торо выражает протест против нездоровых черт промышленного прогресса. Философия Торо не сводима лишь к полемическим парадоксам «Уолдена». Личные взгляды и «жизненная практика» автора утопии не укладываются лишь в идейный мир Уолдена, а имеют более широкий контекст и более выразительное общественное значение. Сам автор, впрочем, дистанцировался от каких-либо реформаторских взглядов, не считал необходимым проведение политических реформ, но настаивал лишь на необходимости личного самосовершенствования человека, нравственного и физического. Внешне абсолютное противопоставление человека и общества в произведениях Торо таковым не является. Торо не был ни социальным изгоем, ни нигилистом-беглецом от цивилизации. Уход в лес Торо не есть акт отшельнического заточения, этот поступок продиктован стремлением найти точку опоры и вернуться в общество, но обновленным и духовно окрепшим, по крайней мере, теоретически. Однако практика обнаружила скрытые недостатки, изъяны проекта самоизоляции, что в конечном итоге привело к возвращению в город: Я ушел из леса по столь же важным причинам, что и поселился там. Быть может, мне казалось, что мне нужно прожить еще несколько жизней, и я не мог тратить больше времени на эту. Письменная традиция сохранила версию Эмерсона о произошедшем с Генри Торо: (Торо) прожил… в одиночестве два года, наполненных физическим и умственным трудом. Этот поступок был совершенно естественным для него и вполне соответствовал его натуре. Никто… не мог обвинить его в нарочитости. Именно строй мысли, а не только поведение отличало его от окружающих. И как только Торо сполна воспользовался преимуществами уединенности, он отказался от нее». Торо не отступал от античной традиции и сводил предмет философии к поискам смысла жизни, то есть такой мудрости, которая научила бы человека жить в гармонии с собой, космосом и окружающими. Торо считал, что философия теряет изначальный смысл, и делал попытку вернуть его в философскую практику. В той реальности, которую продемонстрировал Торо, философский образ жизни представлял собой последовательность поступков, совершенных вопреки «общественным нормам», которые, по мнению философа, представляли собой лишь предрассудки, враждебные природе человека, враждебные не только его «низкому», «животному началу», но и «человеку вообще», включая его «божественную, духовную часть». Эмерсон, разделяя взгляды Торо в целом, не был столь радикален, как Торо, и совершенно определенно не приветствовал «выходки» Торо, называемые «практической философией». Произнесенные Торо слова «истинный философ даже во внешнем образе жизни идет впереди своего века», по мнению Эмерсона, хоть и справедливы, но проблема состояла в том, что Торо следовал им буквально. Эмерсон не желал идти впереди своего века в повседневном укладе жизни — его устраивало наличие стандартов «общественного мнения». Стремление Торо добиваться определенной, заданной волевым решением последовательности жизненного курса, делать все так, чтобы каждый прожитый день, час, каждый поступок были философски обоснованы, Эмерсон называл мальчишеством, «игрой». Торо же считал первостепенной важность объединения «философии» и «мудрости», задавался проблемой места «мудреца» в этой жизни, сущности подлинной мудрости, заявляющей о себе не в Гималаях, а в «обыденной реальности» (в Массачусетсе). Конечно, Торо не признавал географических характеристик мудрости, обладавшей транснациональностью и трансконтинентальностью. Но, несмотря на это, он вынужден был признавать, что в Массачусетсе «мудрость» обнаружить сложнее, чем в буддистских монастырях. Торо мог представить себе философа, занимающегося деятельностью, не имеющей отношения к философии. Уверенность в такой возможности определялась принципом «доверия к себе» (введен Эмерсоном, развит позднее другими членами кружка). Главным было признание автономии духа, его первичности по отношению к материальным силам, определяющим или ограничивающим повседневное бытие. Конструирование философски обоснованной жизни, согласно Торо, и представляет собой подлинную мудрость, иначе говоря, мудрость состоит в конструировании собственной жизни в согласии с трансцендентными принципами. Глава 3. БАКАЛАВР ПРИРОДЫ Трансцендентализм повлиял на формирование идей Торо о связи человека с дикой природой. Трансценденталисты имели четкую концепцию о месте человека во Вселенной. Человек разделен между объектом и сущностью. Физическое существование, материальная жизнь человека связывает его со всеми материальными объектами природы, но его душа имеет возможность подняться выше «материального» состояния. Интуиция позволяет человеку проникнуть в мир трансцендентного, постичь духовные истины. Каждый человек, согласно учению трансценденталистов, имеет эту способность, но процесс самосознания настолько труден, что немногими людьми реализуется: «Человеку не под силу быть натуралистом для непосредственного созерцания природы… он должен смотреть сквозь и через нее». Трансценденталисты соглашались с деистами в том, что природа является средой для религий, приближаясь к воззрениям некоторых поэтов-романтиков, например, английского поэта Вильяма Вордсворта, верившего в наличие моральных импульсов, излучаемых полями и лесами. Трансцендентальная концепция человека соотносится с привлекательностью природы, искра божественности имелась как в дикой природе, так и в человеческом сердце. Общественное мнение современного Торо американского общества опасалось, что изначальная греховность человеческой природы выйдет из-под контроля человека, если он будет оставаться в вакууме дикой природы. Отправившись жить в лес, человек может потерять духовную природу и превратиться в животное — считали в большинстве своем современники Торо. Трансценденталисты, напротив, верили в первоначальную доброту человека и аргументировали возможность богопознания и нравственного совершенствования посредством общения с дикой природой. «Я люблю Природу отчасти потому, что она — противоположность человеку, убежище, где можно от него укрыться. Ни один из его институтов не проникает сюда и не имеет над ней силы. Здесь царит иное право. Среди природы я могу дышать полной грудью. Если бы мир был только царством человека, я не смог бы распрямиться во весь рост и потерял бы всякую надежду. Мир человека для меня — оковы; мир природы — свобода… Счастье, которое дарит нам Природа, сравнимо лишь с тем, которое доставляют искренние слова любимого нами человека». В одной из своих работ Торо пишет: «Лес наполнен таким же живым духом, как и человек». Концепция Торо о дикой природе была революционна тем, что оказалась лишена всякой дискриминации дикой природы. Хотя Торо и не использовал термина «экоэтика», он являлся ее идеологическим основателем. Тезис Торо «лучше дарить жизнь, чем смерть» стал кредо природоохранного движения. Дикая природа по Торо — «вечный источник жизни». Торо один из первых объявил, что свобода — одна из главных ценностей природы: Каждая сосновая иголка наполнена сочувствием и помощью. Я четко ощущал присутствие чего-то родственного даже в сценах, которые мы привыкли называть дикими и страшными, и то, что самым близким мне по крови и самым гуманным был вовсе не человек, и что никакое место не будет для меня чужим. Здоровье вы найдете не в обществе, а в природе, общество всегда больно, и даже самое лучшее общество — самое больное. Торо одним из первых стал призывать к экосаботажу. В частности, он предлагал ломать плотины на реках, мешающие рыбе нереститься. Философ считал, что природный закон нужно ставить выше национального, т. е. никакое законодательство не может запретить моральное право любого организма на существование. Торо провозглашает важную идею о том, что ценность дикой природы лежит в ее нетрадиционности, а не в рыночной полезности. «Жизнь — это дикая среда. Наиболее живое является наиболее диким», — заявлял экофилософ. Недаром у Торо наряду со словом «красивый» часто употребляется слово «дикий», а приближение к дикой природе он понимал как приближение к духовному началу. Мир дикой природы непорочен — вот один из главных выводов Торо. Этот мир красив и морально совершенен. Человек своей экономической деятельностью вносит в него порок и безобразие. У Торо нетронутость, дикость, первозданность природы оказываются критериями гармоничности. Природа требует к себе бережного, благоговейного отношения; нарушение ее гармонии пагубно отражается на нравственности людей. Дикая природа допускает лишь «созерцательное» освоение; человек не должен ни подчинять, ни изменять дикую природу. Практически во всех своих работах, но прежде всего в «Дневниках», «Чернике», «Уолдене» и «Прогулках» Торо восхваляет ценность и первозданность дикой природы. Ничего подобного люди не читали. Все споры о дикой природе велись с использованием романтических или патриотических аргументов. В «Уолдене» он писал: Зрелище дикой природы стало удивительно обычным. Я ощущал и доныне ощущаю, как и большинство людей, стремление к высшей, или, как ее называют, духовной жизни и одновременно тягу к первобытному, и я чту оба эти стремления. Большинство людей не заботится о природе и променяло бы свою долю ее красоты за определенную сумму, если это хоть как-то улучшит их жизнь, а многие даже за стакан рома. Слава Богу, люди не могут летать и уничтожать небо так же, как и землю. На данный момент мы можем за это быть спокойны. Именно потому, что некоторым на это наплевать, мы должны продолжать все защищать от вандализма немногих. Отношение Торо к природе было во многом определено его в целом негативным отношением к урбанистической цивилизации. Быстрые темпы развития промышленности и усиление материалистического мировоззрения вынуждали Торо и многих его современников тревожиться за будущее. Это беспокойство проявлялось на фоне сильной веры в технический и технологический прогресс. Торо опасался, что технологическая цивилизация уничтожит лучшие образцы жизни. Развитие философии дикой природы коррелирует с ростом неудовлетворенности философа своим обществом: «Вещи в седле, и едут верхом на человечестве». Торо говорил о коммерческом вирусе, заразившем эпоху. В отличие от многих романтиков, Торо не удовлетворялся лишь провозглашением любви к дикой природе, желая понять ее ценность. По мнению писателя, первичная ценность природы состоит в том, что она выступает источником творческой силы и вдохновения, а утрата человеком связи с природой делает его слабым. Как в природе, так и «в литературе нас привлекает только дикое, нецивилизованное, свободное и дикое мышление». Современные поэты и философы также получают выгоду, поддерживая контакт с дикой природой. Как неисчерпаемый оплодотворитель интеллекта, она не имеет себе равных… Не только ради силы, но и для красоты поэт должен время от времени путешествовать тропой лесоруба и индейской дорожкой, напиться из какого-то нового и более бодрящего фонтана Муз в каком-то потерянном уголке дикой природы. Развивая идеи о ценности дикой природы, Торо не избежал банальных утверждений и бездоказательных суждений, однако использованные им метафоры и сравнения поражают своим уровнем. Например, рассуждая о величественности как таковой, он вспоминает, что Ромула и Рема вскормила волчица, после чего дает определение Америки как современной волчицы. Торо не был безоблачным оптимистом, ему свойственны умеренность и осторожность в суждениях, в прогнозах: Я верю, что Адам в раю не чувствовал себя так уютно, как житель лесной глубинки в Америке… Остается только посмотреть, как поведет себя западный Адам в дикой природе. Пропагандируя ценность свободной жизни, Торо чувствовал большое уважение к цивилизации, понимал необходимость баланса. Писатель размышлял о первобытности и цивилизованном состоянии человека; в молодости первому он отдавал предпочтение, находя в нем меньше зла. Первобытность «стоит свободно и раскованно в природе, является ее жителем а не гостем». Однако более пристальное изучение жизни индейцев развеяло его примитивистские рассуждения. Оказалось, что вместо гармоничного существования в лоне природы индейцы, «неуклюжие» индейцы «грубо и нерационально используют природу». «Цивилизованный» человек, конечно, от индейцев не отставал: На одного, что приходит с карандашом для этюдов, приходится тысяча с топорами и ружьями… Дикари, как и цивилизованные нации, имеют свои высокие и низкие идеалы… Возможно ли свести вместе выносливость дикарей и интеллектуальность цивилизованного человека? Иначе говоря, могут ли люди жить, сохраняя все преимущества цивилизации, не страдая от недостатков? Идеальный трансцендентально мыслящий человек занимает центральную позицию, притягивая и дикое, и благородное. Торо на собственном примере демонстрирует наличие в человеческой природе инстинктов, направленных как на «высшее, духовное понятие жизни», так и на «примитивное, грубое и первобытное». Торо чувствовал, что живет чем-то, средним между жизнью дикаря и цивилизованного человека. По мнению философа, цивилизованный человек должен в конце концов зачахнуть, как культурное растение, за которым не осуществляется должный уход. Оптимальное человеческое существование по Торо возможно, если человек в состоянии чередовать жизнь в дикой среде с цивилизацией или выбирать «частично культивированную местность», или иным путем поддерживать контакт с обоими краями спектра. С этой концепцией Торо произвел интеллектуальную революцию в американском обществе, изменив общественное мнение таким образом, что последнее стало находить в дикой жизни более привлекательности, чем неприятных сторон. Природа рассматривается Генри Торо как идеал красоты и морального совершенства. В общении с ней писатель видит неиссякаемый источник очищения души, средство обретения гармонии с космическим порядком. Призвание философии состоит в осмыслении человеческих проблем, формировании идеальных личностных качеств: любви к мудрости, независимости, великодушия и веры. Мудрость, реализуемая в соответствующем философском образе жизни, является интуитивно- эмоциональным приятием нравственных норм. Торо стремился к наполнению каждого мгновения жизни сокровенным смыслом и духовным содержанием. Общение с природой является, по Торо, средством выявления глубинной человеческой предназначенности: Лес наполнен таким же живым духом, как и человек. Здоровье вы, обнаружите не в обществе, а в природе. Общество всегда больно, и даже самое лучшее общество — самое больное. Поползень и красная белка — компания более вдохновляющая, чем общество государственных мужей и философов… В дикости обнаруживается сохранение мира. Я люблю дикое не меньше, чем нравственное. Жизнь — дикая среда. Наиболее живое является наиболее диким». Как и Р. У. Эмерсон, Торо относится к природе как к началу начал, единственно способному вернуть человеку самого себя: Земля — не осколок мертвой истории, не пласты, слежавшиеся, как листы в книге, интересные для одних лишь геологов и антиквариев; это — живая поэзия, листы дерева, за которыми следуют цветы и плоды; это — не ископаемое, а живое существо; главная жизнь сосредоточена в глубине, а животный и растительный мир лишь паразитируют на поверхности. Небеса находятся у нас под ногами, а не только над головой. Большое внимание Торо уделял практике заповедания. По его мнению, возле каждого города «должен быть парк или первозданный лес в 500 или 1000 акров. Эти места должны принадлежать общественности, и к ним она должна относиться с почтением». Уникальность рассуждений Генри Торо состоит в том, что он пошел дальше Адама Смита и Карла Маркса, сводящих ценности дикой природы к безграничным возможностям ее использования. В противовес христианам и иудеям, обесценившим природу, Торо хотел восстановить в природе святость, создать мифологию новой дикой природы: Те, кто покупает ягоды и фрукты, как и те, кто растит их на продажу, не знают их истинного аромата. Узнать его можно лишь одним способом, но к нему прибегают немногие. Если хочешь узнать, как вкусна черника, спроси у пастуха или у перепелки. Кто никогда не собирал черники, тот напрасно думает, что знает ее вкус… Неповторимый аромат и вкус ее исчезают вместе снежным налетом, который стирается с нее в рыночной повозке, и она превращается в простой фураж. Иногда я заходил в сосновые рощи, стоящие подобно храмам или флотам в море, с полной оснасткой, волнистыми сучьями и струящимся светом, настолько мягким, зеленым и тенистым, что друиды могли покинуть свои дубы, чтобы начать поклоняться этим соснам… Удивительно, как ценится лес даже в наш век и в нашей новой стране — ценность его устойчивее цены золота. При всех наших открытиях и изобретениях никто не проходит равнодушно мимо кучи дров. Лес так же дорог нам, как нашим саксонским и норманнским предкам. Они делали из него луки, а мы делаем ружейные стволы. В отличие от большинства людей, Торо провозглашает важную идею о том, что ценность дикой природы лежит в ее нетрадиционности, а не в рыночной полезности. Недаром у Торо наряду со словом «красивый» часто употребляется слово «дикий», а приближение к дикой природе он понимал как приближение к духовному началу. Мир дикой природы непорочен — вот один из главных выводов. Этот мир красив и морально совершенен. И только человек своим присутствием и своей деятельностью вносит в него порок и безобразие. Нетронутость, дикость, первозданность природы оказываются критериями гармоничности, поэтому природа требует к себе бережного отношения: нарушение ее гармонии пагубно отражается на нравственности людей. Дикая природа допускает лишь «созерцательное» освоение; человек не должен ни подчинять, ни изменять дикую природу. В «Уолдене» Торо писал: Зрелище дикой природы стало удивительно обычным. Я ощущал и доныне ощущаю, как и большинство людей, стремление к высшей, или, как ее называют, духовной жизни и одновременно тягу к первобытному, и я чту оба эти стремления. Лучшие свойства нашей природы, подобные нежному пушку на плодах, можно сохранить только самым бережным обращением. А мы отнюдь не бережны ни друг к Другу, ни к самим себе. В «Прогулках» писатель продолжает: Дайте мне жить там, где мне хочется. Пусть с одной стороны будет город, а с другой — дикая природа. Я все чаще ухожу из города и удаляюсь на природу. Когда я говорю «Запад», я имею в виду дикую природу. А те- перья подошел наконец к своей главной мысли: сохранение нашего мира зависит от того, сохраним ли мы дикую природу. Каждое дерево посылает свои живые ткани в поисках этой природы. Города ввозят ее и платят за нее любую цену. В поисках ее люди бороздят океаны. В лесах, в диких местах добывают лекарства и травы, которые повышают наш тонус. Наши предки были дикарями. История о Ромуле и Реме, вскормленных волчицей — не просто фантастическая легенда. Основатели каждого государства, которое достигло могущества, впитывали живительную силу из подобного источника, близкого к дикой природе. Надежда и будущее ассоциируются для меня не с обработанными полями и лужайками, не с городами, а с непроходимыми топями и болотами… Для меня нет богаче цветника, чем густые заросли карликовой андромеды, которые покрывают эти нежные места на поверхности земли. Спасение города не в его праведниках, а в окружающих его лесах и болотах. Цивилизованные страны — Греция, Рим, Англия— держались тем, что на их территориях некогда росли первобытные леса. В эссе «Черника» Торо пишет: Реки и водопады, луга и озера, холмы и скалы, горы, леса и древние деревья — все они прекрасны. Они очень ценны, и ни доллары, ни центы не стоят их… Они учат людей больше, чем высшие школы, проповедники или любая современная система образования. Я нахожу, что молодые горожане плохо понимают, в чем ценность дубов и сосен, кроме чисто внешнего впечатления. Может, нам пригласить человека с лекцией по ботанике о дубах, например, вместо того, чтобы разрешать их рубить. Что равносильно тому, чтобы учить детей латыни и греческому языку, сжигая книги, написанные на этих языках. Часто бывает, что основная ценность города — это городской лес, который нужно сохранять в его первозданном состоянии. В произведениях Торо содержится немало прямых призывов к охране природы. В «Прогулках» он заявляет, что наилучшая часть земли не есть частная собственность, ландшафтом не владеет никто. В 1861 году, ближе к концу своей жизни, он сожалел о том, что «большинство людей не заботится о природе и променяло бы свою долю ее красоты за определенную сумму». Ралф Эмерсон оказал огромное влияние на экософское учение Генри Торо, разделяя практически целиком его взгляды в этой области. Эмерсона считают учителем Генри Торо и Джона Мюира, также известного американского теоретика-эколога, как и Торо, мало известного в кругу постсоветских экологистов. Торо учил ценить дикую природу за ее неэкономические ценности. Нравственное воздействие природы на любого человека не ограничивается ее потребительскими качествами, которые на самом деле минимальны. Ни одно из растений или животных не может быть «вредным» или «бесполезным». Просто достоинства их еще не известны или не востребованы. Эмерсон считал, что все деревья есть «незаконченные люди», и это учение получило дальнейшее развитие в произведениях Генри Торо. «Русским Торо» часто называют Николая Михайловича Карамзина (1766–1826), поскольку, подобно Торо в Соединенных Штатах, он первым в российской культурной традиции стал воспевать дикую природу — ее первозданность и священность: «Дикость для меня священна; она возвеличивает дух мой. Рощи мои будут целы, пусть зарастают они высокою травою!». Экософские идеи, созвучные высказанным Эмерсоном и Торо, в разные годы и в разных странах были развиты Альбертом Швейцером (Франция), Иваном Парфеньевичем Бородиным, Григорием Александровичем Кожевниковым (Россия), Эдвином Бернбаумом (США) и другими. Генри Торо в числе этих мыслителей считают одним из основателей экологической этики, учения о таком отношении к природе, которое неотъемлемо от священного, религиозного чувства человека. Идея священного превращается в этическую природоохранную идею, составляя смысл и определяя содержание экологической этики. Экософия противоположна и враждебна ресурсизму, выражающему принцип отношения к природе как средству для удовлетворения человеческих потребностей, имеет принципом «наибольшее благо для наибольшего количества людей в течение наибольшего времени» и развивает теорию «рационального использования» природных ресурсов. Экософия отвергает исключительность экономической составляющей в отношении к природе, учит, что дикая природа имеет внутреннюю ценность, цель и собственные права. Для сторонника «рационального использования природных ресурсов» природа остается противником, которого надо покорить с помощью технологий. А экология — инструментом, при помощи которого поддерживается такая идея дикой природы. Торо предвосхитил многие природоохранные идеи известных в настоящее время экофилософов, основателей различных школ и направлений, отвергающих ресурсизм как путь, влекущий к угрозе полного уничтожения дикой природы, а впоследствии и человеческой цивилизации, связанных между собой многочисленными тонкими, в том числе трансцендентными связями. Такие идеи мы находим в творчестве русского экофилософа Николая Федоровича Щебины, проповедовавшего холизм, любовь и сострадание ко всему живому и неживому, восхвалявшего красоту и свободу дикой природы, отрицавшего власть человека над природой. Этика, эстетика, наука и религия образовали объединенную систему природоохранной идеологии Мюира, последователя Эмерсона. Мюир развил идею Эмерсона о том, что «не существует объекта настолько отвратительного, чтобы сильный свет не сделал его красивым», Мюир верил, что любой, кто попадает на вершины Сьерры, будет помогать защищать их. Генри Торо также верил в мистические способности дикой природы вдохновлять и преображать человека, дарить ему жизненные силы, наполнять ее смыслом. Экология является не только отраслью научного знания в системе биологических наук, но и понятием-символом эпохального значения мировой цивилизации и культуры, ее новым животрепещущим философско-мировоззренческим ориентиром и новым измерением. Экологическая философия вообще представляет собой продукт продолжающейся дифференциации философского знания, возникший в первой трети XX столетия, и ставший, благодаря своему интегральному потенциалу, перспективной точкой роста современной философии, равно как и многообещающим ориентиром более продвинутой экологизации науки, производства и всех предметных отраслей и уровней образования. Во времена Торо понятий «экология» и «экологическая философия» не существовало. Эмерсона и Торо не называют основателями экологии лишь потому, что несколькими десятилетиями позже сформировался минимум ключевых понятий, позволявших утверждать начало новой научной дисциплины. Однако ни одно из экологических изданий, рассматривающих историю возникновения и развития экологии, не может обойтись без упоминания этих имен, стоящих в самом начале списка основоположников дискурса, вслед за Геккелем и Дарвином. В США Джильберта Уайта, Ральфа Уолдо Эмерсона и Генри Дэвида Торо считают «отцами экологии», Торо называют даже «теологическим экологом». Эрнст Геккель ввел термин «экология» в биологическую науку в 1866 году. Лишь сопоставив дату написания «Уолдена» и эту дату, можно понять революционность воззрений Торо, оставшихся долгие годы непонятыми современниками. «Поползень и красная белка — компания более вдохновляющая, чем общество государственных мужей и философов». С этого тезиса начинается Торо-экофилософ. Экологическая философия незаметно рождается Торо из размышлений о социальных противоречиях в обществе и развивается последовательно автором в довольно стройную систему взглядов, которые не утрачивают своей связи с социальной проблематикой на всем пути их изложения. Торо первым в западной культурной традиции стал говорить о дикой природе как о нравственной и свободной сущности, которую именно за это и нужно ценить. По его мнению, дикая природа представляет собой иную, отличную от нашей цивилизацию. Лес занимает в ней особенное место, уничтожение дерева представляет собой трагедию: дерево становится «всего лишь древесиной». Наиболее широко известен тезис Торо, звучащий как« В дикости состоит сохранение мира». Торо утверждал: «Я люблю дикое не меньше, чем нравственное». Писатель полагал, что технократическая цивилизация предлагает людям суррогат жизни, но не саму жизнь. Копии — неизбежный, вынужденный продукт потребительского общества, который в результате естественного развития такового общества начинает со временем претендовать на первозданность подлинника. Когда происходит такая подмена, человек теряет способность отличать одно от другого. Я люблю природу отчасти потому, что она — противоположность человеку, убежище, где можно от него укрыться… Среди природы я могу дышать полной грудью. Если бы мир был только царством человека, я не мог бы распрямиться во весь рост и потерял бы всякую надежду. Мир человека для меня — оковы; мир природы — свобода. Торо предчувствовал, что вскоре человек начнет войну с окружающей средой, потеряет чувство меры, а вместе с ним и подлинную, полноценную свободу жизни. Я уверен, что природа обладает особого рода искуснейшим магнетизмом, который направляет нас на верный путь, если мы, отключив мысли, предаемся ее власти. Торо критически относился к демократическим ценностям, обладал способностью постигать меру вещей мира природы и человеческого сообщества. Эмерсон говорил о нем так: «Он был человеком редкой, тонкой и абсолютной религиозности». Глава 4. О ГОСУДАРСТВЕ И ГРАЖДАНСКОМ НЕПОВИНОВЕНИИ После того, как человек поверит в свои силы, отказавшись от рабского повиновения внешним обстоятельствам жизни, он будет способен на большие дела. В это мгновение возрождения внешнее и внутреннее прекратят вражду, столь необходимую для целостности личности. Так считал Эмерсон, и именно это кредо, разделяемое Торо, руководило писателем при построении «философской лаборатории» на берегу Уолдена. В развитии конституционного либерализма опасность утраты чувства меры воспринималась Торо как угроза всемирной гуманитарной катастрофы. Он предвидел, что так называемые «либеральные свободы» неизбежно станут формой атеизма и духовного рабства. Генри Торо всегда обожествлял странника, человека идущего. Он был уверен, что каждый, совершающий свободную прогулку, «направляется в Святую землю». Впрочем, и этого не нужно бояться. Грех страха ведет к параличу. Главное — двигаться и верить. Одолевайте зло силой добра. Не принимайте ограниченную философию тех, чье мужество дает не больше света, чем грошовая свечка, от которой большинство предметов отбрасывают тень большую, чем они сами. Воодушевляемый этикой отрицания, Торо был озабочен поисками положительной альтернативы, соответствующей его неисправимому оптимистическому складу мышления. Писатель отчасти находил ее в учении о гражданском неповиновении, точнее, не в учении, поскольку воззрения Торо не были изложены соответствующим образом, но в той активной позиции, которая была продемонстрирована писателем-романтиком в виде актов гражданского протеста и отражена в ряде эссе и дневниках. Утверждая соответствие между эстетически-природным и нравственно-общественным началами, Генри Торо не был приверженцем мистицизма, но считал, что природа, приближенная к человеку, не может не включаться в процесс формирования нравственных основ личности, а процесс этот может быть осуществлен только в форме активного сопротивления социальному злу. Я всецело согласен с утверждением: «Лучшее правительство то, которое правит как можно меньше», — и хотел бы, чтобы оно осуществлялось быстрее и более систематически. Осуществленное, оно сводится в конце концов — и за это я тоже стою — к де — визу: «Лучшее правительство то, которое не правит вовсе», а когда люди будут к этому готовы, то именно такие правительства у них и будут. Если говорить конкретно — я требую не немедленной отмены правительства, но его немедленного улучшения. Пусть каждый объявит, какое правительство он готов уважать, и это уже будет шагом к такому правительству. Правительство, где правит большинство, не может быть основано на справедливости даже в том ограниченном смысле, в каком ее понимают люди. Единственная обязанность, какую я имею право на себя брать — это обязанность всегда поступать так, как мне кажется правильным… Закон никогда не делал людей сколько-нибудь справедливее; а из уважения к нему даже порядочные люди ежедневно становятся орудиями несправедливости… Очень немногие — герои, патриоты, мученики, реформаторы в высоком смысле и настоящие люди — служат государству также и своей совестью, а потому чаще всего оказывают ему сопротивление, и оно обычно считает их за своих врагов… Несмотря на внешнюю отстраненность трансцендентализма от повседневности, от гражданских структур, общественных институтов, Торо был вынужден излагать представления о системе взаимоотношений личности и государства, высказывал критику политического устройства. Факторами повышенной социальной активности писателя стали как события его частной жизни, так и тот факт, что период его творчества совпал с годами эпохальных исторических событий в истории США. Политические взгляды Торо традиционно считают анархическими, подразумевая скорее отрицание Торо государства, нежели его критику, что не вполне корректно. Я призываю не к немедленному упразднению, но к немедленному созданию лучшего правительства. Будучи последовательным мыслителем-трансценденталистом, Торо не признавал легитимность современного ему государства, полагая, что не экономическая выгода, но трансцендентальные духовные ценности должны лежать в основе его создания. Однако, не будучи оторванным от практики мечтателем, Торо считал, что политическая реальность требует не штурма государственных органов, но исчерпывающего использования ресурсов демократии, присущих американской государственности. Позднейшие представители движения, как правило, были более догматичны. Я наслаждаюсь мечтами о Государстве, которое сможет позволить себе быть справедливым ко всем людям и будет относиться к личности с тем же уважением, с каким должно относиться к соседу; о Государстве, которое не считало бы несовместимым со своей безопасностью то, что несколько его членов жило бы поодаль от него, которое не вмешивалось бы в это и не использовало бы это в своих узких интересах; о Государстве, которое бы выполняло все обязанности, кои выполняют между собой соседи и сограждане. Торо жил в разногласии с социальной действительностью, что отразилось в его мировоззренческом «отчаянии». «Отчаяние» Торо экзистенциально, в нем выразительны различные аспекты жизни, от экономического до политического. В постулировании «отчаяния» Торо находит возможность обоснования существования человека как такового, рассматривая это «отчаяние» как универсальное свойство жизнедеятельности, ее основное духовное содержание. Исследователи философии часто отмечают «отчаяние» Торо как понятие, тождественное понятию отчуждения в его нравственном измерении. В этом же аспекте предлагаемый Торо личный выход возможно близок тому, который столетием позже высказал Камю, говоря об «экзистенциальном скачке». Причины отчаяния скрыты в глубинах «Я». Тяжко работать на южного надсмотрщика, еще тяжелее на северного, но тяжелее всего, когда вы сами себе надсмотрщик. А еще говорят о божественном начале в человеке! Нынешние времена не располагают к отдыху. Мы израсходовали весь наследственный запас свободы. Если мы хотим спасти себя, нам надо бороться. Социальное зло в равной степени опирается на отчаяние, охватывающее души людей, и порождает его. Единственная позиция, способная разомкнуть «порочный круг», обнаруживается Торо в эстетике протеста, в идеологии гражданского неповиновения. Жизненная позиция человека должна мобилизировать его нравственный потенциал, призванный участвовать в формировании общности высшего уровня. «Оптимизация» потребностей человека, выраженная в нахождении подлинно необходимого их минимума, является необходимым условием начала подобных поисков. Утрата идентичности человека и социальной системы создает самый мощный импульс для сначала внутреннего, а затем и массового ненасильственного протеста. Одной пропаганды недостаточно для вовлечения личности в движение гражданского неповиновения, для оправдания, обоснования неповиновения как такового. Не следует уважать закон, если этот закон не исполнен уважением к человеку. Вариант уолденской утопии как личный выход реален скорее как исключение, нежели как правило, поэтому для тысяч людей, испытывающих активное неприятие власти, путь экологической утопии или внутренней эмиграции не может быть приемлемым. Торо провозглашает принцип открытого политического протеста как вариант позитивной альтернативы философскому самоуглублению. Ненасильственная революция предполагала два аспекта: внешний — политический и внутренний — моральный. Если бы тысяча людей не платила в этом году налога, то это не была бы насильственная и кровавая мера; тогда как продолжать платить налоги значит дать возможность Государству вершить насилие и проливать кровь невинных. Вот, в сущности, определение мирной революции, если таковая вообще возможна. Необходимым условием гражданского неповиновения должен стать последовательный отказ людей от сотрудничества с властями. Если сборщик налогов или любой другой государственный служащий спросит меня, как когда-то спросил один из них: «Что же нам делать?», то я отвечу: «Если вы действительно хотите что-то сделать, то уходите из вашего учреждения. Когда подданный отвергает свое государство, когда служащий покидает свое учреждение — тогда революция совершена». Последняя цитата определяет содержание «революции одного человека». Переворот в сознании первичен по отношению к политическому акту, что проистекает из логики трансцендентального учения. Несправедливость, творимая властями, сама по себе подрывает нравственный Закон, что в свою очередь освобождает разумного человека от подчинения властям. Границы неподчинения определяются совестью каждого члена общества в отдельности, всеобщим принципом ненасилия. Не может влиять на принятие решения все, что не имеет нравственного характера, в том числе законодательство. Мой опыт во всяком случае научил меня следующему: если человек смело шагает к своей мечте и пытается жить так, как она ему подсказывает, его ожидает успех, какого не дано будничному существованию. Даже голосовать за справедливость еще не значит действовать за нее. Вы всего лишь тихо выражаете ваше желание, чтобы она победила. Мудрый не оставляет справедливость на волю случая и не хочет, чтобы она победила силою большинства. Приблизить уничтожение рабства может только тот голосующий, который утверждает этим собственную свободу. Если я предаюсь иным занятиям и размышлениям, мне надо хотя бы убедиться прежде, не предаюсь ли я им, сидя на чьей-либо спине. Я должен сперва слезть с нее, чтобы и тот, другой, мог предаться созерцанию. Что касается средств исправления зла, предлагаемых государством, то мне такие средства неизвестны. Если подданный отказывается повиноваться, а чиновник отказывается от должности, революция свершилась. У меня нет охоты прослеживать путь моего доллара, если бы даже это было возможно, пока на него не купят человека или ружье, чтобы убить человека — доллар не виноват, — но мне важно проследить последствия моего повиновения. В общем, я по- своему объявил государству тихую войну, хотя, как принято в подобных случаях, намерен тем не менее извлекать из него возможную пользу и выгоду. Я не хочу враждовать ни с людьми, ни с народами. Не хочу заниматься казуистикой, проводить тонкие различия или выставлять себя лучше других. Скорей, я ищу предлога, чтобы подчиниться законам страны. Я даже слишком склонен им подчиняться. Эту склонность я сам в себе замечаю и каждый год при появлении сборщика налогов бываю готов пересмотреть действия и точку зрения правительств страны и штата, а также общественные настроения, чтобы найти повод повиноваться. Я полагаю, что государство скоро избавит меня от всей такой работы, и тогда я буду не лучшим патриотом, чем мои соотечественники. Глава 5. ФИЛОСОФСКИЕ ИЗРЕЧЕНИЯ И АФОРИЗМЫ ГЕНРИ ТОРО Мечты — это краеугольные камни нашего характера. Судите о своем здоровье по тому, как вы радуетесь утру и весне. Богатство человека прямо пропорционально числу вещей, которые он может себе позволить не делать. На тысячу человек, обрубающих ветви зла, приходится только один, бьющий в самый корень его. Меняются не вещи; меняемся мы. Правда — качество, крайне редко встречаемое в эпитафиях. Для дружбы недостаточно просто доброй воли, гармонии и практической доброты, ибо друзья живут не просто в гармонии, как считают некоторые, а в мелодии. Друзья вовсе не должны питать и укрывать наши тела — для этого достаточно соседей, нет, они должны заботиться о наших душах. Ничто не пахнет так отвратительно, как подпорченная праведность. Люди рождаются для успеха, а не для падений. Лишь забывая о себе, возможно стать ближе к Богу. И вера, и опыт говорят мне об одном и том же: поддерживать свое существование на земле — это не тягостный труд, а развлечение, если мы живем просто и мудро. Если ты построил воздушные замки, это вовсе не значит, что твой труд пропал напрасно: именно так и должны выглядеть настоящие замки. Осталось лишь подвести под них основание. Живи как можно ближе к тому каналу, по которому течет твоя жизнь. Большинство предметов роскоши и так называемых жизненных удобств не только не являются необходимыми, но и определенно служат препятствиями к развитию человечества. Если человек уверенно движется по направлению к своей мечте и стремится жить такой жизнью, какую он себе вообразил, то успех придет к нему в самый обычный час и совсем неожиданно. Буйной любви надо страшиться так же, как ненависти. Когда любовь прочна, она всегда ясна и спокойна. Доброта — единственное одеяние, которое никогда не ветшает. Одиночество не измеряется милями, которые отделяют человека от его ближних. Мы начинаем знать, лишь когда забываем все, чему нас учили. За любовь нет другой платы, кроме возможности любить еще сильнее. Закон не может делать людей свободными: сами люди должны делать закон свободным. Как много людей, которые по прочтении иной хорошей книги открывали новую эру своей жизни! Как могла бы природа быть столь светлой и прекрасной, если бы предназначенье человека не было таким же? Мы часто бываем более одиноки среди людей, чем в тиши своих комнат. Когда человек думает или работает, он всегда наедине с собой, где бы он ни находился. Настоящие люди служат государству своей совестью. Не будем недооценивать значения факта: когда-нибудь на нем распустится цветок истины. Не надо быть чересчур нравственным, иначе ты рискуешь предаться самообману. Твоя цель должна быть выше нравственности. Надо быть не просто хорошим, а хорошим ради чего-нибудь. Куда бы человек ни пошел, где бы ни спрятался, люди обязательно найдут его, навяжут ему свои повадки, а по возможности и общество. Нельзя убивать время, не вредя этим вечности! Главная обезьяна в Париже напяливает на себя новую шляпу, и обезьяны всего мира делают то же самое. Ни с кем так не приятно общаться, как с одиночеством. Труд рождает мудрость и чистоту; леность рождает невежество и чувственность. Пока я дружу с временами года, я не представляю, чтобы жизнь могла стать мне в тягость. Возможности человека не измерены до сих пор. Судить о них по предыдущему опыту мы тоже не можем — человек еще так мало дерзал. Человеку невозможно жить честно и в то же время в достатке и уважении. Книги следует читать так же неторопливо и бережно, как они писались. Мы должны читать лучшее, что есть в литературе, а не повторять без конца ее азы и не сидеть всю жизнь в приготовительном классе. Читайте в первую очередь классические произведения, а то иначе вы не успеете это сделать! В наше время существуют профессора философии, но не философы. Люди становятся орудиями своих орудий. Я бы столько не говорил о себе, если б на свете был еще один человек, которого я бы знал также хорошо. Для нас важнее говорить, чем быть услышанными. Богаче всех тот, чьи радости требуют меньше денег. Для благотворительности, как и для всего другого, нужен талант. Желающих делать добро так много, что вакансий не остается. Самый здравый смысл — это смысл спящего, выражаемый храпом. Мы склонны порой причислять полутора умных к полоумным, потому что воспринимаем лишь треть их ума. Чистота, которая нравится людям, — это туман, окутывающий землю, а не лазурный воздух высот. Хорошо лишь то, что думают, говорят или делают в особых, редких случаях. Старцев Абель. Генри Торо и его «Уолден» 1980, источник: Торо Г. Д. Уолден, или Жизнь в лесу. 2-е изд. — М., Наука, 1980. OCR: Марсель из Казани, 2006. 1 «Уолден, или Жизнь в лесу» Генри Торо принадлежит к ярким и памятным произведениям американской классической литературы. И своеобразная личность автора, и страницы его знаменитой книги освещены антикапиталистическими и романтико-утопическими идеями, которые получили значительное распространение в США в 30—40-х годах прошлого века и явились протестом против жестокости буржуазного промышленного прогресса и сопровождающих его социальных бедствий. Идейными застрельщиками этого антикапиталистического и романтико-утопического протеста были так называемые трансценденталисты1 — кружок видных представителей американской демократической интеллигенции, группировавшихся первоначально вокруг философа, поэта и публициста Ралфа Уолдо Эмерсона. В «трансцендентальный клуб» входило в разное время от 15 до 20 человек, в том числе деятель американского рабочего движения тех лет Орест Браунсон, видный аболиционист Теодор Паркер, пропагандист передовых педагогических идей в США Амос Олкогт, видный участник американского фурьеризма Джордж Рипли, литературный критик и идеолог женского равноправия Маргарет Фуллер и другие. Из писателей, кроме Торо, к кружку был одно время близок известный американский романтик Натаниель Готорн. Центром трансцендентализма стал Конкорд, маленький городок в Новой Англии, в штате Массачусетс, где постоянно жили Эмерсон и Торо. Новая Англия — старейшие американские штаты на северо-восточном побережье страны — Не случайно стала ареной нового идейного движения. Хотя широкое и стремительное развитие капитализма в США относится к Десятилетиям, последовавшим за гражданской войной 1860-х годов, Новая Англия уже в 40-х годах сильно продвинулась в промышленном отношении, и драматическое столкновение наступающего буржуазно-промышленного уклада с отступающим патриархально-фермерским было достаточно очевидным. Главное, что тревожило трансценденталистов, была судьба человеческой личности в условиях капитализма, «обесчеловечение», угрожающее человеку при безраздельном господстве буржуазных экономических отношений. «Стяжательство в общественной и частной жизни создает атмосферу, в которой тяжко дышать»2, — говорит Эмерсон в своей известной лекции «Американский ученый», прочитанной в 1837 г. Общая идеалистическая направленность мысли трансценденталистов придавала их заботе о человеческой личности ограниченный, узкий характер. Они радели о «душе» человека, но недостаточно интересовались материальными условиями его жизни. Социальная критика в их журнале «Дайел» (« The Dial » — «Циферблат») носила, как правило, очень абстрактный характер и нередко уступала место проповеди нравственного самосовершенствования и философской мистике. Их заставили обернуться лицом к действительности резкие экономические потрясения в американской жизни. В конце 30-х годов в США разразился тяжелый кризис. Спекулятивная горячка, связанная со строительством новых путей сообщения (железные дороги, каналы), закончилась финансовым крахом. Безработица и массовое снижение заработной платы привели к обнищанию трудящихся. Не менее чем пять лет американской жизни, по крайней мере в восточных районах страны, прошло под знаком экономических бедствий. Удары кризиса вызвали серьезное беспокойство в умах американских идеологов, разделявших иллюзию будто США неподвластны социальным невзгодам «старой заокеанской родины». На протяжении «тощих» 40-х годов многие наблюдатели вынуждены были признать наличие бросающихся в глаза ненормальностей в американской жизни. Наиболее вдумчивые из них сочли нужным пересмотреть установившиеся идеализированные представления о путях развития американского буржуазного общества. Американская печать понемногу начала освещать тяжелое положение фабричного пролетариата в США. Большую известность получили тогда описания эксплуатации женского труда в текстильной промышленности Новой Англии. «Я не знаю более печальной картины, чем наши промышленные поселки, когда на рассвете или в обеденный перерыв сотни и тысячи работниц выходят на улицы по звону фабричного колокола. .. Большинство из них губит свое здоровье, душевные силы и нравственность, не добившись даже малейшего улучшения материальных условий жизни»3, — писал в 1840 г. о девушках — работницах Новой Англии Орест Браунсон, один из участников «трансцендентального клуба». Определенную популярность в 40-х годах в США получают идеи утопического социализма. Великие утописты, начиная с Оуэна, неоднократно обращали свой взор к Америке в поисках базы для социального эксперимента. Их привлекало изобилие свободной земли в США и надежда «оторваться» за океаном от социальных бедствий Европы. В 40-х годах также большой размах получило в США фурьеристское движение, которому не остались чужды и трансценденталисты. Неподалеку от Конкорда они основали в 1841 г. сельскохозяйственную колонию Брук-Фарм, которая в 1844 г. приняла устав фурьеристской «фаланги» (производственно-потребительской ассоциации, из которой, согласно учению Фурье, должно было вырасти гармоническое общество будущего). По замыслу организаторов и участников колония должна была дать американскому обществу пример разумного и справедливого образа жизни, наперекор окружающим социальным порокам и неурядицам. Колонисты Брук-Фарм занимались сельским хозяйством, обеспечивая также своими силами управление колонией. По вечерам колонисты совместно читали, обсуждали теоретические вопросы, слушали стихи, музицировали. Идейная, научно-образовательная и художественная деятельность колонии — одно из наиболее примечательных явлений интеллектуальной жизни США в эти годы. Брук-Фарм просуществовала около шести лет и распалась в начале 1847 г. из-за возрастающих материальных трудностей. К этому времени обозначился общий упадок утопического социализма в США. Следует отметить, что, хотя Брук-Фарм была в значительной степени детищем «трансцендентального клуба», ряд видных деятелей кружка, в том числе Эмерсон, Маргарет Фуллер и Торо, не приняли участия в фурьеристском эксперименте. Трансцендентализм как идейное направление оставался в своей основе индивидуалистичным и продолжал рассматривать задачу переустройства жизни как совершенствование каждой отдельной личности, осуществляемое собственными усилиями. Поскольку потрясения американской жизни требовали активного действия, один из самых молодых и горячих членов кружка, Генри Торо, решил воспроизвести социальный опыт Брук-Фарм лично, «в составе одного человека». Он построил себе хижину в лесу и затворился в ней на два года, живя трудами своих рук и отказавшись от всего, что считал неправильным в современной цивилизации. Практически такое решение проблемы сводилось к уходу из общества, и уолденское затворничество Торо осталось бы лишь историческим курьезом, запоздалой «робинзонадой», если бы он не написал о нем книгу, в которой дал острую критику современной американской действительности и выразил стремление к яркой и полной жизни, невозможной для человека в условиях капиталистической цивилизации. В идейных исканиях кружка трансценденталистов нашел отражение духовный кризис американского общества накануне перехода страны на путь широкого промышленно-капиталистического развития. Америка была чревата второй революцией, войной с южным рабовладением, задача которой состояла в том, чтобы довести до конца буржуазно-демократические преобразования, начатые антифеодальной революцией в XVIII в. Далеко не всем идеологам в США было тогда очевидно, что победа буржуазной демократии, к которой они стремились, подготовит быстрое и безраздельное торжество капиталистического порядка. Трансценденталисты были экономическими романтиками. Они продолжали надеяться на «средний исход» общественного развития в США, при котором экономические и социальные противоречия буржуазного строя не получили бы антагонистического характера и самостоятельный мелкий производитель, фермер, ремесленник, остался бы основной фигурой американской жизни. Живая связь трансценденталистов с передовой демократической мыслью в США 40—50-х годов сказалась не только в их идейных исканиях и социальных экспериментах, но также в активном участии в аболиционистском движении и поддержке Севера в Гражданской войне с рабовладельческим Югом. Рассматривая разнородное сочетание крестьянско-утопических, мелкобуржуазно-социалистических, реформаторских и иных элементов в программе трансценденталистов, нельзя упускать из виду основную тенденцию развития американского общества: неуклонное движение по пути капиталистического прогресса и господствующую роль буржуазной идеологии в США. После Гражданской войны трансцендентализм быстро сходит со сцены и растворяется в общебуржуазной идеологии. Его философия становится все более «служанкой филистерства». Орест Браунсон, предрекавший в 1840 г. социальную революцию в США, изменяет рабочему движению и уходит в католицизм. Многие бывшие американские фурьеристы кончают свою общественную карьеру как буржуазные либералы. То исторически своеобразное и привлекательное, что выразилось в идеологии и практике трансцендентализма, как бы кристаллизовалось в недолгой жизни и замечательной литературной деятельности Торо. 2 Генри Дэйвид Торо ( Henry David Thoreau ) родился в 1817 г. в Конкорде в семье ремесленника. Его дед со стороны отца был француз с острова Джерси, переселившийся в Америку накануне Войны за независимость; мать Торо была шотландского происхождения. Торо поступил в Гарвардский университет, получив стипендию как нуждающийся студент, и окончил его в 1837 г. Он изучил древние языки, а также немецкий, французский, испанский и итальянский. Античность сразу заняла выдающееся место в духовном мире Торо; позднее он перевел «Семеро против Фив» Эсхила и не раз в своей жизни черпал вдохновение в греческой и латинской поэзии. К университетским годам также относится первое знакомство Торо с произведениями Кольриджа и Карлейля; влияние социальных и этических идей европейских романтических критиков капитализма было общим для всех трансценденталистов. Вернувшись в Конкорд, Торо сблизился с Эмерсоном и стал младшим сочленом в кружке трансценденталистов. Несколько раз в конце 30-х годов он начинал учительствовать, однако вскоре отказался от этого намерения, как и вообще от всякой попытки избрать профессию и обеспечить себе заработок и положение, на которые он мог бы рассчитывать как человек с университетским образованием. Весной 1841 г. Торо переезжает к Эмерсону и живет у него в течение двух лет в качестве ученика, помогая по дому. Он печатает свои первые очерки и стихи в «Дайеле» и время от времени выступает с лекциями перед конкордской публикой. Помимо чтения и собеседований в кружке Эмерсона, Торо вырабатывает собственный метод духовных исканий в форме естественнонаучных экскурсий, уводящих его на лоно природы. Во всякое время года, днем и ночью, в любую погоду Торо проводит часы и целые дни в окрестностях Конкорда, наблюдает природу и заносит свои впечатления и размышления в дневник, постепенно вырастающий в многотомную рукопись, из которой он позже берет материал для своих книг и лекций. Эти «философские» прогулки стали его привычной и необходимой потребностью до конца жизни и выделяли его среди городских интеллигентов, какими было большинство трансценденталистов, как жителя лесов или «бакалавра природы», по выражению Эмерсона. Сам себя Торо называет «смотрителем ливней и снежных бурь» и «инспектором лесных троп». Близость к природе, проповедуемая европейскими романтиками и их американскими последователями, никогда не была для него лишь метафорой. Вообще Торо как мыслителя и деятеля уже с молодых лет характеризует неуклонное стремление претворить в жизнь каждый принцип, который он считает насущно важным. «Быть философом — значит не только изрекать глубокомысленные сентенции... — пишет Торо в «Уолдене». — Это значит решать некоторые жизненные проблемы не только теоретически, но и практически». Уехав от Эмерсона, Торо зарабатывает необходимый прожиточный минимум выделкой карандашей в мастерской отца или поденным физическим трудом по найму, посвящая все остальное время литературным занятиям и наблюдениям над природой. Он проникается все большей антипатией к жизненным целям и к обиходу своих конкордских сограждан. Они отвечают ему тем же, считая его чудаком и бездельником. Эмерсон в статье, посвященной памяти своего ученика и друга, набрасывает характеристику Торо, позволяющую легко представить ту неприязнь, какую должна была вызывать эта фигура у буржуазно-обывательской публики. «... В то время как его сверстники избирали себе профессию, усердно искали каких-нибудь доходных занятий... Торо с редкой решимостью отказался идти по проторенной дороге. .. Он следовал более важному призыву, стремился к тому, чтобы овладеть искусством правильной жизни. Главная его забота была о том, чтобы согласовать свои поступки со своими убеждениями. .. Он не имел специальности, не был женат, предпочитал одиночество, никогда не ходил в церковь никогда не подавал голоса на выборах, отказывался платить налоги, не ел мяса, не пил вина, никогда даже не пробовал курить и, хотя был натуралистом, никогда не пользовался ни капканами, ни ружьем. . . К приобретению богатства у него не было никакого таланта. .. у него не было соблазнов, с которыми нужно было бороться, — ни вожделений, ни страстей, ни склонности к изящным пустякам. . . Ему ничего не стоило сказать нет; гораздо легче для него было сказать нет. чем да... Он не чувствовал ни капельки почтения к мнениям людей или каких-нибудь корпораций, он воздавал дань уважения только истине...»4 И в «Уолдене» читаем: «Не надо мне любви, не надо денег, не надо славы — дайте мне только истину. Я сидел за столом, где было изобилие роскошных яств и вин и раболепные слуги, но не было ни искренности, ни истины, — и я ушел голодным из этого негостеприимного дома. .. Я пришел к королю, он заставил меня дожидаться в приемной и вел себя как человек, не имеющий понятия о гостеприимстве. А у меня по соседству был человек, который жил в дупле дерева. Его манеры были истинно королевские. И я лучше бы сделал, если бы пошел к нему». Весной 1845 г. Торо предпринимает свой опыт правильной жизни. На берегу Уолденского пруда, на клочке земли, принадлежавшей Эмерсону он сооружает себе хижину и остается там жить до осени 1847 г. Вернувшись в Конкорд, он пишет «Уолден», в котором знакомит читателя с проделанным экспериментом. Основной материал для «Уолдена» ему дали дневниковые записи за два года жизни в лесу. Первый вариант книги был закончен в 1849 г., но не нашел издателя. Далее Торо расширил «Уолден» почти что вдвое. Он продолжал работать над рукописью вплоть до ее издания в 1854 г.5 3 «Когда я писал эти страницы — вернее, большую их часть, — так начинает Торо свою книгу, — я жил один в лесу, на расстоянии мили от ближайшего жилья, в доме, который сам построил на берегу Уолденского пруда в Конкорде, в штате Массачусетс, и добывал пропитание исключительно трудом своих рук. Так я прожил два года и два месяца. Сейчас я снова временный житель цивилизованного мира». Торо представляет читателям свой опыт как практическую задачу. Как прожить неимущему литератору и любителю природы так, чтобы заботы о насущном хлебе не отнимали у него все его время и всю энергию? И Торо, приводя записи своих трат и доходов, доказывает недоверчивым янки, что предприятие его было безубыточным. Деньги, потраченные на обзаведение, он вернул, продав урожай, и сверх того сумел прокормить сам себя, не прибегая к займу. А кроме того, все эти два года он был свободным, единственным, как он утверждает, свободным и счастливым человеком во всем Конкорде, в то время как остальные томились в неволе, безразлично — сознавали они это или же нет. По мнению Торо, жизнь его современников — это жизнь безумцев, не умеющих отличить хорошее от дурного и гибельное от полезного. «Большинство людей, даже в нашей относительно свободной стране, по ошибке или просто по невежеству так поглощены выдуманными заботами и лишними тяжкими трудами жизни, что не могут собирать самых лучших ее плодов», — пишет он в первой главе книги, называющейся «Хозяйство». И в другом месте еще сильнее: «Я вижу моих молодых земляков, имевших несчастье унаследовать ферму, дом, амбар, скот и сельскохозяйственный инвентарь; ибо все это легче приобрести, чем сбыть с рук. Лучше бы они родились в открытом поле и были вскормлены волчицей. . .». Накопление собственности и заботы по приумножению ее изнуряют человека и гонят его стремглав по дороге жизни. Он едва успевает опомниться перед смертью и признать, что жизнь его пролетела впустую, говорит Торо. Это происходит со всеми и повсеместно. «Из города, полного отчаяния, вы попадаете в полную отчаяния деревню и в утешение можете созерцать разве лишь храбрость норок и мускусных крыс». Торо думает, что зло еще поправимо, если человек добровольно откажется от напрасных забот, которыми отягощает себя. Прежде всего он должен дать себе строгий отчет, в чем он действительно нуждается и что лишнее. Тогда он легко уяснит себе, что лучше всего ограничить свои материальные нужды предметами первой необходимости. Огромная часть того, что зовется роскошью, и многое из того, что именуется «удобствами жизни», не только не нужны человеку, но «положительно мешают прогрессу людского рода», говорит Торо. В числе предметов первой необходимости Торо называет пищу, кров, одежду. Что касается первого, то добыть себе необходимую пищу, живя в лесу в одиночестве, стоит ничтожных хлопот. «Чего еще, спрашивается, желать разумному человеку, — говорит Торо, — кроме хорошей порции кукурузы, сваренной с солью?» Современное жилище, по мнению Торо, представляет собой нелепое и разорительное сооружение, ни в какой мере не вызываемое потребностями человека, нечто среднее между лабиринтом, музеем, тюрьмой и усыпальницей. «Размышляя над тем, как мне честно заработать на жизнь и при этом не лишить себя свободы для своего истинного призвания... я часто поглядывал, — пишет Торо, — на большой ларь у железнодорожного полотна, шесть футов на три, куда рабочие убирали на ночь свой инструмент, и думал, что каждый, кому приходится туго, мог бы приобрести за доллар такой ящик, просверлить в нем несколько отверстий для воздуха и забираться туда в дождь и ночью. . . Можешь ложиться спать, когда вздумается, а выходя, не бояться, что землевладелец или домовладелец потребует с тебя квартирную плату». Торо также с большой похвалой отзывается о вигвамах американских индейцев. Переходя к вопросу о том, как одеться, Торо разражается огнем эпиграмм в стиле «Sartor Resartus» Карлейля по поводу порабощения человека его одеждой. «Обрядите пугало в ваше платье, а сами встаньте рядом с ним нагишом, — и люди скорее поздороваются с пугалом, чем с вами», — говорит он. И дальше: «Недавно, проходя мимо кукурузного поля, я увидел шляпу и сюртук, нацепленные на палку, и сразу узнал хозяина фермы. Непогода несколько потрепала его с тех пор, как мы с ним виделись в последний раз». Торо, однако, не ограничивается этими эпиграммами. Он высказывает глубокую тревогу по поводу того, что предметы первой необходимости становятся недоступными для человека. «Если утверждать, — пишет он, — что цивилизация действительно улучшает условия жизни. . . тогда надо доказать, что она улучшила и жилища, не повысив их стоимости; а стоимость вещи я измеряю количеством жизненных сил, которые надо отдать за нее — единовременно или в рассрочку». Произведя подсчет, Торо приходит к выводу, что рабочий в США должен «истратить большую часть жизни, пока заработает себе на вигвам». Такую же тревогу выдают его заключительные слова об одежде. «Я не могу поверить, — пишет Торо, — что наша фабричная система является лучшим способом одевать людей. Положение рабочих с каждым дчем становится все более похожим на то, что мы видим в Англии, и удивляться тут нечему, — ведь, насколько я слышу и вижу, главная цель этой системы не в том, чтобы дать людям прочную и пристойную одежду, а только в том, чтобы обогатить фабрикантов». Касаясь критики капитализма у Торо, нужно упомянуть о его знаменательной встрече еще в годы студенчества с Орестом Браунсоном, в то время последователем Оуэна. Как бы Торо ни относился к социалистическим взглядам Браунсона, они должны были произвести на него в то время глубокое впечатление. О шестинедельном пребывании у Браунсона в 1835 г. он отзывался позднее как об «эпохе в своей жизни»6. Для Торо не представляет сомнения, что капиталистическая цивилизация строится на костях трудящихся, точно так же в США, как и в Европе. «Роскошь одного класса уравновешивается нищетой другого» — так говорит он. Его известное описание железной дороги в «Уолдене» вызывает в памяти «Железную дорогу» Некрасова. «Думали ли вы когда-нибудь о том, что за шпалы уложены на железнодорожных путях? Каждая шпала — это человек, ирландец или янки. Рельсы проложили по людским телам, засыпали их песком и пустили по ним вагоны. Шпалы лежат смирно, очень смирно. Через каждые несколько лет укладывают новую партию и снова едут по ним; так что пока одни имеют удовольствие переезжать по железной дороге, других, менее счастливых, она переезжает сама. А когда под поезд вдруг попадает человек— сверхкомплектная шпала, не так положенная, — вагоны срочно останавливают, и подымается шум, словно это — редкое исключение». «Я с удовольствием узнал, что на каждые Пять миль пути требуется целая бригада людей, чтобы присматривать за шпалами... — добавляет Торо, — ведь это значит, что они когда-нибудь могут подняться». Жизнь эксплуатируемых ужасает Торо. Он считает, что такая жизнь лишена даже проблеска радости. Но всякое приобщение к благам и радостям жизни за счет других отвратительно для него, и он решительно отказывается от преимуществ жизни эксплуататоров. Разрешению этой альтернативы, которую предлагала современная жизнь и которая исключает для человека возможность жить «как ему хочется» и в то же время «как следует», Торо посвящает свой уолденский эксперимент. Он говорит об этом со страстной убежденностью: «Я ушел в лес потому, что хотел жить разумно, иметь дело лишь с важнейшими фактами жизни. .. Я не хотел жить подделками вместо жизни — она слишком драгоценна для этого; не хотел я и самоотречения, если в нем не будет крайней необходимости. Я хотел погрузиться в самую суть жизни и добраться до ее сердцевины. .. свести ее к простейшим ее формам, и если она окажется ничтожной — ну что ж, тогда постичь все ее ничтожество и возвестить о том миру; а если она окажется исполненной высокого смысла, то познать это на собственном опыте...». Решение, которое предлагает Торо, заключается в следующем: если материальные блага, на которых основывает свой успех современная цивилизация, несут с собой закрепощение человека я ущерб для его духовного мира, то следует отказаться от этих благ, обойтись без них. «Счастлива лиса, оставляющая в капкане свой хвост, — восклицает Торо. — Мускусная крыса, лишь бы освободиться, отгрызает себе лапу». От Торо, как видно, не укрывается, что он предлагает человеку вырваться из тенет, причинив себе некоторое увечье, но он считает, что свобода стоит этой цены. Было бы неправильно все же характеризовать выход, предлагаемый Торо, лишь как аскетическую утопию. Торо протестует против того, чтобы его книга была воспринята как унылая повесть спасающего душу отшельника. «Я не намерен сочинять Оды к унынию, напротив, я буду горланить, как утренний петух на насесте, хотя бы для того, чтобы разбудить соседей», — так пишет он. Торо считает, что, пойдя по его пути, человек будет вознагражден за утраченные материальные блага вновь обретенным общением с природой; он вернет себе радость и полноту жизненных чувств, отнятые цивилизацией. Значительная часть «Уолдена» посвящена этому положительному содержанию утопии Торо в форме рассказа о его жизни в гармоническом единстве с природой. Эти главы — «Звуки», «Пруд», «Бессловесные соседи», «Весна» и другие — принадлежат к сильнейшим страницам американской и мировой литературы, посвященной живой природе. В них — неумирающая поэзия «Уолдена». Хотя Торо часто и охотно морализирует по поводу своих наблюдений, его отношение к природе носиг «языческий» характер непосредственной радости. Звуки, запахи, краски природы в «Уолдене» — подлинное празднество чувств Иногда Торо как бы отрешается от позиции стороннего наблюдателя, и тогда его описания «изнутри» принадлежат целиком царству природы, словно он сам является ее частью, а не гостем из мира цивилизации. С не изменяющей ему откровенностью и точностью естествоиспытателя Торо передает пробуждение дикости, атавистического сознания: «Возвращаясь в темноте домой со связкой рыбы и удочками, я увидел сурка, пересекавшего мне путь, и ощутил странную, свирепую радость — мне захотелось схватить его и пожрать живьем». Обычно, однако, взаимоотношения Торо с миром природы имели дружественный характер. Он любил животных. «Однажды, когда я работал мотыгой в одном из садов поселка, ко мне на плечо уселся воробей, и я почувствовал в этом более высокое отличие, чем любые эполеты», — говорит Торо. Эмерсон в своих воспоминаниях о Торо рассказывает, что рыбы плыли к нему в руки, сурки позволяли вытаскивать себя за хвост из норы и лисицы прятались у него в хижине от охотников. В специальной главе, названной «Одиночество», Торо оспаривает необходимость общения людей между собой в той форме вынужденного соседствования, которое предлагает современная городская цивилизация. «Мы живем в тесноте, — говорит он, — и спотыкаемся друг о друга... Подумайте о фабричных работницах: они никогда не бывают одни, даже в своих сновидениях». Торо превозносит свое одиночество как естественную форму общения индивидуума с окружающим миром. «Я не более одинок, чем гагара, громко хохочущая на пруду, или сам Уолденский пруд. .. Я не более одинок, чем одиноко растущий коровяк или луговой одуванчик, или листок гороха, или щавеля, или слепень, или шмель. Я не более одинок, чем мельничный ручей, или флюгер, или Полярная звезда, или южный ветер, или апрельский дождь, или январская капель, или первый паук в новом доме». Торо вводит характерный «космический» мотив: «Отчего бы мне чувствовать себя одиноким? Разве наша планета не находится на Млечном пути?». Он рисует свою жизнь в лесу как блаженное состояние человека, освобожденного от пут цивилизации. «Бывало, — пишет он, — что я не мог пожертвовать прелестью мгновения ради какой бы то ни было работы — умственной или физической. . . Иногда. . . я с восхода до полудня просиживал у своего залитого солнцем порога, среди сосен, орешника и сумаха, в блаженной задумчивости, в ничем не нарушаемом одиночестве и тишине, а птицы пели вокруг или бесшумно пролетали через мою хижину, пока солнце, заглянув в западное окно, или отдаленный стук колес на дороге не напоминали мне, сколько прошло времени». «Не сомневаюсь, что моим согражданам это показалось бы полной праздностью, — добавляет Торо, — но, если бы меня судили цветы или птицы со своей точки зрения, меня не в чем было бы упрекнуть». Неудивительно, что Торо рисует, при случае, город как опасный для посетителя грязный притон, в лучшем случае как нелепое порождение современной цивилизации. «Неподалеку от моего дома, на приречных лугах, жила колония мускусных крыс, — пишет он, — а в противоположной стороне, среди вязов и платанов, жили чем-то всегда занятые люди, и они интересовали меня не меньше, чем если бы то были луговые собаки, сидящие каждая у своей норы или бегающие поболтать к соседям. Я часто ходил туда наблюдать их повадки». Он описывает такой визит, сатирически «остраняя» его, приняв на себя роль обитателя леса, какой-нибудь смышленой мускусной крысы, попадающей в колонию луговых собак. «Проходя по поселку, я всякий раз видел этих достойных особ; они либо сидели на лесенке, греясь на солнце, подавшись всем телом вперед и по временам с блаженным выражением оглядывая улицу; либо стояли, заложив руки в карманы, прислонясь к своим амбарам и подпирая их, точно кариатиды. Они — постоянно на улице и ловят все носящиеся в воздухе слухи... Я заметил, что главные жизненные органы поселка— это бакалейная лавка, пивная, почта и банк. .. Дома расположены так, чтобы лучше всего видеть приезжих... чтобы всякий путник прошел сквозь строй, а каждый мужчина, женщина и ребенок мог его ударить. Разумеется, дороже всего стоили места в начале ряда, где лучше всего видно и где сами они были видны и могли нанести первый удар... Большей частью мне отлично удавалось избегнуть этих опасностей. . . потому что в подобных случаях я обычно не церемонился и пользовался любым лазом в изгороди. Или же я врывался в один из домов, где меня хорошо принимали, и, выслушав все новости последнего помола — узнав, каковы виды на войну и мир и долго ли еще продержится свет, — пробирался задами и скрывался в лесу». Эта неумеренная идеализация отшельничества на лоне природы и столь же пристрастная критика всех форм общежития людей, хотя в целом они и отражают индивидуалистическую тенденцию Торо, не должны все же рассматриваться как «программное» заявление. Было бы неосторожно полностью отождествлять героя книги с личностью автора. Хотя Торо и выступает в книге от своего лица, «Уолден» как литературное произведение имеет два плана: это не только дневник автора, озабоченного социальными проблемами современной американской жизни, но также и романтическая утопия, в центре которой стоит протестующий герой-индивидуалист, склонный к самым крайним полемическим обобщениям. 4 Полемический характер носят, как правило, и крайности Торо, когда он выражает протест против некоторых материальных и духовных сторон современной цивилизации. Об этом свидетельствует и то, что он облекает свои наиболее резкие нападки в форму прямых парадоксов. Характеризовать Торо как последовательного опрощенца, противника прогресса и культуры было бы несправедливо. В антиурбанизме Торо выразилось характерно-романтическое недовольство теми изменениями в человеческой личности, которые сопровождают индустриальный прогресс. Карлейль и консервативное крыло европейских романтиков, отрицая капитализм, обращают свой взор к ушедшему феодальному прошлому, которое они идеализируют как «природный» порядок, якобы обеспечивающий нормальные условия развития человеческой личности. Торо черпает свое вдохновение из иного источника. Он идеализирует примитивный уклад жизни и натуральное хозяйство американского фермера-пионера в период, предшествовавший установлению буржуазно-промышленного порядка. Он обращает свой взор также к «естественному человеку» просветителей XVIII в., к американскому индейцу и внимательно изучает те пережитки родового строя в его обиходе и в жизни индейской общины, которые считает не утратившими интерес и значение. Уолденская утопия Торо — фермерская антикапиталистическая утопия, «очищенная» от собственнических и косно-патриархальных элементов. Она имеет резко индивидуалистическую окраску, и это ограничивает ее социальный масштаб. Тем не менее утопия Торо выражает протест против приносимого капитализмом антагонистического отделения деревни от города, физического труда от умственного; она направлена против нездоровых черт промышленного прогресса при капитализме и сопровождающей его физической и духовной деградации личности. Подобно Уитмену и в отличие от европейских романтических критиков капитализма, Торо не имеет серьезных моральных или эстетических возражений против машины. Он допускает резкие выпады против промышленного прогресса главным образом потому, что считает, что этот прогресс слишком дорого обходится человечеству. Однако он готов поэтизировать мощь и дерзание человеческой мысли, выразившиеся в машине. «Когда мне встречается паровоз с вагонами... — пишет он, — когда облако пара вьется над ним золотыми и серебряными кольцами... точно этот стремительный полубог, этот тучегонитель готов увлечь за собой все закатное небо... когда... железный конь громовым фырканьем будит эхо в холмах, сотрясает своей поступью землю и пышет из ноздрей огнем и дымом (хотел бы я знать, какой крылатый конь или огненный дракон попадет в нашу новую мифологию), — мне кажется, что явилось наконец племя, достойное населять землю». Однако он прибавляет: «Если бы облако, висящее над паровозом, было дыханием героических подвигов... тогда стихии и вся Природа радостно сопутствовали бы человеку во всех его делах». Таким образом, речь у Торо идет преимущественно об освобождении промышленного прогресса от «корыстных» целей, о том, чтобы обратить его на благо людей, и здесь ход его мысли соприкасается с ходом мысли идеологов утопического социализма. Эпиграмматическое замечание Торо: «Человеку вовсе не обязательно добывать свой хлеб в поте лица — разве только он потеет легче, чем я» — имеет не только одно лишь значение призыва довольствоваться малым. Он ратует за создание таких условий, при которых человек не был бы обременен непосильным трудом, в ущерб развитию своего духовного мира. Двойственность в отношении Торо к современной цивилизации характерным образом выражена в противоречии между его похвалой торговле в «Уолдене» («торговле присуща... уверенность... бодрость, предприимчивость и неутомимость») и дневниковой записью, где говорится: «Торговля налагает проклятие на все, к чему прикасается: хотя бы вы торговали посланиями с неба»7. В первом случае торговля выступает у Торо как всемирный обмен продуктов, великое достижение общественного разделения труда, во втором — как средство присвоения частновладельческой прибыли, характерное явление эксплуататорской цивилизации. В своем моральном аспекте утопия Торо обращена против предрассудков, условностей и лицемерия буржуазно-бюрократического общества, против всесилия его канонов в умах людей. Она сохраняет и здесь характерные индивидуалистические черты, однако — в этих пределах — требует от индивидуума решительного разрыва с ложной системой духовных ценностей. «...Пусть приходят к нам люди и уходят, — говорит Торо в «Уолдене», — пусть звонит колокол и плачут дети, — мы проведем этот день по-своему. Зачем покоряться и плыть по течению?.. Отвернитесь и велите привязать себя к мачте, как Одиссей. Если засвистит паровоз, пусть себе свистит, пока не охрипнет.. . Если зазвонит колокол, зачем спешить на его зов? Прислушаемся сперва, что это за музыка, да и музыка ли вообще... Покрепче утвердимся на ногах. Под грязным слоем мнений, предрассудков и традиций, заблуждений и иллюзий, под всеми наносами, покрывающими землю в Париже и Лондоне, Нью-Йорке, Бостоне и Конкорде, под церковью и государством, под поэзией, философией и религией постараемся нащупать твердый грунт... Будь то жизнь или смерть — мы жаждем истины. Если мы умираем, пусть нам будет слышен наш предсмертный хрип, пусть мы ощутим смертный холод, а если живем, давайте займемся делом». Уже говорилось, что было бы неверно сводить идейный мир Торо к полемическим парадоксам «Уолдена». Внимательный анализ его практической деятельности показывает, что и его взгляды на жизнь не укладываются в рамки индивидуалистической утопии, которую он построил в «Уолдене», имеют более широкую базу и более крупное общественное значение. Торо неоднократно подчеркивал, что, критикуя господствующий порядок, он не имеет в виду защиту какой-либо общественной реформы, но только отстаивает личное самосовершенствование индивидуума. Известно и то, что, подобно Эмерсону, он относился критически к коллективным социально-преобразовательным опытам в духе Брук-Фарм. Правда, он мотивировал свою точку зрения главным образом соображениями практической целесообразности. «То, что истинно для одного, несомненно, остается еще более истинным для тысячи... — говорит Торо в «Уолдене». — Но... тот, кто едет один, может выехать хоть сегодня, а кто берет с собой спутника, должен ждать пока тот будет готов, и они еще очень нескоро пустятся в путь». Долгое время он в самом деле чуждается общественных начинаний и отказывается от участия в каких бы то ни было организациях. Первое выступление Торо, связанное с борьбой против рабовдадельчества, относится ко времени его уолденского уединения. В знак протеста против войны с Мексикой, которая велась американским правительством в интересах плантаторов Юга, Торо демонстративно отказался платить подушный налог и был заключен в тюрьму. Он пробыл в тюрьме только сутки — кто-то внес за него недоимку, и Торо освободили. Очень известный, если и не вполне достоверный рассказ гласит, что Эмерсон, прогуливаясь, увидел своего друга в городской тюрьме за решеткой. «Генри, почему вы здесь?» — спросил он в изумлении. «Уолдо, почему вы не здесь?» — ответил ему Торо. В самом деле, в статье «О гражданском неповиновении» ( On Civil Disobedience , 1849), написанной после этого эпизода с неуплатой налога, он говорит, что «в государстве, где несправедливо заключают в тюрьму, подлинное место для справедливого человека — в тюрьме»8. Торо развивает здесь общую рационалистическую критику государственности в духе соответствующих мотивов «Рассуждения о политической справедливости» Уильяма Годвина. Как и у Годвина, эта критика имеет у него анархо-индивидуалистическую тенденцию. Торо готов признать, что оснований для открытого возмущения в Америке в данный момент больше, чем в канун войны американцев за независимость. Он заявляет о своем решительном несогласии с политикой американского правительства и объявляет всякую связь с ним «позорной». Мотивируя отказ уплатить налог, он разъясняет: «У меня нет охоты — даже если бы это и представлялось возможным — следить за своим долларом, пока на него купят человека или купят ружье, чтобы убить человека»9. Тем не менее его выводы пока что только сводятся к рекомендации «гражданского неповиновения», отказа сотрудничать с правительством, пока оно не перестанет действовать в интересах рабовладельцев. Крайнее обострение политической борьбы в США на протяжении 1850-х годов, когда вопрос о борьбе против рабства стал вопросом жизни и смерти для американской буржуазной республики, вынудило Торо отказаться от доктрины пассивного сопротивления и выступить против реакции. Если его действия и в эти годы продолжали по большей части быть действиями одиночки, то его позиция делала его бесспорным участником крайней левой партии американских революционных демократов. Толчком для Торо послужил принятый конгрессом США в 1850 г. закон «О беглых рабах», который обязывал власти Северных нерабовладельческих штатов ловить беглых негров-невольников и передавать их на Юг. Под впечатлением очередной выдачи рабовладельцу-плантатору негра-невольника (это было известное дело схваченного в Бостоне раба из Виргинии Антони Бернса) Торо произнес в 1854 г. публичную речь под вызывающе-демонстративным названием «Рабство в Массачусетсе» ( Slavery in Massachusetts ), приурочив ее специально ко Дню независимости США. Речь Торо была немедленно перепечатана лидером аболиционистов У. Л. Гаррисоном в его «Либерейторе» и Хорэйсом Грили в «Нью-Йорк дейли трибюн». «Я жил весь последний месяц... охваченный чувством громадной, неизмеримой потери, — говорит Торо. — Сперва я не мог понять, что со мной. Потом понял — я потерял родину»10. Торо говорит, что жизнь утратила для него свою привлекательность. Поблекли обычные интересы, отпали любимые занятия. Он горько жалуется на обывательское бездействие и политическую трусость своих сограждан из Северных штатов, которые позволили рабовладельцам учинить насилие над всей страной. «Я с изумлением вижу, что люди идут по своим делам, как будто бы все по-старому, — восклицает Торо, — я говорю себе: "Несчастные! Они, наверное, не слышали что случилось"»11. Торо заканчивает призывом перейти к активной борьбе. Он был человеком, который не ограничивается словами. Назовем важнейшие факты практической борьбы Торо с рабовладением в 50-х годах. Они говорят за себя. Весной 1851 г. бостонский суд возвратил рабовладельцу схваченного в Бостоне негра-невольника Томаса Симса. Узнав об этом, Торо записал в дневнике свой протест (использованный им в дальнейшем для речи «Рабство в Массачусетсе»). Осенью в том же году Торо прятал у себя дома беглого негра, прибывшего с письмом от бостонских аболиционистов. Об этом имеется запись в его дневнике: «5 часов дня. Только что отправил с канадским поездом беглого невольника, назвавшегося Генри Вильямсом. . . Он был здесь с нами, пока удалось собрать нужные деньги... Сперва я решил посадить его в поезд на Барлингтон, но, когда пришел на вокзал за билетом, наткнулся на незнакомца, сильно смахивавшего на бостонского полицейского, и не стал рисковать...»12. Летом 1853 г. Торо опять укрывает невольника. Мемуарист (Монкьюр Конуэй) вспоминает, как глубоко он был тронут заботой Торо о больном, обессилевшем негре13. Дом семьи Торо, как и некоторые другие дома в Конкорде, служил «станцией» созданной аболиционистами нелегальной «подземной железной дороги», по которой беглых негров из Южных рабовладельческих штатов переправляли на Север и далее — в Канаду. По свидетельствам современников, Торо за эти годы участвовал в нелегальной переправке невольников, «более чем кто-либо другой в Конкорде». Он лично отвозил беглецов на вокзал и в случае надобности сопровождал до следующей «станции». В 1857 г. состоялось знакомство Торо с приехавшим в Конкорд Джоно.м Брауном, уже вступившим на путь вооруженной борьбы с рабством. Рассказ Брауна о кровавой войне фермеров-аболиционистов с плантаторами в Канзасе произвел на Торо глубокое впечатление. В 1859 г., в канун своего прогремевшего на весь мир выступления в Гарперс-Ферри в Виргинии, Браун снова прибыл в Конкорд, чтобы встретиться с конкордскими аболиционистами. На другой день после казни захваченного южанами Брауна Торо помог отправить в Канаду Фрэнка Мэрриама, одного из двух спасшихся от расправы сподвижников Брауна, за которым шла по пятам федеральная полиция. Через несколько месяцев после того он участвовал в выручке от насильственного ареста Франклина Сэнборна, конкордского учителя-аболициониста, тоже причастного к делу Брауна. Большего было бы трудно требовать даже от человека, формально принадлежащего к какой-либо аболиционистской организации. Самыми важными публицистическими выступлениями Торо в канун Гражданской войны надо считать три его речи, посвященные восстанию Джона Брауна: «В защиту капитана Джона Брауна» ( A Plea for Captain John Brown ), «После кончины Джона Брауна» ( After the Death of John Brown ) и «Последние дни Джона Брауна» ( The Last Days of John Brown ). С первой из них Торо выступил 30 октября 1859 г., когда Браун стоял перед трибуналом рабовладельцев, приговор которого заранее был предрешен, и перепуганная аболиционистская пресса молчала, не смея его защищать. Не слушая ни уговоров друзей, ни возражений противников, Торо сам созвал митинг в Конкорде, на котором и произнес свою знаменитую речь. 1 ноября он повторил эту речь в Бостоне и 3-го в Вустере. 2 декабря Торо выступил в Конкордской ратуше, на гражданской панихиде по Брауну. Эта речь начинается так: «Последние шесть недель Джона Брауна, как сверкающий метеор, прочертили тьму нашей жизни. Ничего столь чудесного не знала доселе наша страна...»14. Третью речь он написал летом 1860 г. в связи с погребением тела Брауна на родине, в штате Нью-Йорк. Восстание Джона Брауна было для Торо не только призывом к беспощадной борьбе с рабством негров на Юге, но в то же время как бы моральным осуждением всего, что было ему столь ненавистно в современной американской цивилизации, — эгоизма, стяжательства, стремления пользоваться благами жизни за счет другого. Подчеркивая свою духовную близость к Брауну, Торо называет отважного фермера-революционера «трансценденталистом более чем кто-либо». «С ним было мало народа,— говорит Торо, — потому что мало где можно найти людей, которые в силах выдержать подобное испытание. Но каждый из них, сложивших свои головы за бедных и угнетенных, был тщательно отобранным человеком, отобранным из многих тысяч, если не миллионов; это были люди непоколебимых принципов, редкой отваги, глубокой гуманности, готовые в любую минуту пожертвовать жизнью для блага своих собратьев людей»15. Дальше он добавляет с сарказмом и горечью: «Нет сомнения, это были самые достойные люди, которых можно было найти для виселицы. Лучшей оценки им не могла дать наша страна. Она давно уже жаждала жертв и многих повесила, но ни разу еще не вешала так удачно»16. Проблема допустимости или недопустимости насилия в борьбе с социальным злом, занимавшая столь видное место в морально-философских раздумьях Торо в период «Уолдена», решается им теперь отчетливо 8 пользу революционного действия. «Невольничий корабль плывет, нагруженный погибающими людьми... — говорит Торо в той же речи. — Команда из рабовладельцев удушает четыре миллиона людей, запертых в трюмах. А политические деятели проповедуют нам, что единственный верный путь, чтобы узники получили свободу, это "постепенное распространение гуманных чувств", лишь бы без "взрыва"... Так что же за всплески я слышу? Что там швыряют за борт? Это тела мертвецов. Они обрели обещанную свободу. Так вот, значит, путь, которым мы будем распространять гуманность и прочие благородные чувства»17. Дальше Торо пишет: «[Браун] учил, что человек вправе совершить насилие над рабовладельцем, чтобы спасти раба. Я с ним согласен». И дальше: «Я не хочу никого убивать и не хочу быть убитым, но я предвижу обстоятельства, при которых и то и другое станет для меня неизбежным»18. К началу Гражданской войны в США Торо был уже тяжело болен и не мог участвовать в политической жизни страны. Весной 1862 г. он умер от туберкулеза легких. Это было невосполнимой потерей как для американской литературы, так и для американской общественной мысли. 5 При жизни Торо был мало известен. Доход его от литературных занятий был небольшим и случайным. Уже будучи автором «Уолдена», он продолжал зарабатывать поденным трудом, главным образом землемерной работой. Предшествовавшая «Уолдену» первая книга Торо «Неделя на Конкорде и Мэрримаке» ( A Week on Concord and Merrimack River ), изданная им в 1849 г. на свои средства и вызвавшая восторженные отзывы Эмерсона и Олкотта, не имела успеха у публики. Из общего тиража в тысячу экземпляров книгопродавец отослал семьсот с лишним назад автору («У меня библиотека в девятьсот томов, более семисот из которых я написал сам», — с не лишенным горечи юмором отмечает Торо в своем дневнике). Успех «Уолдена» был ограниченным. В 60-х годах усилиями друзей Торо были посмертно изданы некоторые из его статей и речей и несколько книг, посвященных американской природе, продолжающих по своему жанру линию «Уолдена». Главные произведения Торо и его обширные дневники вошли в 20-томное (так называемое Уолденское) собрание его сочинений, вышедшее в 1906 г. Из неизданного литературного наследия Торо следует упомянуть обширные записи, посвященные американским индейцам, плод более чем десятилетней работы, материал для задуманной книги20. Привлекательность прозы Торо во многом обязана его достоинствам как публициста: темпераменту, меткости сатиры, остроумию полемики. Однако стиль Торо имеет также менее заметные внутренние особенности, получившие первостепенное значение для дальнейшего развития американской литературы. Отчасти движимый пафосом естественнонаучного описания, Торо достигает высокой языковой точности, конкретности и простоты и в этом отношении является одним из предшественников новейшей американской реалистической прозы. Общественный протест в «Уолдене», как уже было показано, порой ограничен индивидуалистической тенденцией автора. В книге встречаются также страницы, где Торо не чужд морально-философским хитросплетениям своих друзей-трансценденталистов. При всем том в «Уолдене» много блистательной критики буржуазного собственничества и эксплуататорской буржуазной морали. Черты «чудачества» в личном облике и в литературно-общественной позиции Торо, отражающие известную провинциальность американской интеллектуальной жизни XIX столетия, не должны заслонять замечательных положительных черт его нравственного облика, позволивших ему стать одним из наиболее стойких противников «американского образа жизни» своего времени. Громкая слава Торо начинается в XX столетии, когда «Уолден» (как несколько позже и «Моби Дик» Германа Мелвилла) был наконец признан в США классическим произведением американской словесности. Если буржуазные американские социологи усиленно превозносят индивидуализм Торо, «анархичность» и недоверие к политике, в значительной мере оспоренные им же самим к концу жизни, то писатели антикапиталистического направления, начиная с Теодора Драйзера, убедительно показывают ценность протеста Торо для передовой американской культуры. Добавим, что в наши дни, когда вопросы взаимодействия культуры и природной среды приобрели небывалую актуальность и общемировое значение, мы с особым вниманием обращаемся к книгам писателей прошлого, воспевавших единство человека с природой. Почетное место в ряду этих книг принадлежит «Уолдену» Торо. Примечания 1 Наименование трансценденталисты было дано кружку его критиками, высмеивавшими крайнюю отвлеченность стремлений («за границами чувственного познания») и несколько выспреннюю литературную манеру членов кружка. Те, однако, оставили за собой это название, но вложили в него иной, гуманистический смысл, направленный против вульгарно-буржуазного, утилитарно-практического подхода к действительности. 2 Emerson R. W. Works, London, 1913-1914. vol. 3. p. 390. 3 См .: Commons Gohti R. History of Labour in the United States. New York, 1921, vol. 1, p, 495. 4 Emerson R. Ш . Works, vol. 4, p. 263—266, 275. 5 См .: Shanley J. L. The Making of Walden. University of Chicago Press , 1957. В приложении дан первоначальный, «малый» вариант «Уолдена». 6 The Correspondence of Henry David Thoreau. Edited by Walter Harding and Carl Bode. New York, 1958, p. 19, Письмо к О, Браунсону от 30.ХII 1837 г. 7 Дневники Торо цитируются по наиболее полному (хотя и несколько устаревшему к настоящему времени) двадцатитомному (Уолденскому) собранию его сочинений: Thoreau H . D . The writings . Boston ; New York, 1906, vol. VIII. p. 319-320 ( запись от 19.VII .1851 г .). 8 Публицистика Торо цитируется по указанному изданию его сочинений: Thoreau Н. D . The Writings , vol . IV , p . 370. 9 Thoreau И. D . The Writings , vol . IV, p. 380. 10 Thoreau Hi D. The Writings, vol, IV, p, 405. 11 Ibid ., p . 406. 12 Ibid ., vol . IX , p . 37—38 (запись от 1. Х 1851 г.). 13 См.: Stolhr Leo. After Walden. Stanford University Press , 1957, p . 135—136. 14 Thoreau H. D. The Writings, vol. 4, р, 432. 15 Ibid., p. 420. 16 Ibidem. 17 Thoreau H. D. The Writings, p. 423—424, 18 Ibid ., p , 433—434, 19 Thoreau H. D. The Writings, vol. 11, p . 460 (запись от 28.Х 1853 г.). 20 Howarth W. L. The Literary Manuscripts of H. D. Thoreau, Ohio State University Press, 1974, p. 294—301. О гражданском неповиновении 1849, источник: здесь Написано в 1848 г. Впервые опубликовано в издававшемся Элизабет Пибоди Журнале эстетики в 1849 г. под названием Сопротивление гражданскому правительству. Я всецело согласен с утверждением: Лучшее правительство то, которое правит как можно меньше[1], — и хотел бы, чтобы оно осуществлялось быстрее и более систематически. Осуществленное, оно сводится в конце концов — и за это я тоже стою — к девизу: Лучшее правительство то, которое не правит вовсе, а когда люди будут к этому готовы, то именно такие правительства у них и будут. Правительство является в лучшем случае всего лишь средством, но большинство правительств обычно—а иногда и все они—являются средствами недейственными. Возражения, приводившиеся против постоянной армии, — а они многочисленны и вески и должны бы восторжествовать — могут быть выдвинуты также и против постоянного правительства. Постоянная армия — это всего лишь рука постоянного правительства. Само правительство, являющееся только формой, в которой народу угодно осуществлять свою волю, тоже ведь может быть обращено во зло, прежде чем народ совершит через него то, что хочет. Доказательством служит нынешняя война в Мексике, затеянная небольшой группой людей, которые использовали постоянное правительство в качестве своего орудия, ибо народ с самого начала не согласился бы на такую меру. А что такое американское правительство, как не традиция, хотя и недавняя, пытающаяся себя увековечить, но ежеминутно теряющая что-то от своей чистоты? Оно не обладает жизненной силой даже одного человека, ибо один человек может подчинить его своей воле. Для народа это нечто вроде деревянного ружья. Но от этого оно не менее необходимо; ибо народу нужен тот или иной сложный механизм, и притом шумный, чтобы чувствовать, что у него действительно есть правительство. Правительства, таким образом, доказывают, как легко удается для их же пользы обманывать людей и как они обманывают себя сами. Отличная вещь, мы все должны это признать; однако наше правительство еще ни разу само не способствовало никакому делу иначе, как быстро устраняясь с дороги. Не оно охраняет свободу страны. Не оно заселяет Запад. Не оно распространяет просвещение. Все это достигнуто благодаря чертам, присущим американскому народу, и достижений было бы больше, если бы правительство иной раз не мешало этому. Ибо правительство — это средство, с помощью которого люди хотели бы не мешать друг другу, и, как уже было сказано, это средство всегда наиболее действенно, когда меньше всего мешает своим подданным. Если бы торговля не была по своей природе резиновой, она никогда не смогла бы перепрыгивать все препятствия, какие воздвигают на ее пути законодатели; и если бы судить их только по результатам их действий, не учитывая их намерений, их следовало бы карать как тех злоумышленников, которые кладут посторонние предметы на рельсы. Если говорить конкретно и как гражданин, а не как те, кто отрицает всякое правительство, я требую не немедленной отмены правительства, но его немедленного улучшения. Пусть каждый объявит, какое правительство он готов уважать, и это уже будет шагом к такому правительству. Когда народ, получив в свои руки власть, передает ее большинству и долгое время позволяет ему править, это происходит не потому, что оно правит наиболее справедливо, и не потому, что это представляется всего справедливее по отношению к меньшинству, но по той простой причине, что оно физически сильнее. Но правительство, где правит большинство, не может быть основано на справедливости даже в том ограниченном смысле, в каком ее понимают люди. Неужели невозможно такое правительство, где о правде и неправде судило бы не большинство, а совесть? Где большинство решало бы лишь те вопросы, к которым приложима мерка целесообразности? Неужели гражданин должен, хотя бы на миг или в малейшей степени, передавать свою совесть в руки законодателя? К чему тогда каждому человеку совесть? Я считаю, что мы должны быть сперва людьми, а потом уж подданными правительства. Желательно воспитывать уважение не столько к закону, сколько к справедливости. Единственная обязанность, какую я имею право на себя брать, — это обязанность всегда поступать так, как мне кажется правильным. Справедливо говорят, что у корпорации нет совести; но корпорация, состоящая из совестливых людей, имеет совесть. Закон никогда еще не делал людей сколько-нибудь справедливее; а из уважения к нему даже порядочные люди ежедневно становятся орудиями несправедливости. Обычным и естественным следствием чрезмерного уважения к закону является войско с капитаном, капралом, рядовыми, подносчиками пороха и всеми прочими, в стройном порядке направляющееся по горам, по долам на войну наперекор своему желанию и даже здравому смыслу и совести — а это делает поход очень трудным и вызывает сердцебиение. Солдаты не сомневаются, что ввязались в скверное дело; все они настроены миролюбиво. Так кто же они? Люди или небольшие передвижные форты и пороховые склады, находящиеся в распоряжении какого-нибудь бессовестного человека, стоящего у власти? Посетите военный порт и взгляните на военного матроса: вот какого человека вырастило американское правительство, вот кого оно умеет вырастить с помощью своей черной магии — не человека, а тень, можно сказать, живого покойника, уже похороненного с воинскими почестями, — Не бил барабан перед смутным полком, Когда мы его хоронили. И труп не с ружейным прощальным огнем Мы в недра земля опустили[2]. Именно так служит государству большинство—не столько как люди, сколько в качестве машин, своими телами. Они составляют постоянную армию, милицию, тюремщиков, служат понятыми шерифу и т. п. В большинстве случаев им совершенно не приходится при этом применять рассудок или нравственное чувство: они низведены до уровня дерева, земли и камней; быть может, удастся смастерить деревянных людей, которые будут не менее пригодны. Такие вызывают не больше уважения, чем соломенные чучела или глиняные идолы. Они стоят не больше, чем лошади и собаки. Однако даже они считаются обычно за хороших граждан. Другие, как, например, большинство законодателей, политических деятелей, юристов, священников и чиновников, служат государству преимущественно мозгами; и так как они редко бывают способны видеть нравственные различия, то, сами того не сознавая, могут служить как дьяволу, так и богу. Очень немногие — герои, патриоты, мученики, реформаторы в высоком смысле и настоящие люди—служат государству также и своей совестью, а потому чаще всего оказывают ему сопротивление, и оно обычно считает их за своих врагов. Мудрый человек согласен приносить пользу именно в качестве человека и не соглашается быть глиной и затыкать дыру, чтобы не дуло[3], оставляя эту роль хотя бы своему праху: ...так высок мой род, Что не могу я быть ничьим слугой, Приказы получать, как подчиненный, Как подданный, и быть слепым орудьем Какой-нибудь державы[4]. Кто всецело отдает себя ближним, представляется им бесполезным и себялюбивым; а кто отдает себя им лишь частично, объявляется благодетелем человеческого рода. Как же надлежит человеку в наше время относиться к американскому правительству? Я отвечу, что он не может связать себя с ним, не навлекая на себя позора. Я ни на миг не согласен признать своим правительством политическую организацию, которая является правительством раба. Все признают право на революцию, то есть право не присягать и оказывать сопротивление правительству, когда его тирания или его неспособность становятся нестерпимы. Однако почти все говорят, что сейчас дело обстоит не так. Но так обстояло дело, по их мнению, во время революции 1775 года. Если бы мне сказали, что то было плохое правительство, потому что оно облагало пошлиной некоторые иностранные товары, доставлявшиеся в его порты, я, скорее всего, не стал бы подымать из-за этого шума, потому что без этих товаров могу обойтись. Известное трение есть в каждой машине, и возможно, что эта машина делает достаточно полезного, чтобы свести на нет зло. Во всяком случае, большим злом будет подымать из-за этого шум. Но когда у трения появляется своя машина, а угнетение и грабеж делаются организованными, я говорю: не надо нам такой машины. Другими словами, когда шестая часть населения страны, провозгласившей себя прибежищем свободы, является рабами, а всю страну наводняют чужеземные войска и вводят там военные законы, я считаю, что для честных людей настало время восстать и совершить революцию. Это тем более неотложный долг, что захваченная страна — не наша, а армия захватчиков — наша[5]. Пэли[6], для многих главный авторитет в вопросах нравственности, в своей главе о Долге повиновения гражданским властям сводит гражданский долг к выгодности и далее говорит: Пока того требуют интересы всего общества, то есть пока нельзя противиться законному правительству или сменить его, не причиняя обществу неудобств, бог велит повиноваться этому правительству, но именно до тех пор, а не долее. Исходя из этого принципа, справедливость каждого случая сопротивления решается сравнением накопившихся несправедливостей с издержками их возможного исправления. Об этом, говорит он, каждый должен судить сам. Но Пэли, как видно, не задумывался над случаями, когда принцип выгодности неприменим и когда народ, как и отдельный человек, должен добиться справедливости любой ценой. Если я несправедливо вырвал доску у тонущего человека, я должен вернуть ее, хотя бы при этом сам утонул[7]. Это, согласно Пэли, было бы неудобно. Но тот, кто в подобном случае хочет душу свою сберечь, потеряет ее[8]. Наш народ не должен иметь рабов и воевать с Мексикой, хотя бы это стоило ему существования как нации. В своей практике нации согласны с Пэли; но неужели кто-нибудь считает, что Массачусетс в нынешнем кризисе поступает по справедливости? На троне и в парче, а все же неряха-девка, Шлейф подобрав, в грязи волочит душу. В сущности, противниками реформы в Массачусетсе являются не сто тысяч политических деятелей Юга, а здешние сто тысяч торговцев и фермеров, которым торговля земледелие дороже человечности и которые не расположены поступить по справедливости с рабами и с Мексикой, чего бы это ни стоило. Я бросаю обвинение не далеким противникам, а тем, кто в нашей стране сотрудничает с ними и вершит их волю и без которых противники были бы безвредны. Мы любим повторять, что народные массы не готовы, но прогресс так медлителен потому, что избранные не намного мудрее или лучше большинства. Не столь важно, чтобы многие были так же хороши, как вы, важнее, чтобы существовало где-то абсолютное добро и служило закваской для всего теста[9]. Есть тысячи людей, по убеждениям противники рабства и войны, которые решительно ничего не делают, чтобы положить этому конец; которые, считая себя наследниками Вашингтона и Франклина, сидят сложа руки и говорят, что не знают, что делать, и не делают ничего; которые даже откладывают вопрос о свободе до решения вопроса о свободной торговле и спокойно читают после обеда прейскуранты вместе с последними вестями из Мексики и засыпают над ними. А каковы нынешние расценки на честного человека и патриота? Они сожалеют, иногда составляют петиции; но ничего не делают всерьез и с толком. Они ждут очень сочувственно, чтобы другие устранили зло и чтоб им больше не пришлось огорчаться из-за него. Самое большее, на что они готовы для правого дела, — это ничего не стоящее голосование, вялая поддержка и пожелание удачи. На одного добродетельного человека приходится девятьсот девяносто девять покровителей добродетели; но легче иметь дело с обладателем чего-нибудь, чем с его временным хранителем. Всякое голосование подобно игре, вроде шашек или триктрака, с некоторым моральным оттенком, игре с правдой и неправдой, с нравственными проблемами, и естественно, что делаются ставки. Репутация играющих на кон не ставится. Я, может быть, и голосую, как считаю справедливым, но не заинтересован кровно в том, чтобы справедливость победила. Я готов предоставить это решению большинства. Поэтому дело не идет дальше соображений целесообразности. Даже голосовать за справедливость еще не значит действовать за нее. Вы всего лишь тихо выражаете ваше желание, чтобы она победила. Мудрый не оставляет справедливость на волю случая и не хочет, чтобы она победила силою большинства. В действиях человеческих масс не много силы. Когда большинство проголосует наконец за отмену рабства, то потому, что оно безразлично к рабству, или потому, что останется очень мало рабства, подлежащего отмене. Тогда единственным рабом будет оно само. Приблизить уничтожение рабства может только тот голосующий, который утверждает этим собственную свою свободу. Я слышу, что в Балтиморе или где-то еще для избрания кандидата в президенты соберется съезд[10] преимущественно из газетных издателей и профессиональных политиков; но для независимого, разумного и порядочного человека не все ли равно, к какому решению этот съезд придет? Выше ли он нас своим разумом, порядочностью? Неужели мы не можем рассчитывать на независимые голоса? Разве мало в стране людей, которые не присутствуют на съездах? Но нет: оказывается, так называемый порядочный человек изменил свою позицию и махнул рукой на страну, когда у страны больше оснований махнуть рукой на него. Он немедленно объявляет одного из избранных таким образом кандидатов единственно годным, доказывая этим, что сам он годен демагогам для любой их цели. Голос его имеет не больше цены, чем голос любого беспринципного чужеземца или подкупленного избирателя. Где же настоящий человек, мужчина, такой, которому хребет рукой не согнешь, как говорит мой сосед! Наша статистика ошибается: населения у нас вовсе не так много. Сколько мужчин приходится на тысячу квадратных миль? Едва ли наберется один. Значит, Америка не представляет собой ничего привлекательного для поселенцев? Американец выродился в чудака[11] — существо, которое можно опознать по органу стадности и явному недостатку интеллекта и уверенности в себе; которое, являясь на свет, прежде всего и более всего озабочено состоянием богаделен; и, еще не достигнув совершеннолетия, копит в фонд возможной вдовы и сирот; словом, отваживается жить только благодаря страховой компании, обещавшей ему приличные похороны. Человек не обязан непременно посвятить себя искоренению даже самого большого зла; он имеет право и на другие заботы; но долг велит ему хотя бы сторониться зла; и если не думать о нем, то не оказывать поддержки. Если я предаюсь иным занятиям и размышлениям, мне надо хотя бы убедиться прежде, не предаюсь ли я им, сидя на чьей-то спине. Я должен сперва слезть с нее, чтобы и тот, другой, мог предаться созерцанию. Смотрите, какова непоследовательность. Я слышал, как иные из моих земляков говорят: Пускай попробуют послать меня подавлять восстание рабов или в Мексику — так я и пойду! — и, однако, каждый из этих людей прямо, своей поддержкой правительства, или по крайней мере косвенно, своими деньгами, обеспечивает вместо себя заместителя. Хвалят солдата за отказ участвовать в несправедливой войне, а сами не отказываются поддерживать несправедливое правительство, которое эту войну ведет; хвалят того, кто бросает вызов их поведению и авторитету, как если бы штат настолько каялся в грехах, что нанял кого-то бичевать себя, но не настолько, чтобы хоть на миг перестать грешить. Вот так, под видом Порядка и гражданского повиновения, всем нам приходится оказывать уважение и поддержку собственной подлости. Сперва грешник краснеет, потом становится равнодушен к своему греху, а безнравственность становится как бы безотносительной к нравственности и не бесполезной для той жизни, какую мы создали. Величайшее и самое распространенное заблуждение нуждается в поддержке самой бескорыстной добродетели. Легкий упрек, какой обычно адресуют патриотизму, чаще всего навлекают на себя люди благородные. Те, кто осуждает правительство и его мероприятия и одновременно поддерживает его, являются несомненно самыми добросовестными его сторонниками и зачастую наибольшим препятствием на пути реформ. Кое-кто петициями требует от штата выйти из Союза, пренебречь требованиями президента. Отчего они сами не расторгнут собственный союз со штатом и не откажутся вносить деньги в его казну? Разве они не находятся в тех же отношениях к штату, как штат — к Союзу? И разве не те же причины мешают штату сопротивляться Союзу, какие мешают им сопротивляться штату? Как может человек иметь определенное мнение и на этом успокоиться? Можно ли успокоиться, если ваше мнение состоит в том, что вас обидели? Если сосед обманул вас на доллар, вы не довольствуетесь сознанием того, что обмануты, или заявлением об этом, или даже петициями о возвращении причитающейся вам суммы; вы сразу же предпринимаете практические шаги, чтобы получить ее сполна и не быть обманутым впредь. Поступок, продиктованный принципом, осознание справедливости и ее свершение изменяют вещи и отношения; он революционен по своей сути и не совместим вполне ни с чем, что было до того. Он не только раскалывает государства и церкви, он разделяет семьи; более того: вносит раскол и в отдельную душу, отмежевывая в ней дьявольское от божественного. Несправедливые законы существуют; будем ли мы покорно им повиноваться, или попытаемся их изменить, продолжая пока что повиноваться им, или же нарушим их сразу? При таком правительстве, как наше, люди чаще всего считают, что следует ждать, пока не удастся убедить большинство изменить законы. Они полагают, что сопротивление было бы большим злом. Но если это действительно большее из двух зол, то виновато в этом само правительство. Именно оно делает его большим злом. Отчего оно неспособно идти навстречу реформам? Отчего не ценит разумное меньшинство? Зачем сопротивляется и кричит раньше, чем его ударили? Отчего не поощряет в своих гражданах бдительность к своим недостаткам и более правильные поступки, чем те, на которые оно их толкает? Зачем оно всегда распинает Христа, отлучает Коперника и Лютера и объявляет мятежниками Вашингтона и Франклина? По-видимому, обдуманное и подкрепленное действием непризнание его власти является единственным проступком, которое правительство не сумело предусмотреть; иначе почему за него не положено определенной и соразмерной кары? Если человек, не имеющий собственности, хоть однажды откажется заработать для правительства девять шиллингов, его заключают в тюрьму на срок не ограниченный никаким известным мне законом и определяемый только по усмотрению лиц, которые его туда заключили; а если он украдет у государства девяносто раз по девяти шиллингов, его скоро выпускают на свободу. Если несправедливость составляет неизбежную часть трения правительственной машины, то пусть себе вертится, пусть; авось трение мало-помалу уменьшится, и, уж конечно, износится машина. Если несправедливость зависит от какой-то одной пружины, или шкива, или троса, или рычага, тогда, быть может, придется задуматься, не будет ли исправление зла злом еще худшим; но если она такова, что требует от вас вершить несправедливость в отношении другого, тогда я скажу: такой закон надо нарушить. Пусть твоя жизнь станет тормозящей силой и остановит машину. Я, во всяком случае, должен позаботиться, чтобы не поддаться злу, которое я осуждаю. Что касается средств исправления зла, предлагаемых государством, то мне такие средства неизвестны. Слишком много времени они требуют, на это уйдет вся жизнь. А у меня есть другие дела. Я явился в этот мир не столько затем, чтобы сделать его местом, удобным для жилья, сколько затем, чтобы в нем жить, хорош он или плох. Человеку дано сделать не все, а лишь что-то; и именно потому, что он не может сделать всего, не надо, чтобы это что-то он делал неправильно. Не мое дело слать петиции губернатору или законодательным учреждениям, как и не их дело — слать петиции мне; и если на мою петицию они не обратят внимания, что мне делать тогда? В этом случае государство не предусматривает никакого выхода; именно его конституция и является злом. Это, быть может, звучит резко, упрямо и непримиримо, но именно так я проявляю наибольшую бережность и уважение к той человеческой сущности, которая этого заслуживает или может понять. Таковы все перемены к лучшему, как, например, рождение и смерть, от которых тело содрогается в конвульсиях. Я не колеблясь заявляю, что все, называющие себя аболиционистами, должны немедленно отказать в какой бы то ни было поддержке правительству штата Массачусетс, а не ждать для зашиты правого дела, чтобы составилось большинство в один голос. Я полагаю, что им достаточно иметь на своей стороне бога и не надо ждать еще одного сторонника. К тому же любой человек, который больше прав, чем его ближние, уже составляет большинство в один голос. С американским правительством, или его представителем — правительством штата, я встречаюсь непосредственно и лицом к лицу раз в году — не чаще — в образе сборщика налогов; такова единственная обязательная встреча с ним для человека в моем положении; и оно при этой встрече явственно говорит: Признай меня! И самый простой и действенный, а при нынешнем положении дел самый необходимый способ говорить с ним, выразить ему, как вы им недовольны и как его не любите, это — отказать ему. Мой учтивый сосед, сборщик налогов, — вот с кем мне приходится иметь дело, потому что, в сущности, мои претензии обращены к людям, а не к пергаменту, а он добровольно стал агентом правительства. Разве сможет он узнать, что он собой представляет и как правительственный чиновник, и как человек, пока ему не придется подумать, как отнестись ко мне, своему соседу, которого он уважает, — как к соседу и порядочному человеку или как к сумасшедшему и нарушителю спокойствия, — и попробовать преодолеть это препятствие для добрососедских отношений, не позволяя себе при этом необдуманных и грубых слов и мыслей. Зато я хорошо знаю, что, если бы тысяча, или сто, или десять человек, которых я мог бы перечислить, — всего десять честных людей — или даже один честный человек в нашем штате Массачусетс отказался владеть рабами, вышел бы из этого сообщества и был бы за это посажен в тюрьму, это означало бы уничтожение рабства в Америке. Не важно, если начало скромное; что однажды сделано хорошо, то сделано навечно. Но мы предпочитаем говорить и в этом усматриваем свою миссию. На службе Реформы состоят дюжины газет, но ни одного человека. Если бы мой уважаемый сосед, посланник штата, который посвятил свою жизнь вопросу о правах человека в Верховном суде, вместо того чтобы считать главной угрозой тюрьмы в Каролине[12], имел в виду Массачусетс, старающийся свалить грех рабовладения на другой штат — хотя до сих пор поводом для ссоры между ними может быть только недостаток гостеприимства, — законодательные власти не стали бы будущей зимой снимать этот вопрос с повестки. При правительстве, которое несправедливо заключает в тюрьму, самое подходящее место для справедливого человека—в тюрьме. Сейчас самое лучшее место, единственное, какое Массачусетс приготовил для своих самых свободолюбивых, не павших духом жителей, — это тюрьмы, где он отрекается от них, как они уже отреклись от него благодаря своим убеждениям. Именно здесь должен их находить беглый раб, мексиканский военнопленный, отпущенный под честное слово, и индеец — ходатай за обиженных соплеменников; здесь, на особой, но более свободной и почетной территории, куда штат помещает тех, кто не с ним, а против него, — единственный дом в рабовладельческом штате, где свободный человек может жить с честью. Если кто-либо думает, что здесь он утратит свое влияние, и его голос не дойдет до ушей Штата, и он не будет в этих стенах представлять собой противника, значит, он не знает, насколько истина сильнее заблуждения и насколько красноречивее и успешнее может бороться с несправедливостью тот, кто хоть отчасти испытал ее на себе. Подавать голос надо не в виде бумажного бюллетеня, а всего своего влияния. Меньшинство бессильно, когда подчиняется большинству; тогда оно даже и не меньшинство; но оно всесильно, когда противится изо всех сил. Если Штату предоставится выбор — держать всех справедливых людей в тюрьме или отказаться от войны и рабовладения, он не поколеблется. Если бы в этом году тысяча человек отказались платить налоги, не было бы ни насилия, ни кровопролития, какие вызовет уплата налога, которая позволит Штату совершать насилия и проливать невинную кровь. Это была бы именно мирная революция, если такая возможна. Когда сборщик налогов или другой чиновник спрашивает меня, как уже сделал один из них: Но что я могу сделать?, я отвечаю: Если действительно хотите что-то сделать, подайте в отставку. Если подданный отказывается повиноваться, а чиновник отказывается от должности, революция свершилась. Но положим даже, что прольется кровь. А разве из раненой совести не льется кровь? Из этой раны вытекает все мужество и бессмертие человека, истекая этой кровью, он умирает навеки. Вот эта кровь и льется сейчас. Я ждал тюремного заключения, а не описи имущества — хотя то и другое служит одной цели, — потому что те, кто отстаивает чистую справедливость и, следовательно, всего опаснее для продажного государства, обычно не тратят времени на накопление имущества. Таким государство оказывает сравнительно мало услуг, и даже небольшой налог может показаться непомерным, особенно если им приходится заработать его трудами своих рук. Если бы нашелся человек, вовсе обходящийся без денег, даже государство не решилось бы требовать их с него. А богач — говорю это безо всяких обидных сравнений — всегда продан тем установлениям, которым он обязан свои богатством. Вообще говоря, чем больше денег, тем меньше добродетели: потому что деньги становятся между человеком и его желаниями и осуществляют их вместо него, а это, конечно, не большая заслуга. Они решают множество вопросов, на которые ему иначе пришлось бы отвечать, а единственным новым вопросом оказывается трудный, но излишний вопрос: как их истратить? Так выбивается у него из-под ног нравственная почва. Возможности жизни уменьшаются с возрастанием так называемых средств к жизни. Самое лучшее, что человек может сделать для своей культуры, когда разбогатеет, это — попытаться осуществить те планы, какие у него были, когда он был беден. Христос ответил ироди-анам по их разумению. Покажите мне монету, которою платится подать[13], — сказал он, и один из них вынул из кармана пенни. Если у вас в ходу деньги с изображением кесаря, которые им обеспечены и пущены в обращение, то есть если вы люди государственные и охотно пользуетесь благами кесарева правления, то и платите ему его же монетою, когда он с вас требует. Отдавайте кесарево кесарю, а Божие Богу[14], а какое — чье, они так и ве разобрались, потому что не хотели знать. Беседуя с наиболее свободомыслящими из моих соседей, я замечаю, что, сколько бы они ни говорили о серьезности вопроса и о своем уважении к общественному спокойствию, дело сводится к тому, что им нужна защита существующего правительства и они опасаются последствий неповиновения для своего имущества и своих семей. Что касается меня, то мне не хочется думать, что я нахожусь под защитой государства. Но если я брошу ему вызов, когда оно потребует с меня налог, оно скоро заберет все мое имущество и не даст покоя ни мне, ни моим детям. Это плохо. Человеку невозможно жить честно и в то же время в достатке и уважении. Не стоит накапливать имущество; наверняка скоро его потеряешь. Надо быть арендатором или скваттером, поменьше сеять и поскорее все съедать. Надо жить внутренней жизнью, полагаться на себя, постоянно быть готовым сняться с места и не заводить множества дел. Разбогатеть можно даже в Турции, если во всем быть примерным подданным турецкого правительства. Конфуций говорит: Когда государство управляется согласно с разумом, постыдна бедность и нужда; когда государство не управляется согласно с разумом, то постыдны богатство и почести[15]. Итак, пока мне не нужна защита Массачусетса в какой-нибудь дальней Южной гавани, где грозит опасность моей свободе, пока я не стремлюсь здесь у себя скопить богатства мирным предпринимательством, я могу себе позволить отказать Массачусетсу в повиновении и в правах на мое имущество и жизнь. Кара за неповиновение правительству во всех смыслах обойдется мне дешевле, чем повиновение. В последнем случае я буду чувствовать, что сам стою меньше. Несколько лет назад правительство предъявило мне счет в пользу церкви и велело уплатить некую сумму на содержание священника, чьи проповеди посещал мой отец, но никогда не посещал я сам. Плати, — сказали мне, — иначе сядешь в тюрьму. Я отказался платить. К сожалению, некто другой счел нужным уплатить эту сумму. Я не понимаю, почему берут налог с учителя в пользу священника, а не наоборот; как учителя меня содержало не государство, а добровольная подписка. Я не понимаю, почему бы школе, а не только церкви не собирать в свою пользу налог с помощью правительства. Однако, по требованию городского управления, я согласился сделать следующее письменное заявление: Да будет всем известно, что я, Генри Торо, не желаю считаться членом какой бы то ни было официальной организации, в которую я не вступал. Это заявление я вручил секретарю городской корпорации, который ее и хранит. С тех пор правительство, уведомленное о том, что я не хочу считаться членом этой церковной общины, больше не предъявляло ко мне подобных требований, хотя в тот раз настаивало на своей претензии. Если бы я знал, как они называются, я тут же выписался бы из всех организаций, в которые никогда не записывался; но я не знал, где найти их полный список. Я уже шесть лет не плачу избирательный налог. Однажды я был за это заключен в тюрьму на одну ночь[16]; разглядывая прочные каменные стены толщиною в два-три фута, окованную железом дверь толщиною в фут и железную решетку, едва пропускавшую свет, я был поражен глупостью этого учреждения, которое обращалось со мной так, словно я всего лишь кровь, плоть и кости, которые можно держать под замком. Я подивился, что выбрали именно этот способ меня использовать и не додумались, что я могу пригодиться на что-нибудь другое. Я понял, что если меня отделяет от моих сограждан каменная стена, то им нужно пробиться или перелезть через еще более высокую стену, чтобы достичь свободы, какою располагаю я. Ни на миг я не почувствовал себя лишенным свободы, а стены были просто напрасной тратой камня и известки. Я чувствовал себя так, как будто один лишь я уплатил налог. Они явно не знали, как со мной обращаться, и вели себя как дурно воспитанные люди. Как угрозы, так и уговоры были ошибкой; ибо они думали, что главным моим желанием было оказаться по другую сторону этой каменной стены. Я невольно улыбался, глядя, как старательно они запирали дверь за моими мыслями, которые выходили беспрепятственно, а ведь только они и представляли опасность. Бессильные добраться до меня самого, они решили покарать мое тело; совсем как мальчишки, которые, если не могут расправиться с кем-нибудь, на кого они злы, вымещают это на его собаке. Я понял, что государство слабоумно, что оно трясется, как одинокая женщина за свои серебряные ложки, и не отличает друзей от врагов; я потерял к нему последние остатки уважения и почувствовал жалость. Итак, государство никогда намеренно не угрожает разуму или нравственному чувству человека, а только его телу и пяти чувствам. Оно вооружено не превосходящей мудростью или честностью, а только физической мощью. А я не затем родился, чтобы терпеть насилие. Я хочу дышать по-своему. Посмотрим же, кто сильнее. Какой силой наделена толпа? Принудить меня могут только те, кто подчиняется высшему, чем я, закону. А они принуждают меня уподобиться им самим. Я не слышал, чтобы множеству людей удавалось принудить человека жить именно так, а не этак. Какая бы это была жизнь? Когда мне встречается правительство, которое говорит мне: Кошелек или жизнь, к чему мне спешить отдавать кошелек? Быть может, оно находится в крайней нужде и не знает, что делать; но я тут ни при чем. Пускай выпутывается само, как делаю я. Хныкать над этим не стоит. Я не ответствен за исправную работу общественной машины. Я не сын инженера, который ее изобрел. Я вижу, что, когда желудь и каштан падают рядом, ни один из них не впадает в оцепенение, чтобы дать дорогу другому; каждый следует собственному закону, пробивается, растет и цветет, как умеет, пока один, быть может, не заслонит другого. Если растение не может жить согласно своей природе, оно гибнет; так же и человек. Ночь в тюрьме оказалась чем-то новым и довольно интересным. Когда я вошел, заключенные, сняв сюртуки, болтали и дышали вечерним воздухом в дверях. Но тюремщик сказал: Пора запирать, ребята, и они разошлись, и я услышал, как в камерах гулко раздались их шаги. Моего соседа по камере тюремщик представил мне как отличного парня и умного человека. Когда дверь заперли, он показал мне, куда повесить шляпу и как все устроено. Камеры ежемесячно белили; и эта, во всяком случае, была самой белой, проще всего обставленной и опрятной комнатой во всем городе. Он, конечно, пожелал узнать, откуда я и почему оказался здесь; я рассказал ему, а затем в свою очередь спросил, как он сюда попал, предполагая, что это честный человек; по существующим понятиям, таким он и был. Меня обвиняют в том, что я сжег амбар, — сказал он, — а я этого не делал. Насколько я мог понять, вероятно, он, пьяный, курил в амбаре трубку и заснул там; вот амбар и сгорел. Он слыл умным человеком, ждал суда уже три месяца и должен был прождать еще столько же; но он тут совсем обжился и был доволен, потому что кормили бесплатно и обходились, по его мнению, хорошо. Он занимал одно из окон, я — другое; и я увидел, что для тех, кто находится тут долго, главным занятием становится смотреть из окна. Я скоро прочел все душеспасительные брошюры, какие были, посмотрел, откуда бежали в свое время заключенные и где была перепилена решетка, и прослушал рассказ о прежних обитателях камеры; оказалось, что и здесь есть своя история и свои сплетни, никогда не выходящие за стены тюрьмы. Вероятно, это единственный дом в городе, где сочиняют стихи, которые затем переписываются, но не издаются. Мне показали множество переписанных стихов, сочиненных некими юношами, пойманными при попытке к бегству, которые затем распевали их в отместку. Я постарался выведать у моего товарища по заключению все, что можно, опасаясь, что больше его не встречу, но наконец он показал мне, где лечь, и велел задуть лампу. Провести здесь ночь было все равно что побывать в дальней стране, куда я никогда не предполагал попасть. Мне казалось, что я никогда прежде не слышал боя городских часов и звуков засыпающего селения; ибо мы спали с открытыми окнами, а решетка была снаружи. Родное селение предстало мне как бы средневековым. Конкорд превратился в Рейн, и передо мною прошли видения рыцарей и замков. С улицы доносились голоса старых бюргеров. Я стал невольным свидетелем всего, что делалось и говорилось в кухне соседнего постоялого двора — это было для меня нечто совершенно новое и редкостное. Я как бы увидел родной город вблизи, почти изнутри. Раньше я никогда не видел его учреждений. А тут было одно из них, потому что это главный город графства. Я начал разбираться в делах его жителей. Утром нам через отверстие в двери дали завтрак в маленьких оловянных кастрюлях соответствующих размеров, вмещавших пинту шоколада, а также темного хлеба и жестяную ложку. Когда пришли за посудой, я по неопытности вернул остатки хлеба, но мой товарищ схватил его и сказал, что его надо приберечь ко второму завтраку или к обеду. Вскоре его повели на работу в поле, где он должен был до полудня сгребать сено, и он попрощался со мной, считая, что больше мы не свидимся. Когда я вышел из тюрьмы — ибо кто-то вмешался и уплатил налог[17], — я не заметил тех перемен в окружающем, какие видел заключенный, входивший сюда юношей, а выходивший дряхлым седым старцем; и все же что-то для меня изменилось — город, штат и страна — больше, чем могло бы измениться просто от времени. Я яснее увидел штат, в котором живу. Я увидел, насколько можно полагаться на соседские и дружеские чувства людей, среди которых я живу; увидел, что дружба их — только до черного дня; что они не расположены поступать по справедливости; что их предрассудки и суеверия делают их таким же чуждым мне племенем, как китайцы и малайцы; что ради человечности они не согласны рисковать ничем, даже имуществом; что не так уж они великодушны, чтобы не поступать с вором так же, как он с ними, и надеются спасти свои души соблюдением некоторых внешних правил, несколькими молитвами и тем, что иногда идут прямым, хотя и бесполезным путем. Быть может, я сужу своих ближних чересчур строго; ведь многие из них, мне кажется, не знают, что в их городе есть такое учреждение, как тюрьма. В нашем селе был прежде обычай приветствовать должников, вышедших из тюрьмы, растопыривая перед глазами пальцы наподобие тюремной решетки. Мои соседи не делали этого приветственного жеста, но смотрели на меня, а потом друг на друга так, словно я вернулся после долгих странствий. Меня посадили в тюрьму, когда я шел к башмачнику взять из починки башмак. На следующее утро, когда меня выпустили, я докончил начатое дело, надел починенный башмак и присоединился к компании, отправлявшейся за черникой и поджидавшей меня как своего предводителя; через полчаса — лошадь была быстро запряжена — я был уже посреди черничника, на одном из самых высоких наших холмов, в двух милях от города, и совершенно потерял из виду государство. Такова история моих темниц[18]. Дорожный налог я никогда не отказываюсь платить, потому что так же хочу быть хорошим соседом, как плохим подданным; а что касается налога в пользу школы, то именно сейчас я и вношу свою долю в воспитание сограждан. Я отказываюсь платить не из-за того или иного пункта в налоговой ведомости. Я просто отказываюсь повиноваться требованиям государства и не хочу иметь с ним ничего общего. У меня нет охоты прослеживать путь моего доллара, если бы даже это было возможно, пока на него не купят человека или ружье, чтобы убить человека, — доллар не виноват, — но мне важно проследить последствия моего повиновения. В общем, я по-своему объявил государству тихую войну, хотя, как принято в подобных случаях, намерен тем не менее извлекать из него возможную пользу и выгоду. Если другие платят требуемый с меня налог из сочувствия государству, они делают то же самое, что уже сделали раз за себя самих, то есть содействуют несправедливости даже усерднее, чем требует государство. Если они платят налог из неуместного сочувствия налогоплательщику, чтобы сберечь его имущество, а его самого избавить от тюрьмы, это потому, что они не поразмыслили, насколько они позволяют своим личным чувствам препятствовать общественному благу. Такова моя нынешняя позиция. Но в подобных случаях человек должен быть настороже, чтобы на его поступок не влияло упрямство или чрезмерная оглядка на мнение окружающих. Пусть он выполняет только свой долг перед самим собою и перед временем. Иногда я думаю: да ведь эти люди имеют добрые намерения, они просто не знают; они поступали бы лучше, если бы знали, как надо; зачем огорчать своих ближних, вынуждая их поступать с тобою так, как им не хотелось бы? Но затем я думаю: это не причина, чтобы и мне делать, как они, или причинять другим гораздо большие страдания иного рода. И еще я говорю себе иногда: если многомиллионная масса людей без злобы, без какого-либо личного чувства требует от тебя всего несколько шиллингов и не может, так уж она устроена, отказаться от этого требования или изменить его, а ты не можешь апеллировать к другим миллионам, к чему бросать вызов неодолимой стихийной силе? Ведь не сопротивляешься же ты с таким упрямством холоду и голоду, ветрам и волнам; и спокойно покоряешься множеству других неизбежностей. И голову в огонь ты тоже не суешь. Но именно потому, что эта сила не представляется мне целиком стихийной, а отчасти человеческой, и что с этими миллионами я связан как с миллионами людей, а не бесчувственных предметов, именно поэтому я вижу возможность апеллировать, во-первых, к их создателю, а во-вторых, к ним самим. А когда я сознательно сую голову в огонь, то не могу апеллировать ни к огню, ни к создателю огня и должен винить только себя. Если бы я мог убедить себя, что я вправе довольствоваться людьми как они есть и относиться к ним соответственно, а не согласно моим понятиям о том, каковы должны быть и они и я, тогда, как добрый мусульманин и фаталист, я постарался бы удовлетвориться существующим положением вещей и говорил бы, что такова божья воля. Но между сопротивлением людям и чисто стихийной силе природы прежде всего та разница, что первым я могу сопротивляться с некоторым успехом, но не надеюсь уподобиться Орфею и изменить природу скал, деревьев и зверей. Я не хочу враждовать ни с людьми, ни с народами. Не хочу заниматься казуистикой, проводить тонкие различия или выставлять себя лучше других. Скорей, я ищу предлог, чтобы подчиниться законам страны. Я даже слишком склонен им подчиняться. Эту склонность я сам в себе замечаю и каждый год при появлении сборщика налогов бываю готов пересмотреть действия и точку зрения правительств страны и штата, а также общественные настроения, чтобы найти повод повиноваться. К отчизне надобно сыновнее почтенье, И если ыне когда-нибудь случится Священным этим долгом пренебречь, Пусть это будет только по веленью Души моей, и совести, и веры, Но не затем, чтоб выгоду искать[19]. Я полагаю, что государство скоро избавит меня от всей такой работы, и тогда я буду не лучшим патриотом, чем мои соотечественники. Если рассматривать ее с низменной точки зрения, конституция при всех ее недостатках очень хороша; законы и суды — весьма почтенны; даже правительства Америки и штата во многом заслуживают восхищения, очень многими так и описаны, и мы должны быть за них благодарны; но с точки зрения хоть немного более высокой они именно таковы, какими их описал я, а с еще более высокой и с высшей кто скажет, каковы они и стоят ли вообще того, чтобы смотреть на них или о них думать? Впрочем, до правительства мне мало дела, и я намерен думать о нем как можно меньше. Даже в этом мире я не часто бываю подданным правительства. Если человек свободен в своих мыслях, привязанностях и воображении и то, чего нет, никогда надолго не предстает ему как то, что есть, ему не страшны неразумные правители и реформаторы. Я знаю, что большинство людей думают иначе, чем я; но с теми, кто посвятил себя изучению этих или подобных вопросов, я согласен не больше. Государственные деятели и законодатели, находящиеся целиком внутри здания, никогда не видят его ясно. Они намерены сдвинуть общество с места, а сами не имеют опоры вне его. Они, быть может, обладают известным опытом и проницательностью и, наверно, изобрели остроумные и даже полезные системы, за которые мы им искренне благодарны; но все их остроумие и полезность ограничены известными, отнюдь не широкими рамками. Они склонны забывать, что мир не управляется принципами благоразумия и целесообразности. Вебстер[20] никогда не вникает в дела правительства и потому не может говорить о нем авторитетно. Это — оракул для тех законодателей, которые не намерены проводить коренные реформы существующего правительства; но для мыслителей и тех, кто создает законы на века, он даже не касается предмета. Я знаю людей, чьи ясные и мудрые размышления на эту тему легко разоблачили бы его ограниченность. Конечно, рядом с дешевыми фразами большинства реформаторов и еще более дешевым красноречием и мудростью политиков вообще это почти единственные разумные и ценные слова, и мы благодарим за них небо. Рядом с ними Вебстер силен, оригинален, а главное, практичен. И все же он силен не мудростью, но благоразумием. Истина законника — это не Истина, а всего лишь логика и логичная целесообразность. Истина всегда находится в согласии с самой собою и не озабочена доказыванием справедливости, которая способна совмещаться с дурными поступками. Вебстер заслуживает свое прозвище Защитника конституции. Он способен биться только в обороне. Это не вождь, а последователь. Его вожди — это деятели 87-го года[21]. Я никогда не делал, — говорит он, — и не намерен делать, никогда не поддерживал и не намерен поддерживать попытки нарушить первоначальное соглашение, по которому штаты объединились. О том, что конституция санкционирует рабство, он говорит: Раз так было в первоначальном договоре, пусть так и будет. Несмотря на остроту ума, он неспособен рассматривать факт вне его политических связей, как нечто такое, что решается размышлением — как, например, должен поступать человек в сегодняшней Америке в отношении рабства, — и вынужден дать следующий безрассудный ответ, заверяя, что это всего лишь его личное мнение, из которого можно вывести весьма новый и странный кодекс общественного долга. Штаты, где существует рабовладение, — говорит он, — должны управляться с рабством по своему усмотрению, неся ответственность перед избирателями, перед общими законами гуманности и справедливости и перед богом. Союзы его противников, возникающие в других местах как во имя гуманности, так и в других целях, не имеют к нему никакого касательства. Я никогда не поощрял их и никогда не стану. Те, кому неизвестны более чистые источники истины, кто не проследил ее выше по течению, благоразумно останавливаются на Библии и на конституции и пьют из источника именно там, благоговейно и смиренно; но те, кому видно, откуда она просачивается в эти водоемы, снова препоясывают чресла и продолжают паломничество к самым истокам. В Америке еще не было гениального законодателя. Они редки и в мировой истории. Ораторы, политики, красноречивые люди насчитываются тысячами, но еще не раскрывал рта тот, кто способен решить нынешние наболевшие вопросы. Нам нравится красноречие как таковое, не ради истин, которые оно может изречь, или героизма, на который может вдохновить. Наши законодатели еще не постигли сравнительного значения для нации свободной торговли и свободы, объединения и справедливости. У них не хватает таланта даже для таких сравнительно скромных дел, как налоги и финансы, торговля, промышленность и сельское хозяйство. Если бы мы руководствовались словоизлияниями законодателей Конгресса, без поправок, вносимых своевременным опытом и действенным протестом народа, Америка недолго удерживала бы свое место среди других наций. Евангелие написано вот уже тысячу восемьсот лет назад; хотя не мне бы об этом говорить, а где тот законодатель, у которого хватило бы мудрости и практического умения, чтобы воспользоваться светом, который оно проливает на законодательство? Власть правительства, даже такого, которому я готов повиноваться — ибо охотно подчинюсь тем, кто знает больше и поступает лучше меня, а во многом даже тем, кто меня не лучше, — все же нечиста; чтобы быть вполне справедливой, она должна получить санкцию и согласие управляемых. Правительство имеет лишь те права на меня и мое имущество, какие я за ним признаю. Прогресс от абсолютной монархии к ограниченной, а от нее — к демократии приближает нас к подлинному уважению к личности. Даже китайский философ[22] понимал, что личность — основа империи. И разве демократия в том виде, какой известен нам, является последним возможным достижением? Разве нельзя сделать еще шаг к признанию и упорядочению прав человека? Подлинно свободное и просвещенное государство невозможно, пока оно не признает за личностью более высокую и независимую силу, источник всей его собственной власти и авторитета, и не станет обходиться с ней соответственно. Мне нравится воображать такое государство, которое сможет наконец позволить себе быть справедливым ко всем людям и уважать личность, как своего соседа; и которое даже не станет тревожиться, если несколько человек чуждаются его и держатся в стороне, лишь бы выполняли свой долг в отношении ближних. Государство, приносящее такие плоды и позволяющее им падать с дерева, когда созреют, подготовило бы почву для Государства еще более совершенного, которое я тоже воображаю, но еще нигде не видел. Примечания 1 Лучшее правительство то, которое правит как можно меньше — Торо имеет в виду слова Эмерсона из второй серии его Очерков (1844): Чем меньше у нас правительства, тем лучше. 2 Первая строфа стихотворения английского поэта Чарлза Вулфа (1791—1823) На погребение сэра Джона Мура (1817). Пер. И. Козлова. 3 затыкать дыру, чтобы не дуло — Шекспир В. Гамлет, V, 1. 4 Шекспир В. Король Иоанн, V, 2. Пер. Н. Рыковой. 5 ...захваченная страна — не наша, а армия захватчиков — наша. — Речь идет о мексиканской войне 1846—1848 гг., целью которой было распространение на новые территории рабовладельческой системы. Великие дни начала мексиканской войны Торо высмеял в своей книге Уолден, или Жизнь в лесу. 6 Пэли Вильям (1743—1805) — английский философ и богослов. Имеется в виду его книга Принципы моральной и политической философии (1785). 7 Если я несправедливо вырвал доску у тонущего человека, я должен вернуть ее, хотя бы при этом сам утонул — этот пример взят Торо из философского трактата Цицерона Об обязанностях (Ш), который он читал в Гарварде. 8 Евангелие от Луки, 9: 24. 9 ...закваской для всего теста. — Первое послание апостола Павла к коринфянам, 5:6. 10 ...соберется съезд. — Имеется в виду съезд демократической партии США, состоявшийся в 1848 г. 11 Чудак. — Имеются в виду члены тайного масонского общества Чудак, возникшего первоначально в Англии в начале ХVIII в., а в 1806 г. основанного в США. 12 ...тюрьмы в Каролине. — Имеются в виду обстоятельства поездки известного адвоката Самуэла Хоуарда (1778—1856) в Чарлстон (Южная Каролина) в 1844 г. для защиты прав негров из Массачусетса. Грубое обращение южных властей с Хоуардом вызвало возмущение в северных штатах. 13 Евангелие от Матфея, 22:19. 14 Евангелие от Матфея, 22:21. 15 Конфуций. Лунь Юй (Беседы и суждения), XIV, 1. 16 Речь идет о случае с Торо в июле 1846 г., рассказанном также в его книге Уолден, или Жизнь в лесу (глава Поселок). 17 Когда я вышел из тюрьмы — ибо кто-то вмешался и уплатил налог. — Существуют различные точки зрения, кто заплатил за Торо налог. Семейная легенда приписывает этот денежный взнос, освободивший Торо из тюрьмы, его теткам. 18 ...моих темниц. — Имеется в виду книга итальянского поэта-карбонария Сильвио Пеллико (1789—1854) Мои темницы (1832), которая имела большой успех и была переведена на многие европейские языки. 19 Из 2-й сцены второго действия трагедии Битва при Алькасаре (1589) английского драматурга Джорджа Пиля (1558—1597). 20 Вебстер Дэниел (1782—1852) — американский государственный деятель, прославившийся как оратор. Далее Торо цитирует его речь 12 августа 1848 г. 21 ...деятели 87-го года. — В 1787 г. была принята конституция США. 22 Даже китайский философ... — то есть Конфуций (551—479 гг. до н. -э.), в основе учения которого лежит идея подчинения подданных государю. Жизнь вне условностей 1862, источник: здесь Прочитано в качестве лекции не ранее 1854 г. под заглавием Getting a living, or What Shall It Profit a Man if He Gain the Whole World and Lose His Own Soul. Опубликовано посмертно в Atlantic Monthly осенью 1863 г. Не так давно я был на лекции в Лицее, и мне показалось, что оратор выбрал тему, слишком далекую от него, и слушать его было неинтересно. Он говорил о вещах, близких не его сердцу, а скорее его конечностям или коже. В этом смысле лекция не имела центральной или объединяющей мысли. Лучше бы он рассказал о своих сокровенных мыслях, как делают поэты. Однажды меня спросили, что я думаю, и внимательно выслушали ответ, и это было самым большим комплиментом, который мне когда-либо делали. Я удивляюсь и радуюсь, когда такое случается. Люди редко интересуются тем, что я думаю, как будто они имеют дело c орудием. Обыкновенно от меня хотят одного: знать, сколько акров земли я намерил, — поскольку я землемер — или, самое большое, какие новости я принес. Им нужна не моя сущность, а моя оболочка. Как-то издалека приехал ко мне человек с предложением прочесть лекцию о рабстве. Поговорив с ним, я понял, что он и кучка его единомышленников хотели продиктовать семь восьмых моей лекции, оставив мне лишь одну восьмую, поэтому я отказался. Когда меня приглашают прочесть — а у меня в этом деле есть небольшой опыт, — я считаю само собой разумеющимся, что от меня хотят услышать не просто что-то приятное или такое, с чем все согласятся, но что я в действительности думаю по какому-то вопросу, будь я даже самым последним в мире дураком, поэтому я намерен ввести им большую дозу самого себя. За мной послали и согласны платить, и я твердо решил, что они услышат меня, хотя бы я и наскучил им до смерти. А теперь скажу нечто подобное и вам, мои читатели. Поскольку вы мои читатели и путешествовать я не очень-то люблю, не буду говорить о людях, которые живут за тридевять земель, но постараюсь держаться поближе к дому. Времени у меня в обрез, поэтому опущу все комплименты и оставлю одну критику. Давайте посмотрим, как мы живем. Наш мир — это мир «дела». Какая в нем бесконечная суета! Почти каждую ночь меня будит пыхтение паровоза. Оно нарушает мои сны. И так всю неделю, без перерыва. Было бы славно увидеть хоть раз, как человечество отдыхает. Но нет, оно работает, работает, работает. Нельзя купить чистую тетрадь, чтобы заносить туда мысли, — они обычно разлинованы для записи долларов и центов. Ирландец, увидевший, как я пишу что-то в блокноте, стоя в поле, решил, что я подсчитываю свой заработок. Если человека в младенчестве выбросили из окна, искалечив его на всю жизнь, если его до смерти напугали индейцы и он превратился в слабоумного, жалеют его больше всего потому, что теперь он не способен… вести дело! Думаю, на свете нет ничего (включая преступления) более чуждого прэзии, философии, да и самой жизни, чем эти бесконечные дела. На окраине нашего города живет грубоватый и крикливый человек, который любит «делать деньги». Он собирается построить насыпь у подножия холма вдоль границы своего луга. Боги вселили ему эту мысль, чтобы уберечь его от бед и зол, так вот он хочет, чтобы я три недели рыл вместе с ним землю. В результате, может быть, он скопит еще больше денег для своих наследников, которые их бездумно промотают. Если я помогу ему, большинство людей с одобрением отзовутся обо мне как о человеке усердном и трудолюбивом. Но если я предпочту посвятить себя работе, которая даст больше подлинной выгоды, хоть и меньше денег, во мне будут склонны видеть лентяя. И все же, поскольку мне не нужна дисциплина бессмысленного труда и я не вижу ничего особенно похвального в предприятии этого человека, — не больше, чем во многих предприятиях нашего или иноземных правительств, — я предпочту закончить образование в другой школе, каким бы смешным ему или им это ни показалось. Если ходишь по лесу много часов каждый день просто потому, что любишь лес, тебя могут принять за бездельника. Но если проводишь целый день, спекулируя на бирже, продавая этот лес и оголяя землю раньше времени, тебя считают трудолюбивым и предприимчивым гражданином. Как будто городу нужно от леса только одно: спилить его! Большинство людей сочтут за оскорбление, если им предложить перебрасывать камни через стену и потом обратно только для того, чтобы заработать. Однако многие сейчас делают работу и похуже. Приведу пример. Однажды летним утром, сразу после восхода солнца, я увидел, как один из моих соседей шел с упряжкой волов, медленно тянувших телегу с огромной каменной глыбой. Человек этот являл собой настоящий образец трудолюбия: рабочий день начался, на лбу у него выступил пот, упрек всем лентяям и бездельникам; остановившись рядом с упряжкой и, полуобернувшись, он щелкнул бичом, и волы прибавили шагу. А я подумал: вот труд, защищать который — задача американского конгресса, труд честный и мужественный, честный, как длинный день; он делает заработанный хлеб слаще и предохраняет общество от порчи, труд этот все почитают и благословляют, а мой сосед — один из избранного сословия, которое делает необходимую, но трудную и утомительную работу. И в самом деле, я почувствовал легкий укор совести: ведь я смотрел на него из окна, а не шел по улице, занятый каким-нибудь подобным делом. Когда наступил вечер, мне случилось пройти мимо двора другого соседа — у него много слуг и куча денег, которые он бросает на ветер, не добавляя ничего к общему капиталу, — и там я увидел ту же каменную глыбу, что и утром. Она лежала рядом с причудливой постройкой, которой надлежало украшать покои этого американского лорда Тимоти Декстера[1], что сразу уронило в моих глазах достоинство труда возчика. По-моему, солнце было сотворено для того, чтобы освещать занятия более достойные, чем это. Могу добавить, что его работодатель, задолжав с тех пор почти всем в городе, исчез, а после того, как совестный суд разобрал дело о его банкротстве, он основался где-то в других краях и снова стал покровителем искусств. Пути, которыми можно заработать на жизнь, почти все без исключения ведут вниз. Что бы вы ни делали ради заработка самого по себе, вы не работали, а просто-напросто бездельничали или того хуже. И если человек получает только то, что платит ему наниматель, он может считать себя обманутым. Он обманывает сам себя. Если вы зарабатываете ремеслом писателя или лектора, вы должны быть популярны, а это значит стремглав лететь вниз. Те услуги, которые общество охотнее всего оплачивает, неприятнее всего оказывать. Вам платят за то, чтобы вы были величиной меньшей, чем человек. Государство не более разумно вознаграждает и труд гения. Даже поэт-лауреат предпочел бы не воспевать различные события из жизни царствующей фамилии. Его приходится подкупать мерой вина. А другого поэта, может статься, отрывают от его музы, чтобы отмерить эту меру. Что касается моей работы, то даже то, что я мог бы сделать наилучшим образом как землемер, не нужно моим нанимателям. Их устраивает, чтобы я делал свое дело кое-как и не слишком старался. Когда я говорю, что есть разные способы проводить землемерную съемку, мой наниматель обычно спрашивает, какой из них даст ему больше земли, а не какой самый точный. Однажды я изобрел способ измерять кубатуру дров и пытался предложить его в Бостоне, однако мерщик дров, сказал мне, что продавцы совсем не заинтересованы в точности и что его мерка достаточно хороша для них, поэтому они обычно обмеряют дрова еще в Чарльстоу, не переезжая моста. Целью работника должно быть не стремление добыть средства к существованию или получить «приличное место», но хорошо сделать свое дела. В денежном отношении городу было бы выгоднее оплачивать труд людей так, чтобы они не чувствовали себя работающими ради низменной цели — лишь бы заработать на жизнь, но для целей научных или даже нравственных. Нанимайте человека, который трудился бы не ради денег, а из любви к делу. Удивительно, как мало людей работают для души, но и они ради денег и славы готовы бросить свои занятия. Я вижу объявления о том, что требуются энергичные молодые люди, как будто энергичность — единственный капитал, которым они располагают. Потому я был удивлен, когда некто предложил мне, человеку зрелому, в полной уверенности, что я соглашусь, вступить с ним в партнерство, как будто мне абсолютно нечего делать и вся моя прежняя жизнь была лишь серией неудач. Комплимент весьма сомнительный! Это все равно, как если бы он встретил меня посреди океана без руля и без ветрил и предложил мне плыть за ним! Если бы я согласился, что, по-вашему, сказала бы страховая компания? Ну уж нет! На этом этапе плавания у меня есть дело. Сказать по правде, когда совсем мальчишкой я бродил по родному порту, я увидел объявление, что требуются сильные и ловкие матросы, и я пустился в плавание, как только достиг совершеннолетия. У общества нет таких богатств, которыми можно было бы подкупить мудрого человека. Можно собрать достаточно денег, чтобы прорыть туннель в горе, но нельзя собрать столько, чтобы нанять человека, занятого своим делом. Толковый и стоящий человек делает то, что может, платит ли ему общество за это или нет. Люди бестолковые предлагают свою бестолковость тому, кто дает больше, и вечно рассчитывают получить влиятельную должность. Можно не сомневаться, они редко разочаровываются. Пожалуй, я ревнивее, чем принято, отношусь к своей свободе. Чувствую, что связь моя с обществом и обязанности по отношению к нему все еще слабы и случайны. Тот необременительный труд, который дает мне заработок и которым, как считают, я в какой-то степени приношу пользу своим современникам, для меня в основном приятен, и мне не часто напоминают, что это моя обязанность. Пока мне в этом сопутствует успех. Но я предвижу, что, если мои потребности увеличатся, труд, необходимый для их удовлетворения, превратится в тяжелую и нудную работу. Если я запродам все утренние и дневные часы обществу, как делает большинство, то мне не для чего будет жить. Думаю, я никогда не продам право первородства за чечевичную похлебку. Я бы сказал, что человек может быть очень трудолюбивым, и все же проводить время не лучшим образом… Нет на свете большего глупца, чем тот, кто расходует значительную часть жизни, чтобы заработать на жизнь. Поэт, к примеру, должен поддерживать свое тело поэзией, подобно тому, как лесопилка питает паровые котлы стружкой. Зарабатывать на жизнь надо любовью. Говорят, что девяносто семь купцов из ста терпят крах, так что люди, если мерить их жизнь этой меркой, в большинстве своем неудачники, и. можно смело предсказать их неминуемое банкротство. Вступить в жизнь наследником состояния, — значит, не родиться на свет, а скорее, появиться в нем мертворожденным. Пользоваться милосердием друзей или правительственной пенсией (в том случае, если вы еще дышите), каким бы из пяти синонимов вы ни обозначили эти отношения, — значит отправиться в богадельню. По воскресеньям несчастный должник идет в церковь, чтобы переучесть свои акции, и, естественно, обнаруживает, что расходы его больше доходов. Католики чаще всего обращаются в совестный суд, чистосердечно признаются в банкротстве, отказываются от имущества и собираются начать жить заново. Так люди, лежа на спине, рассуждают о грехопадении человека и даже не пытаются подняться. Люди делятся на два типа в зависимости от того, что они хотят получить от жизни. Одни довольствуются скромным успехом; цели, которые они ставят, можно поразить выстрелом в упор. Другие же, хотя и неудачники, стремятся к целям все более и более возвышенным, пусть они и находятся невысоко над горизонтом. Я бы предпочел последнее, хотя, как говорят на Востоке, «величие не приходит к тем, кто опускает очи долу, и всякий, чей взор устремлен ввысь, впадает в нищету». Удивительно, что почти ничего значительного не написано о том, как зарабатывать на жизнь и как сделать работу ради пропитания не только почетной, но привлекательной и славной, но если работа не такова, не такова и жизнь. Бросив взгляд на литературу, можно подумать, что эта проблема никогда даже не волновала дум одинокого мыслителя. Может быть, люди испытывают такое отвращение к своей работе, что им неприятно говорить о ней? Мы склонны обходить молчанием ценный урок, который дают нам деньги и который Творец Вселенной с таким трудом пытается преподать нам. Что касается средств к существованию, то достойно удивления, насколько люди разных сословий, даже так называемые реформаторы, не придают никакого значения тому, живем ли мы наследственным капиталом, честным трудом или воровством. Думаю, что Общество ничего не сделало для нас в этом смысле, оно скорее уничтожило то, что уже сделано. Лучше я буду терпеть холод и голод, чем соглашусь предохранить себя от них способами, которые приняты среди людей и пропагандируются ими. Мы чаще всего неверно понимаем слово «мудрый» Как может быть мудрым человек, если он не умеет жить лучше, чем другие, если он лишь хитрее и умнее? Разве мудрость работает на ступальном колесе? Или учит нас своим примером, как преуспеть в жизни? Можно ли говорить о мудрости, оторванной от жизни? Неужели она всего-навсего мельник, перемалывающий в муку тончайшую логику? Уместно спросить, а зарабатывал ли Платон свой хлеб более достойным способом и преуспел ли он в этом лучше своих современников или отступал, подобно другим, перед трудностями жизни? Неужели он преодолевал их только благодаря равнодушию или тому, что напускал на себя важность? Может быть, его жизнь была легче оттого, что тетка упомянула его в завещании? Способы, коими люди зарабатывают на хлеб, то есть живут, всего лишь паллиативы, просто-напросто увиливание от настоящего жизненного дела, в основном потому, что они не знают лучших, а может, и не хотят знать. Золотая лихорадка в Калифорнии, например, и отношение к ней не только торговцев, но философов и так называемых пророков — свидетельства величайшего позора, постигшего человечество. Подумать только, как многие готовы жить милостью Фортуны и получать возможность распоряжаться трудом менее удачливых, не внося собственного вклада в общественное богатство! И это называется предприимчивостью! Я просто не знаю более поразительного свидетельства аморальности торговли и всех обычных способов зарабатывать деньги. Философия, поэзия и религия этих людей не стоят и выеденного яйца. Боров, роющий землю рылом и тем добывающий себе пропитание, постыдился бы такой компании. Если бы я мог, пошевелив лишь пальцем, распоряжаться всеми богатствами мира, я не стал бы платить за них такую цену. Даже Магомет знал, что Бог создал мир не шутки ради. Ведь Бог — не богатый джентльмен, который разбрасывает пригоршни монет, для того чтобы посмотреть, как человечество бросится поднимать их, расталкивая друг друга локтями. Всемирная лотерея! Как можно добывать пропитание в царстве Природы с помощью лотереи? Какой горький комментарий, какая сатира на наши общественные институты! Кончится тем, что человечество повесится на дереве. Разве только этому и учили нас все заповеди всех библий? И разве последние и самые удивительные изобретения человеческого ума всего-навсего усовершенствованные грабли для навоза? Неужели это та почва, на которой встречаются Восток и Запад? Разве Бог велел нам добывать себе средства к существованию, копая там, где мы не сеяли, в надежде, что Он, быть может, наградит нас слитками золота? Бог выдал праведнику бумагу, которая обеспечивает ему пищу и одежду, а неправедный нашел в сундуках Бога ее facsimile и, присвоив его, получает пищу и одежду наравне с первым. Это одна из самых распространенных систем обмана, какие только видел мир. Я не подозревал, что человечество страдает от нехватки золота. В жизни я видел его немного, но знаю, что оно очень ковкое, хотя и не такое ковкое, как ум. Крупицей золота можно покрыть большую поверхность, но все же меньшую, чем крупицей мудрости. Золотоискатель в горных долинах такой же игрок, как и его собрат в салунах Сан-Франциско. Какая разница, в конце концов, — бросать кости или грязь? Если вы выиграли, в убытке останется общество. Старатель — враг честного труженика, хоть он и не получает жалованья. Мало того, что вы работали как вол, добывая золото. У дьявола тоже много работы. Пути грешников нелегки во многих отношениях. Самый неискушенный наблюдатель, отправляющийся на прииск, видит (и говорит), что золотоискательство похоже на лотерею; добываемое золото и заработок честного труженика — вещи разные. Но, как правило, он забывает то, что увидел, так как видел он лишь факты, а не принцип, и начинает там торговое дело, иначе говоря, покупает билет другой лотереи (как выясняется позже), где факты не столь очевидны. Прочитав однажды вечером отчет Ховитта об австралийских старателях, я всю ночь видел во сне бесчисленные долины, в которых ручьи были изрыты ямами глубиной от десяти до ста футов и шириной футов шесть. Ямы находились совсем близко друг от друга и были наполовину заполнены водой, и вот в эту-то местность люда стремятся, чтобы попытать счастья. Они не знают, где копать, — быть может, золото залегает прямо под их лагерем, и иногда разрывают землю на площади сто на шестьдесят футов, прежде чем обнаружат жилу, а иногда проходят в футе от нее. Они превращаются в дьяволов и в своей жажде обогащения посягают на права друг друга. Целые долины на протяжении тридцати миль становятся похожими на огромные соты, в которых вязнут сотни старателей — стоя в воде, покрытые грязью и глиной, они работают день и ночь и умирают от истощения и болезней. Прочитанные мной факты почти изгладились из моей памяти, но однажды я подумал о своей собственной несовершенной жизни, похожей на жизнь других. Эти ямы все еще стояли у меня перед глазами, когда я спросил себя, почему бы и мне не промывать золото каждый день, пусть даже ради мельчайших крупиц, почему бы и мне не пробить шахту до золотой жилы, которая проходит внутри меня, и не разрабатывать ее? Чем она хуже приисков Балларата или Бендиго, даже если будет больше похожа на обыкновенный колодец? По крайней мере, я смог бы идти каким-то путем, пусть одиноким, узким и кривым, но я смог бы шагать, преисполненный любви и благоговения. Там, где человек отделяется от толпы и идет своим путем, испытывая эти чувства, дорога делает развилку, хотя обычный путешественник увидит лишь дыру в изгороди. Одинокая тропа напрямик окажется лучшей из этих двух дорог. Люди ринулись в Калифорнию и Австралию, как будто золото можно найти в этом направлении. Двигаться туда — значит идти в сторону, противоположную той, где оно находится. Они ищут его все дальше и дальше от настоящих залежей и более всего достойны жалости, когда считают себя счастливейшими из смертных. Да разве наша родная земля не золотоносна? Разве ручей с богатых золотом гор протекает не через нашу родную долину? Разве он не нес золотые песчинки в течение целых геологических эпох и не образовал для нас слитки? И все же, как это ни странно, если старатель незаметно удалится в окружающее нас одиночество в поисках подлинного золота, никто не пойдет за ним следом и не попытается оттеснить его. Он может застолбить и разрыть всю долину, обработанную и целинную ее части, и мирно прожить всю жизнь, поскольку никто не оспорит его прав. Никто не покусится на его лотки и лопатки. Он может не ограничиваться участком в двенадцать квадратных футов, как на Балларате, но волен рыть, где угодно, и промыть хоть весь мир в своем лотке. Ховитт пишет о человеке, который на приисках в Бендиго в Австралии нашел самородок весом в двадцать восемь фунтов: «Он скоро начал пить, купил коня и скакал по округе во весь опор, а когда ему встречались люди, он обычно их спрашивал, знают ли они, кто он таков, и затем снисходительно сообщал, что он — „тот самый несчастный, которого угораздило найти самородок“. Кончилось тем, что он врезался на полном скаку в дерево и чуть не вышиб себе мозги». Думаю, опасность этого была невелика, поскольку мозги ему отшибло еще самородком. Ховитт добавляет: «Это совершенно пропащий человек». Однако он типичный представитель определенной категории людей. Все они ведут беспутную жизнь. Вот послушайте, как называются некоторые прииски, где они роют золото: «Ослиная низина», «Лощина бараньей головы», «Отмель убийцы» и т. д. Разве сами названия не звучат иронично? Пусть даже они увезут добытое лихим путем золото куда угодно, все равно они будут обретаться в «Ослиной квартире» или «Баре убийцы»[2]. Новейшим способом применить нашу энергию стал грабеж захоронений на Дарьенском перешейке — предприятие, находящееся еще в стадии младенчества, так как, по последним сообщениям, в законодательном собрании Новой Гранады прошло второе чтение законопроекта, регулирующего этот метод добычи. Корреспондент «Трибьюн» пишет: «В сухое время года, когда погода позволяет вести раскопки, несомненно, будут найдены другие guacas» (т. е. кладбища). К эмигрантам он обращает такие слова: «Не приезжайте сюда раньше декабря. Держите путь через перешеек, он лучше дороги через Бока дель Торо. Не обременяйте себя лишним багажом и не берите палатку; Здесь нужна лишь пара теплых одеял, кирка, лопата и хороший топор — вот почти все, что потребуется» (совет, похоже, взятый из путеводителя Беркера). Заканчивает он следующей фразой, набранной курсивом и заглавными буквами: «Если дела у вас идут хорошо, ОСТАВАЙТЕСЬ ДОМА», что можно перевести так: «Если вы неплохо зарабатываете ограблением кладбищ, оставайтесь дома». Но зачем искать тему для проповеди в Калифорнии? Она ведь дитя Новой Англии, воспитанное в ее школе и взращенное в лоне ее церкви. Удивительно, как мало среди проповедников моральных учителей. К помощи пророков прибегают, чтобы оправдать жизнь человеческую. Весьма почтенные мужи, illuminati[3] нашего века, между делом, вспоминая о чем-то своем, вздыхая и передергиваясь от отвращения, со снисходительной улыбкой советуют мне не относиться ко всему столь серьезно и примириться, что равносильно совету отхватить себе кусок побольше. Самое возвышенное, что мне говорили по этому поводу, был совет унизиться. Смысл его заключается в следующем: не стоит тратить времени на то, чтобы переделывать мир; не спрашивайте, как выпекается хлеб насущный, не то вас стошнит, и тому подобные вещи. Лучше уж сразу умереть, чем лишиться совести, добывая свой хлеб. Если в умном человеке не сидит простак — он один из ангелов ада. По мере того как мы стареем, мы живем грубее, делаем себе небольшие поблажки и в какой-то степени перестаем повиноваться своим лучшим инстинктам. Нужно быть щепетильными до крайности и не обращать внимания на насмешки больших горемык, чем мы сами. Ни наша наука, ни даже философия не дают истинной и абсолютной картины мира. Дух фанатизма и ханжества топчет своим копытом небо. В этом легко убедиться, стоит лишь заговорить о том, есть ли жизнь на звездах. Зачем осквернять небо, как мы оскверняем землю? К нашему несчастью, установлено, что доктор Кейн был масоном и сэр Джон Франклин — тоже. Но еще хуже предположение, что в этом-то и кроется причина, почему первый из них отправился на поиски второго. В нашей стране нет ни одного популярного журнала, который бы осмелился поместить на своих страницах без комментариев какую-нибудь детскую мысль о важных предметах. Ее непременно отдадут на суд докторов богословия (а не сословия синиц, как сделал бы я). Побывав на заупокойной службе по человечеству, перейдем к рассмотрению какого-нибудь явления природы. Для мира даже несмелая мысль похожа на могильщика. Я, пожалуй, не знаю мыслящего человека, обладающего такими широкими взглядами и настолько свободного от предрассудков, чтобы в его обществе можно было думать вслух. Большинство людей, с которыми вы пытаетесь говорить, вскоре начинают спорить с вами относительно какого-нибудь установления, акционерами которого они, оказывается, являются. Они смотрят на мир со своей колокольни и не способны взглянуть на него широко. Эти люди постоянно воздвигают свою низенькую крышу с узким оконцем между вами и небом, когда хочется смотреть на небо без всяких преград. Прочь с дороги вместе с вашей паутиной! Вымойте окна! — говорю им я. Я слышал, что советы кураторов некоторых лицеев проголосовали за запрещение лекций о религии. Но как узнать, что для них религия и когда я приближаюсь к запретной теме, а когда удаляюсь от нее? Я затронул эту тему и постарался честно рассказать о моем религиозном опыте, но слушатели даже не поняли, о чем я говорил. Для них лекция была столь же безобидна, как мечты. Прочитай я им даже жизнеописание самых отъявленных мерзавцев в человеческой истории, они, вполне вероятно, решили бы, что я написал жития отцов церкви. Меня обыкновенно спрашивают, откуда я или куда еду. Но однажды я случайно услышал вопрос, гораздо более уместный, когда один из присутствующих в зале спросил другого: «Зачем он это говорит?» Эти слова заставили меня содрогнуться. Я не могу сказать, не покривив душой, что лучшие люди, которых я знаю, исполнены безмятежности и спокойствия и заключают в себе целый мир. Больше всего их занимает соблюдение этикета, они обходительны и более других стремятся произвести впечатление, только и всего. Мы закладываем гранит в фундаменты наших домов и амбаров, строим заборы из камня, но сами не опираемся на гранит истины, этой глубинной и первозданной горной породы. Наши лежни прогнили. Из какого же материала сделан тот человек, который, по нашему мнению, живет не в согласии с самой совершенной и неуловимой истиной? Я часто виню моих хороших знакомых в безмерном легкомыслии, потому что, хотя мы и не говорим друг другу комплиментов, но и не даем уроков честности и искренности, как делают животные, твердости и надежности, как делают скалы. Но вина тут обычно обоюдная, ибо мы, как правило, не требуем друг от друга большего. Вся эта шумиха вокруг Кошута[4], надуманная и столь характерна для нас, — еще одна разновидность политики или танцев. В его честь повсеместно произносились речи, причем каждый оратор выражал мысль — или отсутствие оной — толпы. Никто из них не основывался на истине. Связанные вместе, они, как водится, опирались друг на друга и все вместе — ни на что. Так индусы ставили мир на слона, слона на черепаху, черепаху на змею, а змею поставить было уже не на что. Единственный плод этой шумной кампании — новый фасон шляп (Kossuth hat). Вот так пусты и бессмысленны бывают подчас наши разговоры: одна плоскость притягивает другую. Когда жизнь наша перестает быть уединенной и обращенной в думу, разговор вырождается в сплетни. Редко встречаем мы человека, который может сообщить нам новости, взятые не из газет или разговоров с соседом. Большей частью мы отличаемся от своих ближних только тем, что они читали газету или были в гостях, а мы нет. Чем беднее становится наша внутренняя жизнь, тем чаще и со все большим упорством мы ходим на почту. Можете быть уверены: тот бедняга, что уходит с наибольшим количеством писем, гордый своей обширной перепиской, все это время ни разу не написал самому себе. Мне кажется, прочесть даже одну газету в неделю и то слишком много. Последнее время я это делаю, и у меня такое чувство, словно я живу в чужом краю. Солнце, облака в небе, снег и деревья не говорят мне так много, как раньше. Нельзя быть слугой двух господ. Целого дня сосредоточенного созерцания не хватит, чтобы понять и овладеть богатством дня. Мы можем стыдиться того, что прочли или услышали за день. Я не знаю, почему мои вести должны быть столь несущественны в сравнении с мечтами и ожиданиями, почему события моей жизни должны быть столь ничтожны. Новости, которые мы слышим, в основном не новы для нашего духа. Они лишь бесконечное повторение избитых истин. Меня часто подмывает спросить, почему такое значение уделяют какому-то частному событию, ну, например, тому, что через двадцать пять лет вы снова встретили на улице архивариуса Хоббинза. Ну и что же, вы не уступили ему дороги? Таковы ежедневные новости. Они, похоже, носятся в воздухе, неприметные, как споры, и попадают на какой-нибудь забытый thallus или поверхность нашего ума, которая становится для них почвой, и так начинает развиваться опухоль. Нужно смывать с себя такие новости. Даже если земля наша разлетится на куски, что из того, если при этом самая суть ее останется неизменной? Если мы в здравом уме, то не должны интересоваться такими вещами. Мы живем не для праздных забав. Я не заверну и за угол, чтобы посмотреть, как мир взлетит на воздух. Возможно, все лето и почти всю осень вы неосознанно избегали газет и новостей, потому что, как теперь стало ясно, утро и вечер были полны вестей для вас, а прогулки — полны неожиданностей. И вы следили не за новостями в Европе, а занимались своим делом в полях Массачусетса. Если вы живете, двигаетесь, существуете в тонком слое, куда просачиваются вести о событиях, делающих газетные новости (слой тоньше газетного листа, на котором они напечатаны), тогда они заполняют собой ваш мир. Но если вы воспаряете выше или погружаетесь ниже этого слоя, не может быть, чтобы вы помнили или вам напоминали о них. Видеть, как восходит и садится каждый день солнце, устанавливать именно такие отношения между нами и абсолютной истиной — значит сохранить здравый ум. Говорят о народах, а что такое народы? Татары, гунны, китайцы! Они живут роями, как насекомые. Историки тщетно пытаются запечатлеть их в нашей памяти. Так много народу стало потому, что нет личностей. А ведь именно они — население мира. Любой мыслящий человек может сказать вместе с духом Лодина[5]: Смотрю с вышины на народы, Они кажутся мне прахом, Моя обитель в облаках приятна, Тиха просторная опочивальня. Давайте жить так, чтобы не походить на эскимосов, которых собаки тащат, не разбирая дороги, кусая друг друга за уши. Часто не без содрогания я сознаю опасность того, что чуть не допустил в свой ум подробности какого-нибудь пустячного дела или уличного происшествия. Я с удивлением замечаю, как охотно люди загружают ум этой чепухой и позволяют пустым слухам и мелким случайностям вторгаться в сферу, которая должна быть священна для мысли. Разве ум — поприще, куда сходятся, чтобы перемывать кости ближнего и обсуждать сплетни, услышанные за чайным столом? Или это — часть самого неба, храм, освященный и предназначенный для богослужений? Мне трудно разобраться с теми немногими фактами, которые важны для меня, поэтому я не тороплюсь занимать свое внимание вещами незначительными, которые может прояснить лишь божественная мудрость. Таковы, в основном, новости, содержащиеся в газетах и в разговорах. В отношении их важно сохранить чистоту ума. Стоит лишь допустить в свои мысли детали одного-единственного судебного дела, дать им проникнуть в наш sanctum sanctorum[6] — на час, на много часов! — и сокровеннейшая область разума превратится в распивочную, как если бы все это время нас интересовала уличная пыль и сама улица с ее движением, суетой и грязью осквернила святыню наших мыслей! Разве это не было бы интеллектуальным и моральным самоубийством? Когда я был вынужден провести несколько часов в качестве зрителя и слушателя в зале суда, я видел, как время от времени дверь открывалась и в зал входили мои соседи с вымытыми руками и лицами, хотя они вовсе не обязаны были там быть, и на цыпочках проходили поближе. Мне показалось, что, когда они снимали шапки, уши у них превращались в огромные воронки для звука и сдавливали их маленькие головки. Подобно крыльям ветряной мельницы, они улавливали широкий, но мелкий поток звука, который, сделав несколько витков в их мозгу и, пощекотав его выступы и зубцы, выходил с другой стороны. Интересно, подумал я, когда они приходят домой, они так же тщательно моют уши, как перед тем — руки и лица? Мне всегда казалось, что в таких случаях слушатели и свидетели, адвокат и присяжные, судья и сидящий на скамье подсудимых преступник — если можно считать его виновным до вынесения приговора, — все в равной мере виновны, и можно ожидать, что сверкнет молния и поразит их всех вместе. С помощью всяких уловок и разных вывесок, грозящих нарушителям карой господней, не допускайте таких людей на единственную территорию, которая для вас священна. Как трудно забыть то, что совершенно бесполезно помнить! Если мне суждено стать руслом, я предпочту, чтобы по нему протекали горные ручки, воды парнасских источников, а не городских сточных канав. Существует вдохновение, эта ведущая при дворе Бога беседа, достигающая чуткого слуха нашего ума. А есть нечестивее и затхлое откровение пивной и полицейского участка. Одно и то же ухо способно воспринимать и то и другое. И только характер слушающего определяет, чему его слух будет открыт, а для чего закрыт. Я верю, что ум может быть осквернен постоянным вниманием к вещам обыденным, так что и все наши мысли принимают оттенок обыденного. Самый рассудок наш становится похожим на мостовую, его основание разбивают на куски, по которым могут ездить экипажи, а если хотите знать, какое покрытие самое лучшее, превосходящее по прочности булыжники, еловые плашки или асфальт, посмотрите только, что представляет собой ум некоторых из нас, долго подвергавшийся такому обращению. Уж если мы так себя осквернили, — а кто не скажет этого о себе? — помочь делу можно лишь одним путем: осторожностью и сосредоточенностью вернуть уму его святость и вновь превратить его в храм. Мы должны относиться к уму, то есть к самим себе, как к невинному и бесхитростному ребенку, чьим опекуном мы являемся, и быть очень осторожными в выборе тем и предметов, на которые мы стараемся обратить его внимание. Читайте не Времена[7], читайте Вечность. Условности, в конечном счете, не лучше нечистот. Даже научные факты могут засорить мозги, если каждое утро не стирать с них сухую пыль этих фактов или не смачивать росой свежей и живой истины, чтобы заставить их плодоносить. Знание дается нам не по частям, оно озаряет, как яркие вспышки небесного света. Да, каждая мысль, приходящая нам в голову, изнашивает ум, пробивает в нем колеи, которые, как на улицах Помпеи, говорят о том, как много им пользовались. Есть много вещей, о которых мы решаем после длительного размышления, что их стоит знать, стоят пускать, как коробейника с его тележкой, шагом или рысцой по тому мосту с огромным пролетом, которым мы надеемся пройти от самого дальнего берега времени и достигнуть, в конце концов, ближайшего берега вечности! Разве мы совсем не обладаем ни культурой, ни тонкостью, а одним лишь умением жить как варвары и прислуживать дьяволу, добывая богатство, славу или свободу, всего понемногу и, выставляя их напоказ, будто мы лишь шелуха и скорлупа, лишенная нежного и живого ядра? Разве наши установления непременно должны походить на колючие плоды каштана с недоразвитым ядром, годные лишь на то, чтобы колоть пальцы? Говорят, Америке предстоит стать ареной битвы за свободу, но при этом, должно быть, имеют в виду свободу не только в политическом смысле. Даже если допустить, что американцы освободились от тирании политической, они все еще остаются рабами тирании экономической и моральной. Теперь, когда республика — res-publica — утвердилась, настало время позаботиться о res-privata — государстве, личности, присмотрев за тем, чтобы, как римский сенат предписывал своим консулам, «ne quid res-PRIVATA detrimenti caperet», то есть чтобы положению личности не был нанесен ущерб. Мы, кажется, называем свою страну страной свободы? Но что значит быть свободными от короля Георга и продолжать быть рабами короля Предрассудка? Что значит родиться свободными, но не жить свободно? Какова цена политической свободы, если она не является средством к достижению свободы нравственной? Чем мы, собственно, гордимся — свободой быть рабами или свободой быть свободными? Мы — нация политиков, заботящихся об укреплении самых дальних подступов к свободе. Может быть, только наши внуки будут по-настоящему свободными. Мы слишком обременяем себя. Существует частица нас, которая никак не представлена. Получается, так сказать, налогообложение без представительства. Мы размещаем у себя войска, расквартировываем глупцов и скотов всех мастей. Мы размещаем на постой к нашим бедным душам свои грубые тела, и в результате постояльцы пожирают хозяев. Подумать только, Америка шлет корабли в Старый Свет за горькой настойкой! Разве морская вода, разве кораблекрушение не горьки сами по себе настолько, чтобы чаша жизни пошла ко дну? А между тем наша хваленая торговля по большей части именно такова. Но есть люди, называющие себя философами и государственными деятелями, которые настолько слепы, что ставят прогресс и цивилизацию в зависимость именно от подобного рода деятельности, которую можно уподобить жужжанию мух вокруг бочонка с патокой. Хорошо, если бы люди были устрицами, заметил некто. Хорошо, отвечу я, если бы они были комарами. Лейтенант Херндон, которого наше правительство послало исследовать Амазонку и, как говорят, расширять зону рабовладения, заметил, что там ощущается большая нехватка «трудолюбивого и деятельного населения, которое знает, в чем радости жизни, и имеет искусственные потребности, для удовлетворения которых нужно разрабатывать огромные природные ресурсы этой страны». Но что это за «искусственные потребности», которые нужно поощрять? Это не любовь к предметам роскоши вроде табака или рабов из его родной (так я думаю) Виржинии и не потребность во льде, граните или других материалах, которыми богата наша родная Новая Англия, а «огромные ресурсы страны» — отнюдь не плодородные или скудные почвы, которые рождают их. Главное, чего не хватало в каждом штате, где я побывал, было отсутствие высокой и честной цели в жизни его обитателей. Только это истощает «огромные ресурсы» Природы и, в конце концов, оставляет ее без ресурсов, так как человек, естественно, вымирает. Когда культура будет нам нужна больше, чем картофель, а просвещение больше, нежели засахаренные сливы, тогда будут разрабатываться огромные ресурсы мира, а результатом или главным продуктом производства будут не рабы, не чиновники, а люди — эти редкие плоды, именуемые героями, святыми, поэтами, философами и спасителями. Короче, точно так же как сугроб образуется там, где нет ветра, человеческое установление возникает там, где нет истины. Но все же ветер истины дует поверх его и, в конце концов, сметает его прочь. То, что называется политикой, есть нечто сравнительно поверхностное и не свойственное человеку, поэтому я практически никогда вполне не сознавал, что она имеет ко мне какое-либо отношение. Как я понимаю, газеты отводят часть полос политике и правительству по собственной инициативе, и это, можно сказать, единственное, что спасает дело. Но поскольку я люблю литературу и в какой-то мере правду тоже, я не читаю этих столбцов ни под каким видом. Я совсем не желаю притуплять чувство справедливости. И мне не придется отвечать за то, что я прочел хоть одно-единственное президентское послание. В странное время мы живем, когда империи, королевства и республики попрошайничают у дверей личности и жалуются ей на свои невзгоды! Когда бы я ни взял в руки газету, всегда какое-то жалкое правительство, стоящее на грани банкротства, назойливее итальянского нищего умоляет меня, читателя, проголосовать за него. А вздумай я заглянуть в его бумаги, выписанные, быть может, каким-нибудь добродушным приказчиком или капитаном торгового судна, привезшим их издалека (в них нет ни слова по-английски), я, возможно, прочту об извержении какого-нибудь Везувия или разливе. По, реальных или выдуманных, которые и довели его до этого банкротства. В подобных случаях я без колебаний советую ему трудиться или отправляться в богадельню. А то сидел бы себе тихо дома, как обычно делаю я. Бедняга президент! Необходимость поддерживать популярность и выполнять свои обязанности совсем сбила его с толку. Газеты — вот правящая нами сила. Любое другое правительство — всего лишь горстка морских пехотинцев из форта Индепенденс. Если вы не читаете «Дейли Таймс», правительство будет на коленях просить вас одуматься, ведь в наши дни не читать газет — измена. Политика или каждодневные дела, больше всего занимающие сейчас людей, являются, без сомнения, жизненно важными функциями человеческого общества, но исполнять их нужно автоматически, не задумываясь, подобно тому как мы отправляем соответствующие функции организма. Это — нечто растительное, инфрачеловеческое. Иногда я смутно чувствую их влияние вокруг себя, как человек чувствует процессы пищеварения, когда он болен или страдает от диспепсии, как называют расстройство желудка медики. Это равносильно тому, что мыслитель позволит желудку мироздания переваривать себя. Политика вроде желудка общества, наполненного, как у птиц, песком и камешками, а обе наши политические партии — два его отдела. Иногда они могут делиться еще и на четверти, которые находятся в постоянном трении. Так, не только отдельные люди, но и государства страдают очевидным расстройством желудка, о чем свидетельствуют красноречивые звуки, которые легко можно себе представить. Наша жизнь, таким образом, не забывание, но, увы, по большей части удержание в памяти того, что мы не должны бы даже сознавать, во всяком случае не в состоянии бодрствования. Почему бы нам иногда не встречаться — не как диспептикам, рассказывающим дурные сны, но как эупептикам, чтобы поздравить друг друга с великолепным утром? Думаю, это не такое уж непомерное требование. Примечания 1 …американского лорда Тимоти Декстера… — американский богач, «лорд» Тимоти Декстер украшал свой особняк в Ньюпорте статуями мифологических и исторических персонажей в полный рост. 2 Игра слов: flat — низина и квартира; bar — отмель, бар — прим. перев. 3 Просвещенные (лат.) 4 …Вся-эта шумиха вокруг Кошута… — В 1851–1852 гг. борец за независимость Венгрии Лайош Кошут (1802–1894) в качестве почетного гостя посетил США, где его восторженно принимали. Однако с ним вступили в конфликт венгерские революционеры-эмигранты, заявившие протест против известных попыток Кошута представить себя единственным героем Венгерской революции 1848 г. 5 …вместе с духом Лодина… — имеется в виду персонаж кельтского фольклора. 6 Святилище (лат.) 7 Игра слов: «The Times» — название газеты — прим. перев. Рабство в Массачусетсе 1854, источник: здесь Речь, произнесенная Торо по случаю национального праздника США 4 июля 1854 г. в аболиционистском обществе Фрамингема (Массачусетс). Впервые опубликована в журнале Либерейтор 21 июля 1854 г. Недавно я присутствовал на собрании граждан Конкорда, намереваясь, как и многие другие, выступить там на тему рабства в Массачусетсе; но, к своему удивлению и разочарованию, обнаружил, что моих сограждан тревожит не Массачусетс, а Небраска[1] и что заготовленное мною выступление будет совсем не к месту. Я-то думал, что пожар у нас дома, а не в прерии; но хотя несколько граждан Массачусетса сидят в настоящее время в тюрьме за попытку вырвать раба из когтей штата, ни один из выступавших на собрании не выразил по этому поводу сожаления и даже не упомянул об этом. Они явно интересовались только тем, как распорядиться пустошами, лежащими за тысячу миль от нас. Жители Конкорда не расположены защищать собственные мосты; речь у них идет о том, чтобы занять позиции на возвышенностях за рекой Иеллоустон. Туда отступают наши Баттрики, Дэвисы и Хосмеры[2], и боюсь, что между ними и неприятелем не произойдет второго Лексингтона. В Небраске нет ни одного раба; а в Массачусетсе их наверняка миллион. Те, кто воспитан в школе политики, сейчас, как и всегда, не умеют смотреть в лицо действительности. Их меры — всего лишь полумеры и паллиативы. Они бесконечно оттягивают день расчета, а долг между тем растет. Хотя на сей раз Закон о беглых рабах не был предметом обсуждения, мои сограждане, как я узнал, робко постановили на одном отложенном собрании, что, поскольку компромиссное решение 1820 года[3] было отвергнуто одной из партий… «Закон о беглых рабах должен быть отменен». Но это не причина для отмены несправедливого закона. Политический деятель стоит лишь перед фактом, что среди воров меньше чести, чем предполагалось, но не перед тем, что они — воры. Так как я не имел возможности высказаться на этом собрании, разрешите мне сделать это сейчас. Снова здание бостонского суда полно вооруженных людей, которые арестовали и судят ЧЕЛОВЕКА, чтобы выяснить, не РАБ ли он. Неужели кто-нибудь полагает, что правосудие и бог ждут решения м-ра Лоринга[4]? Он просто ставит себя в смешное положение, все еще решая этот вопрос, когда тот уже решен в вечности, и решение утверждено и самим неграмотным рабом и окружающей толпой. Нам хочется спросить, кто назначил его на должность и кто таков он сам; каким новым статутам он следует и какие прецеденты признает. Само существование подобного судьи просто неуместно. Мы уже не предлагаем ему собраться с мыслями, а предлагаем поскорее собрать пожитки. Я хочу услышать голос губернатора[5], командующего всеми войсками Массачусетса. А слышу только стрекот сверчков и жужжание насекомых в летнем воздухе. Дело губернатора — производить смотр войскам в дни сборов. Я видел его на коне, с обнаженной головой, слушающего молитву капеллана. Это единственный раз, когда мне довелось видеть губернатора. Мне кажется, я мог бы обойтись и без него. Если уж он не может охранять меня от опасности быть схваченным, на что он вообще может мне понадобиться? Когда свободе грозит наибольшая опасность, его совсем не видно. Один известный священник говорил мне, что избрал духовную карьеру потому, что она оставляет больше всего досуга для литературных занятий. Я посоветовал бы ему должность губернатора. Три года назад, когда разыгралась трагедия Симса[6], я говорил себе: есть ведь такая должность, как губернатор Массачусетса, если уж нет такого человека, — что же он делал в последние две недели? Трудно ему было, должно быть, сохранять нейтралитет во время этого морального землетрясения. Мне казалось, что нельзя было сочинить на него более злой сатиры, нанести ему большого оскорбления, чем то, что произошло, — а именно что никто не вспомнил о нем в тот критический час. Самое худшее и самое большее, что я о нем знаю, это то, что он не воспользовался этим случаем, чтобы как-то себя проявить, и проявить достойно. Он мог бы снискать популярность, хотя бы подав в отставку. Казалось, все забыли, что существует такой человек или такая должность. Однако все это время он занимал губернаторское кресло. Это не мой губернатор. Такого мне не надо. Но в данном случае о губернаторе наконец услыхали. После того как ему и правительству Соединенных Штатов удалось отнять у бедного, ни в чем не повинного негра пожизненно свободу, а также, насколько они сумели, лишить его веры в его создателя, он выступил перед своими сообщниками на праздничном ужине! Я прочел новый закон штата, объявляющий наказуемой попытку «любого чиновника правительства» задержать или способствовать задержанию на территории штата «любого человека, разыскиваемого как беглый раб». Но известно также, что постановление об освобождении незаконно задержанного беглеца, содержавшегося под арестом, не могло быть вручено, потому что в помощь вручавшему не были посланы воинские части. Я полагал, что губернатор в какой-то степени является исполнительной властью штата; что долг губернатора — следить за соблюдением законов штата, а долг человека — стараться не нарушать при этом законов человечности; но, как только он бывает особенно нужен, он оказывается бесполезен, и даже хуже того, и допускает нарушение законов штата. Быть может, я не знаю, каковы обязанности губернатора, но если для того, чтобы быть губернатором, надо так безнадежно позориться и терять человеческое достоинство, я постараюсь никогда не быть губернатором Массачусетса. Я не слишком начитан в законах нашего государства. От этого чтения нет никакого проку. Там не всегда говорится правда и не всегда подразумевается то, что говорится. Для меня важно одно: влияние и власть этого человека были на стороне рабовладельца, а не раба — на стороне виновного, а не невинного — несправедливости, а не правды. Я ни разу не видел того, о ком говорю; до этих событий я даже не знал, что он губернатор. Я услышал о нем тогда же, когда и об Энтони Бернсе, и так, наверно, было с большинством. Вот как мало я знал о том, кто мною правит. Конечно, то, что я о нем не слыхал, еще нельзя поставить ему в упрек; плохо, что я услышал именно это. Худшее, что я скажу о нем, это — что он оказался не лучше, чем оказалось бы большинство его избирателей. По-моему, он не был на высоте положения. Военные силы нашего штата целиком к услугам некоего м-ра Сатла, виргинского рабовладельца, дабы он мог изловить человека, которого называет своей собственностью; а вот для охраны жителя Массачусетса от похищения не найдется ни одного солдата! Неужели же для этого держат и обучают всех этих солдат в течение семидесяти девяти лет? Чтобы грабить Мексику[7] и возвращать хозяевам беглых рабов? В последние вечера я слышал на наших улицах бой барабанов. Солдат продолжали обучать, а для чего? Я еще мог бы простить конкордским петухам, что продолжают кукарекать; ведь их в то утро не били; но не мог простить этих «рам-там-там» «обучающих». Раба поймали именно они, то есть солдаты, и лучшее, что можно о них сказать, — что это дураки, приметные по ярким мундирам. Три года назад, как раз неделю спустя после того, как бостонские власти собрались, чтобы препроводить обратно в рабство ни в чем не повинного человека, зная, что он ни в чем не повинен, жители Конкорда звонили в колокола и стреляли из пушек в честь своего освобождения, а также мужества и свободолюбия своих предков, сражавшихся на мосту[8]. Можно подумать, что те три миллиона человек бились за то, чтобы освободиться самим, но держать в рабстве другие три миллиона. В наше время люди носят дурацкий колпак и называют его фригийским колпаком свободы. Подозреваю, что иные, будучи привязаны к столбу для публичной порки и ухитрившись высвободить одну руку, станут этой рукою звонить в колокола и стрелять из пушек в ознаменование освобождения. Итак, некоторые мои сограждане взяли такую волю, что осмелились даже звонить и стрелять! Но только на это их и хватило: когда колокольный звон растаял в воздухе, растаяла и их свобода; когда пороховой дым рассеялся, их свобода улетучилась вместе с ним. Это так же смешно, как если бы арестанты собрали деньги на порох для салютов, наняли тюремщиков, чтобы те за них стреляли и звонили, а сами любовались зрелищем из-за решеток… Вот что я думал о моих ближних. Каждый гуманный и разумный житель Конкорда, слыша эти колокола и эти пушки, вместо того чтобы с гордостью думать о событиях 19 апреля 1775 года, со стыдом вспоминал события 12 апреля 1851 года. Но сейчас мы наполовину погребли этот старый позор под новым. Массачусетс ждал решения м-ра Лоринга, точно оно могло сколько-нибудь облегчить его вину. Самая явная и тяжкая вина Массачусетса состоит в том, что этому человеку разрешили быть арбитром в таком деле. Фактически то был суд над Массачусетсом. Когда он не решался освободить подсудимого и сейчас, когда он колеблется искупить свою вину, он тем самым осуждает себя. Его судит бог; не местный судия, а высший. Я хочу сказать своим согражданам, что, каковы бы ни были законы, ни отдельный человек, ни нация не могут совершить даже малейшей несправедливости в отношении даже самого неприметного из людей и избежать расплаты. Правительство, сознательно творящее несправедливость и упорствующее в этом, станет в конце концов посмешищем для всего мира. О рабстве в Америке говорилось много, но я думаю, что мы даже не поняли еще, что такое рабство. Если б я всерьез предложил конгрессу перемолоть человечество на колбасы, не сомневаюсь, что большинство его членов улыбнулись бы на это, а если бы кто-либо отнесся к моему предложению серьезно, то счел бы, что я предлагаю нечто гораздо худшее, чем конгресс когда-нибудь осуществлял. Но если кто-то из них скажет мне, что превратить человека в колбасу хуже — и даже гораздо хуже, — чем сделать его рабом, чем ввести Закон о беглых рабах, я назову его глупцом, умственно неполноценным человеком, который видит различия там, где их нет. Первое предложение столь же разумно, как и второе. Много говорят о том, что этот закон попирается. Делать это вовсе не трудно. Такой закон не подымается до уровня головы или разума; ему место только в грязи. Он родился и вырос в прахе и грязи, и каждый свободно идущий человек, который не обходит, подобно милосердным индусам, даже ядовитых гадов, непременно на него наступит и будет таким образом попирать его ногами, а с ним вместе и его автора Вебстера[9]- навозного жука вместе с его навозным катышем. Недавние события поучительны как пример соблюдения у нас справедливости, вернее, они отлично показали, где надо искать подлинную справедливость в любом обществе. Дело дошло до того, что друзья свободы/друзья раба содрогнулись при мысли, что его судьба находится в руках законных судов нашей страны. Свободные люди не верят, что с ним поступят по справедливости; судья решит так или иначе, в лучшем случае это будет случайностью. Ясно, что в столь важном деле он не компетентен. Следовательно, тут нельзя опираться на прецеденты, надо установить прецедент на будущее. Я гораздо охотнее положился бы на народ. Его голосование по крайней мере представило бы какую-то ценность, пускай небольшую; а тут мы имеем всего лишь скованное предрассудками суждение одного человека, в любом случае ничего не значащее. Для суда очень плохо, когда народ вынужден его проверять. Мне не хочется верить, что суды пригодны лишь для хорошей погоды и для самых мелких дел — но как предоставить какому бы то ни было суду решать вопрос о свободе более трех миллионов людей, в нашем случае — шестой части нации! А он был предоставлен так называемым судам справедливости — Верховному суду страны, — и, как всем известно, этот суд постановил, исходя из одной лишь конституции, чтобы эти три миллиона оставались рабами. Такие судьи — просто смотрители орудий взломщика и убийцы, которые проверяют, можно ли ими работать, и на этом полагают свою миссию законченной. В списке дел, подлежавших слушанию, значилось дело более важное, которое они, как судьи, назначенные богом, не имели права пропускать; и если бы они его решили по справедливости, то избегли бы дальнейшего унижения. Это — дело самого убийцы. Закон не может делать людей свободными: сами люди должны делать закон свободным. Они — блюстители закона и порядка, соблюдающие его, когда его нарушает правительство. Не тот судья над судьбою человека, кто всего лишь провозглашает решение закона, но тот, кем бы он ни был, кто из любви к справедливости, без предрассудков, внушенных людскими обычаями и установлениями, произносит над ним истинный приговор. Именно он его приговаривает. Кто умеет различать правду, тот и возводится в звание судьи более высокою властью, чем самый верховный суд в мире, различающий одни лишь законы. Он становится судьею над судьями. Странно, что столь простые истины требуют напоминания. Я все более убеждаюсь, что в любом общественном вопросе важнее знать, что думает страна, чем знать мнение города. Город не всегда склонен думать. По любому нравственному вопросу я скорее обращусь к Боксборо, чем к Бостону и Нью-Йорку вместе взятым. Когда высказывается первый, я чувствую, что нечто действительно сказано, что человечность еще существует и некое разумное создание утверждает ее права, что какие-то беспристрастные жители наших гор задумались наконец над этим вопросом и несколькими разумными словами вернули народу добрую славу. Когда в глухом городке фермеры сходятся на чрезвычайное собрание, это, по-моему, и есть подлинный конгресс, самый почтенный из всех, когда-либо собиравшихся в Соединенных Штатах. Ясно, что в нашем государстве существуют по крайней мере две партии, которые обозначаются все более ясно, — партия города и партия сельских местностей. Я знаю, что и в селе достаточно подлости, но хочется верить, что есть все же небольшая разница в его пользу. Но у села еще нет органов печати, чтобы выражать свое мнение. Передовые статьи, которые оно читает, как и новости, приходят с побережья. Давайте же и мы, сельские жители, воспитывать в себе чувство собственного достоинства. Давайте посылать в город только за сукном и бакалеей, а если и читать мнения города, то иметь все же свое собственное. В числе необходимых мер я предложил бы такой же поход против Прессы, какой был успешно проведен против Церкви. Церковь за последние несколько лет стала заметно лучше, а пресса почти без исключения продажна. Я считаю, что в нашей стране пресса оказывает более сильное и более пагубное влияние, чем оказывала церковь даже в худшие времена. Мы не отличаемся религиозностью, мы — нация политиканов. Мы равнодушны к Библии, но не к газете. На любом политическом собрании — хотя бы на том же недавнем собрании в Конкорде — как неуместно прозвучала бы цитата из Библии! И как принято цитировать газеты или конституцию! Газета — вот Библия, которую мы читаем каждое утро и каждый вечер, стоя и сидя, в поездке и на ходу. Эту Библию каждый носит в кармане, она лежит на каждом столе и прилавке, ее неустанно распространяют почта и тысячи миссионеров. Словом, это единственная книга, которую Америка издала и которую она читает. Так велико ее влияние. Редактор — это проповедник, которого вы добровольно содержите. Он вам обходится в среднем по центу в день, зато не надо платить за церковную скамью. Но часто ли эти проповедники проповедуют истину? Я повторю мнение многих просвещенных иностранцев и собственное свое убеждение, когда скажу, что ни в одной стране, вероятно, не было столь гнусных тиранов, какими, за немногими светлыми исключениями, являются у нас редакторы периодической печати. Так как их существование и власть зиждутся на раболепии и на обращении к худшим человеческим инстинктам, читающие их люди уподобляются собаке, которую тянет к собственной блевотине. «Либерейтор» [10] и «Коммонуелс» были, насколько мне известно, единственными бостонскими изданиями, осудившими подлость городских властей в 1851 году. Другие журналы, почти без исключения, тоном своих статей, касавшихся Закона о беглых рабах и возвращения в рабство Симса, по меньшей мере оскорбляли здравый смысл нации. И они делали так потому, что желали снискать одобрение своих покровителей, не зная, насколько в сердце страны преобладают более верные понятия. Говорят, что некоторые из них сейчас переменились к лучшему; но все же это флюгеры. Вот какую репутацию они приобрели. Правда, благодарение судьбе, такие проповедники еще легче досягаемы для оружия реформатора, чем это было со священниками-отступниками. Свободным людям Новой Англии достаточно отказаться покупать их газеты, достаточно придержать свои центы, чтобы сразу убить их целую дюжину. Один уважаемый мною человек говорил мне, что, покупал экземпляры «Гражданина» Митчелла[11]в поезде, а затем выбрасывал их из окна. Но не выразил ли бы он свое презрение еще сильнее, если бы вообще их не покупал? Кто они — американцы? Жители Новой Англии? Жители Лексингтона, Конкорда и Фремингема? — все те, кто читает и поддерживает бостонские «Пост», «Мейл», «Джернел», «Адвертайзер», «Курьер» и «Таймс»? Это ли флаги нашего Союза? Я не принадлежу к читателям газет и, быть может, не назвал самых худших. Могло ли рабство породить большее раболепство, чем то, которое обнаруживают некоторые из них? Можно ли больше пресмыкаться в пыли, своей слюной превращая ее в грязь? Я не знаю, существует ли еще бостонский «Геральд», но помню, что видел его на улицах, когда увозили Симса. Не правда ли, он хорошо выполнял свою задачу — преданно служил хозяину? Можно ли было лучше ползать на брюхе? Можно ли было опуститься ниже? Сделать больше, чем поместить конечности на место головы? А свою голову превратить в нижнюю конечность? Когда я, заворотив манжеты, брал эту газету в руки, я в каждом ее столбце слышал шум сточных вод. Мне казалось, будто я держу в руках бумагу, вынутую из помойной ямы, листок из устава игорного притона, трактира и борделя, вполне созвучного Евангелию биржи. Большинство людей на Севере, как и на Юге, Востоке и Западе, не отличается принципиальностью. Избирая депутатов в конгресс, они не посылают их туда для выполнения долга человечности; пока их братьев и сестер секут и вешают за стремление к свободе, пока — и здесь я мог бы перебрать все, что скрывается под понятием рабства, — их заботит только одно: правильно ли распорядились деревом и железом, камнем и золотом. Делай что хочешь, о Правительство, с моей женой и детьми, матерью и братом, отцом и сестрой — я беспрекословно подчинюсь твоим приказам. Я, разумеется, буду огорчен, если ты сделаешь им больно, если выдашь их надсмотрщикам, которые затравят их собаками или засекут насмерть, но я буду мирно заниматься делом, к которому я призван на этой прекрасной земле, и разве что когда-нибудь надену по ним траур и этим сумею склонить тебя к милосердию. Так поступает и так говорит Массачусетс. А я, скорее, чем так поступить, готов поджечь любой фитиль и взорвать любой порядок; ради самой жизни моей я хочу быть на стороне света, и пускай уходит из-под ног темная земля — я позову за собой свою мать и своего брата. Я хотел бы напомнить своим соотечественникам, что надо быть прежде всего людьми, а американцами потом, в удобное для всех время. Не может быть хорош закон, который охраняет вашу собственность или даже обеспечивает вас куском хлеба, если он не обеспечивает гуманности. К сожалению, я сомневаюсь, найдется ли в Массачусетсе судья, готовый отказаться от должности и честно зарабатывать свой хлеб, если от него потребуют всего лишь вынесения приговора, противного божеским законам. Я вынужден признать, что они ставят себя, а вернее, поставлены от природы, на одну доску с матросом, разряжающим свой мушкет, куда ему прикажут. Они такие же орудия, и в них так же мало человеческого. Они не заслуживают большего уважения за то, что хозяин поработил их ум и совесть, а не тело. Судьи и адвокаты как таковые и все сторонники целесообразности применяют к этому делу весьма низкое и негодное мерило. Они не спрашивают, справедлив ли Закон о беглых рабах, а только: соответствует ли он тому, что они зовут конституцией. А соответствует ли ей добродетель? Или порок? Что ей соответствует — правда или кривда? В подобных важных нравственных вопросах так же неуместно спрашивать, соответствует ли закон конституции, как спрашивать, приносит ли он прибыль. Они упорно служат не человечеству, а худшим из людей. Вопрос не в том, заключили ли вы или ваш дед семьдесят лет назад договор с дьяволом[12] и требуется ли поэтому сейчас его выполнять; вопрос состоит в том, намерены ли вы — несмотря на прошлое отступничество ваше или ваших предков — наконец-то послужить богу, согласно вечной и единственно справедливой КОНСТИТУЦИИ, которую составил для вас он, а не Джефферсон или Адамс. Словом, если большинство проголосует за то, чтобы богом был дьявол, меньшинство станет жить и вести себя соответственно, надеясь, что когда-нибудь, перевесом в один голос, председательский, бог будет восстановлен в правах. Таков высший принцип, какой я могу придумать для объяснения поступков моих ближних. Они ведут себя так, словно верят, что можно катиться под гору — немного или сколько угодно — и наверняка достичь места, откуда можно будет покатиться вверх. Это и есть целесообразность, или выбор пути, на котором всего меньше препятствий, то есть пути под гору. Но справедливые перемены недостижимы по принципу «целесообразности». Никому еще не удавалось катиться вверх, в гору. В области нравственной скатиться можно только к отступничеству. Вот мы и поклоняемся Мамоне — и школа, и государство, и церковь, и Богохульники Седьмого дня[13], - подымая много шума из конца в конец Союза. Неужели люди так и не поймут, что политика — это не нравственность, что она никогда не обеспечивает моральной правоты, а ищет только выгод, выбирает подходящего кандидата, а им неизменно оказывается дьявол — так чего же избирателям удивляться, когда дьявол не ведет себя как лучезарный херувим? Нужны не политиканы, а честные люди, признающие более высокий закон, чем конституция или решение большинства. Судьба страны зависит не от того, как вы голосуете на избирательных участках — здесь худший из людей не отстанет от лучшего; и не от того, какой бюллетень вы раз в году опускаете в урну, но от того, какого человека вы ежедневно выпускаете из своей комнаты на улицу. Массачусетсу надо бы интересоваться не биллем о Небраске и не биллем о беглых рабах, а собственным рабством и раболепством. Пусть наш штат расторгнет союз с рабовладельцем. Он может мяться, и колебаться, и просить дозволения еще раз прочесть конституцию; он не сыщет порядочного закона или прецедента, который бы освящал подобный союз. Пусть каждый житель штата расторгнет свой союз с ним, если тот медлит исполнить свой долг. События прошедшего месяца научили меня не доверять молве. Я вижу, что она неспособна к тонким различиям и может только вопить «ура». Она не видит героического поступка, но одни лишь его видимые последствия. Она до хрипоты прославляет нетрудный подвиг Бостонского чаепития[14], но гораздо меньше говорит о более отважном и бескорыстном нападении на бостонский суд просто потому, что оно не удалось! Покрыв себя позором, штат хладнокровно принялся решать вопрос о жизни и свободе людей, пытавшихся выполнить свой долг по отношению к нему. И это зовется справедливостью! Те, кто проявил себя особенно хорошо, будут, вероятно, посажены за решетку за примерное поведение. Те, кому истина велит сейчас признать себя виновными, — это все население штата, совершенно неповинное. Пока губернатор, мэр и бесчисленные чиновники правительства находятся на свободе, защитники свободы пребывают в тюрьме. Невиновны только те, кто повинен в неуважении к такому суду. Каждому человеку надлежит стать на сторону справедливости, а суды пусть сами себя аттестуют. В этом деле мое сочувствие всецело на стороне обвиняемого и всецело против обвинителей и судей. Справедливость звучит гармонично, а несправедливость — резко и нестройно. Судья все еще вертит ручку шарманки, но вместо музыки мы слышим одно только скрипенье ручки. Он воображает, что это и есть музыка, и толпа продолжает бросать ему медяки. Тот Массачусетс, который все это совершает, чьи адвокаты и даже судьи будут, вероятно, вынуждены прибегнуть к каким-нибудь жалким уверткам, чтобы не так явно надругаться над собственным инстинктивным чувством справедливости, — неужели вы не видите, до чего он низок и раболепен? Неужели верите, будто он защищает свободу? Покажите мне свободный штат и истинно праведный суд, и я стану за них бороться, если понадобится; но если передо мной Массачусетс, я отказываюсь ему повиноваться и уважать его суды. При хорошем правительстве ценность человеческой жизни повышается, при плохом — падает. Мы можем себе позволить некоторое падение железнодорожных и других акций, ибо это лишь заставит нас жить скромнее и экономнее, но как быть, если обесценивается самая жизнь? Можно ли предъявить меньший спрос на человека и природу, можно ли жить экономнее по части добродетели и всех благородных качеств, чем живем мы? Весь прошедший месяц у меня было чувство, которое, вероятно, испытывает каждый житель Массачусетса, способный быть патриотом, — смутное чувство огромной утраты. Вначале я не мог понять, что за беда со мной случилась. Но потом понял, что потерял свою страну. Я никогда не уважал правительство, возле которого жил, но я имел глупость думать, что все же сумею здесь прожить, занимаясь своими делами и не вспоминая о нем. Но должен сказать, что прежние любимые занятия в огромной степени потеряли для меня свою привлекательность, а мой вклад в здешнюю жизнь сократился на много процентов с той поры, как Массачусетс сознательно отправил обратно в рабство невинного человека, Энтони Бернса. Прежде я, кажется, питал иллюзию, будто моя жизнь протекает где-то между небом и адом, а сейчас я не могу отделаться от мысли, что живу в самом аду. Территория политической организации, именуемой Массачусетс, представляется мне в нравственном отношении заваленной вулканическим шлаком и пеплом, которые Мильтон описал в своей картине ада. Если существует ад более безнравственный, чем наши правители и мы, их подданные, интересно, где он находится? Когда обесценена жизнь, теряет цену также и все, что с нею связано. Представьте себе, что у вас есть небольшая библиотека, стены украшены картинами, за окном сад, и вы намерены предаться научным или литературным занятиям, но внезапно обнаруживается, что ваш дом со всем, что в нем находится, разместился в аду, а у мирового судьи раздвоенное копыто и хвост с развилкой — разве ваше имущество не утратит для вас ценности? Я чувствую, что штат в некотором роде мешает мне заниматься моим законным делом. Он не только помешал мне проходить по Судебной улице, идя по моим делам, Но создал мне и каждому препятствия на пути вперед и вверх, на котором мы надеялись оставить Судебную улицу далеко позади. Какое он имел право напоминать мне о Судебной улице? Трухлявым оказалось то, что даже я считал прочным. Я удивляюсь, глядя, как люди идут по своим делам, словно ничего не случилось. Я говорю себе: несчастные! Они ни о чем не слыхали. Я удивляюсь, видя, как встретившийся мне всадник старается догнать убежавших коров, которых он только что купил, — ведь собственность никак не охраняется, и если они не убегут снова, то могут быть у него отняты, когда он их догонит. Глупец! Неужели он не знает, что его посевное зерно упало нынче в цене, что чем ближе к владениям ада, тем хуже все добрые урожаи? При таких обстоятельствах ни один предусмотрительный человек не станет строить склад или заниматься каким-либо мирным трудом, требующим много времени. Нынешние времена не располагают к отдыху. Мы израсходовали весь наследственный запас свободы. Если мы хотим спасти себя, нам надо бороться. Я иду на берега одного из наших озер, но что значит красота природы, когда люди совершают низости? Мы идем на озеро, чтобы увидеть отражение нашей безмятежности; когда на душе у нас нет покоя, мы туда не идем. Кто может быть безмятежен в стране, где и правительство и управляемые беспринципны? Мои мысли враждебны штату и невольно замышляют против него. Но недавно мне удалось сорвать белую водяную лилию, и время, которого я ждал, наступило. Эта лилия — символ чистоты. Она расцветает такой прекрасной и чистой, такой благоуханной, словно показывая нам, сколько чистоты и прелести содержится в земной грязи и может быть оттуда извлечено. Мне кажется, что я сорвал первую, какая распустилась на целую милю вокруг. Как ее аромат подтверждает наши надежды! Благодаря ей я не так скоро отчаюсь в мире, несмотря на подлость и беспринципность северян. Она говорит нам о том, какие законы царили всего дольше и преобладают доныне, и о том, что может настать время, когда и человеческие дела будут столь же благоуханны. Вот какой аромат испускает этот цветок. Если Природа еще способна каждый год создавать такое, я верю, что она еще молода и могуча, что она сохранила свою нетронутость и творящую силу, что есть доброе и в человеке, раз он способен чувствовать ее и восхищаться ею. Это напоминает мне, что природа непричастна к миссурийскому компромиссу. В аромате водяной лилии я не чувствую никакого компромисса. Это не Nymphoea Douglassit[15]. В ней все чистое, прекрасное и невинное отделено от гнусного. Я не ощущаю в ней беспринципной нерешительности массачусетского губернатора или бостонского мэра. Поступайте так, чтобы запах ваших деяний улучшал общую атмосферу, чтобы вид и запах цветка не напоминал вам о несоответствии ваших дел его красоте; ибо всякий запах — это лишь вид извещения о тех или иных нравственных качествах; и если бы не было благородных поступков, то и лилия не пахла бы так чудесно. Липкий ил символизирует человеческие пороки, грязь и разложение среди людей, а растущий из него душистый цветок — чистоту и мужество, которые бессмертны. Рабство и раболепие не дают благоуханных цветов на радость людям, ибо в них нет подлинной жизни; это всего лишь гниение и смерть, оскорбляющие всякое здоровое обоняние. Мы не жалуемся, зачем они существуют, но зачем их не хоронят. Пускай живые похоронят их; ведь даже и они годятся на удобрение. Примечания 1 Небраска — речь идет о принятом 22 мая 1854 г. конгрессом США законопроекте южан, известном под названием «Канзас — Небраска». В основу его легла доктрина рабовладельцев о «суверенитете поселенцев», то есть вопрос о рабстве на любой территории или в штате должен решаться местным населением. 2 Батрики, Дэвисы, Хосмеры — известные в Конкорде семейства. 3 компромиссное решение 1820 года — речь идет о Миссурийском компромиссе. В связи с принятием в число штатов территории Миссури и предоставлением ей прав штата в 1819 г. разгорелся яростный спор, охвативший всю страну и продолжавшийся два года: быть ли Миссури свободным или рабовладельческим штатом. Инициатором Миссурийского компромисса выступил Г. Клей. После того как с просьбой о приеме в число штатов обратился Мэн, чтобы не нарушать равновесия сил в сенате, было решено принять оба штата формально без всяких предварительных ограничений в отношении рабства. 4 м-р Лоринг — 24 мая 1854 г. судья Эдвард Г. Лоринг приказал арестовать негра Энтони Бернса как беглого раба из Виргинии. Суд был назначен на 27 мая, а 26-го состоялся митинг протеста, на котором выступали известные аболиционисты Теодор Паркер и Уендел Филлипс. Суд вернул Э. Бернса его хозяину в Виргинию. 5 Я хочу услышать голос губернатора… — губернатором Массачусетса в 1854 г. был Джон Генри Клиффорд (1809–1876), которого в tow же году сменил Эмори Уошберн (1800–1877). Оба вызывали резкую критику со стороны Торо. 6 Симc, Томас — раб из Джорджии, бежавший в феврале 1851 г. в Бостон. Через несколько месяцев он был пойман, судим и возвращен своему хозяину в г. Саванну. 7 Чтобы грабить Мексику… — имеется в виду война США с Мексикой в 1846–1848 гг. 8 …предков, сражавшихся на мосту… — имеются в виду события 19 апреля 1775 г. в Конкорде — один из первых эпизодов войны за независимость США. 9 Вебстер Дэниел (1782–1852) — американский государственный деятель, прославившийся как оратор. Закон о беглых рабах был принят в 1850 г. и отменен в 1864 г. 10 «Либерейтор» — аболиционистский журнал, основанный в Бостоне в 1831 г. Вильямом Ллойдом Гаррисоном. Выходил по 1865 г. 11 Митчелл, Джон (1815–1875) — участник ирландского национально-освободительного движения, бежавший в США в 1853 г. 7 января 1854 г. начал издавать в Нью-Йорке газету «Гражданин», посвященную борьбе за свободу Ирландии; однако популярность газеты вскоре упала, так как Митчелл выступил против аболиционистов в поддержку системы рабства негров. 12 …заключили ли вы или ваш дед семьдесят лет назад договор с дьяволом… — Торо имеет в виду принятие конституции США в 1787 г. 13 Богохульники Седьмого дня — имеются в виду адвентисты, сектанты, верующие во «второе пришествие» Христа. Секта «адвентистов седьмого дня», празднующая субботу вместо воскресенья, возникла в США в 40-х гг. XIX века. 14 Бостонское чаепитие — эпизод из истории борьбы за независимость США. После принятия Англией в 1773 г. чайного закона, облагавшего особым налогом ввозимый в Америку чай, 16 декабря 1773 г. группа колонистов-патриотов выбросила за борт груз чая, прибывший в Бостон. 15 Кувшинка Дугласа[16] (латин.). 16 Дуглас, Стивн Арнольд (1813–1861) — американский государственный деятель, сенатор, внесший на рассмотрение конгресса в январе 1854 г. законопроект «Канзас-Небраска». В свободных штатах имя Дугласа вызывало презрение, что и имеет в виду Торо. Речь в защиту капитана Джона Брауна 1859, источник: здесь Надеюсь, вы простите меня за то, что я стою здесь перед вами. Я не собираюсь навязывать вам своих мыслей, но я должен их высказать. Хотя я мало знаю капитана Брауна, все же считаю необходимым осудить тон и содержание газетных выступлений, а также высказываний моих сограждан относительно его личности и действий. А ведь быть справедливым ничего не стоит. Мы можем по крайней мере выразить ему свое сочувствие, свое восхищение им и его сподвижниками. Именно это я сейчас и предполагаю сделать. Но прежде несколько слов о его жизни. Я постараюсь опустить по возможности то, о чем вы уже читали. Нет нужды описывать этого человека, так как большинство из вас, вероятно, видело его и не скоро забудет. Мне известно, что дед его Джон Браун был офицером во время революции, что сам он родился в Коннектикуте в начале века и в раннем возрасте переехал с отцом в Огайо. Я слышал, как он говорил о том, что его отец был поставщиком и снабжал армию мясом во время войны 1812 года. Он сопровождал его в поездках по военным лагерям и был ему помощником; так ему довелось близко увидеть армейскую жизнь и познакомиться с ней лучше, чем если бы он был солдатом, поскольку он часто имел возможность слышать, о чем говорят на своих совещаниях офицеры. В частности, он видел своими глазами, как снабжается армия в полевых условиях, что требует, по его словам, не меньше опыта и таланта, чем деятельность полководца. Он говорил, что мало кто представляет себе, во что обходится даже в денежном выражении одна выпущенная во время войны пуля. Он достаточно насмотрелся, чтобы проникнуться отвращением к армейской жизни. Она вызывала в нем такую ненависть, что, когда ему предложили какую-то небольшую должность в армии — а было ему тогда около восемнадцати лет, — он не только отклонил это предложение, но, когда его призвали, отказался явиться на учения, за что и был оштрафован. Тогда он и решил, что война — занятие не для него, разве что война за свободу. Когда в Канзасе начались столкновения между сторонниками и противниками рабовладения, он направил туда нескольких своих сыновей на подмогу сторонникам свободного штата. Он снабдил их оружием и сказал, что, если положение осложнится и потребуется его присутствие, он последует за ними, чтобы помогать словом и делом. Вскоре, как вы знаете, он так и поступил. Он сделал гораздо больше, чем кто-либо другой, для того чтобы Канзас стал свободным. Некоторое время он работал землемером, однажды даже занимался разведением овец и ездил в Европу в качестве агента по продаже шерсти. Там, как, впрочем, и в других местах, он живо интересовался происходящим вокруг и сделал немало наблюдений. Он говорил, например, что понял, отчего почвы в Англии плодородные, а в Германии (так мне запомнилось) — плохие. Он собирался написать об этом кому-то из царствующих особ. В Англии, говорил он, крестьяне живут на земле, которую обрабатывают, а в Германии они должны по вечерам собираться в деревнях. Жаль, что он не написал обо всем этом книгу. Я бы сказал, что он был человеком несколько старомодным. Он благоговел перед конституцией и верил в незыблемость Союза. Рабство он считал противоречащим конституции и был его решительным врагом. Он происходил из рода новоанглийских фермеров и был наделен характерными для этого типа людей здравым смыслом, практичностью и осмотрительностью, только в нем эти черты были развиты в несколько раз сильнее. Он походил на тех американцев, которые сражались на конкордском мосту, в Лексингтоне, на Банкер-хилле. Только он был еще тверже и отличался более высокими нравственными принципами, чем те защитники республики, о которых мне доводилось слышать. Он стал врагом рабства не после лекции аболициониста. Итён Аллен и Старк, с которыми он в некоторых отношениях сходен, были бойцами, исполнявшими гораздо менее ответственные задания. Они геройски боролись с врагами своей страны, а он решился на противоборство со своей стра- ной, когда она пошла по ложному пути. Один писатель из западных штатов, объясняя свое бегство от многих опасностей, писал, что «скрывался под видом сельского труженика», будто в этом краю прерий герой может носить лишь городское платье. Он не обучался в Гарварде, нашей доброй старой новоанглийской Alma Mater. Он не питался той жидкой кашицей, которой там кормят студентов. «Я знаю грамматику не лучше какого-нибудь барана», — говорил он. Зато он обучался в великом университете Запада, где усердно изучал науку Свободы, к которой очень рано обнаружил пристрастие. Получив несколько ученых степеней в этом университете, он, как вам известно, занялся практикой туманности в Канзасе. Именно в этом, а не в знании правил грамматики, заключался для него смысл гуманитарных паук. Он мог не выправить неверно поставленное ударение в греческом слове, но всегда поддерживал готового упасть человека. Он был одним из тех, о ком мы много слышим, но кого практически нигде не видим, — пуританином. Пытаться убить такого человека — пустая затея. Он умер во времена Кромвеля, но вновь появился сейчас, здесь, и в этом нет ничего странного. Говорят, потомки пуритан прибыли в Новую Англию и поселились там. У них были дела поважнее, чем молиться в день годовщины высадки отцов-пилигримов и есть поджаренную кукурузу в память о том дне. Они были не демократами или республиканцами, но людьми аскетическими, прямыми и набожными, которые не слишком задумывались над действиями правителей, не боявшихся Бога; они редко шли на компромиссы и не искали подходящих кандидатов на выборах. Недавно я прочел слова, которые слышал и от него самого: «В лагере он не терпел богохульства, моральной распущенности, разве что среди пленных». «Пусть уж лучше, — говорил он, — в лагере разразится эпидемия оспы, лихорадки и холеры вместе взятых, чем появится человек без принципов... Люди ошибаются, уважаемый сэр, если считают, что громилы — лучшие бойцы и что они-то как раз и нужны, чтобы справиться с южанами. Дайте мне дюжину людей высоких нравственных принципов, бого- боязненных, обладающих чувством собственного достоинства, и я смогу справиться с сотней молодчиков, подобных головорезам Буфорда». Он говорил, что, если кто-нибудь приходил к нему в отряд и начинал рассуждать о том, что бы он сделал при виде противника, он уже знал, что этому человеку доверять нельзя. В его отряде никогда не было более двух десятков бойцов. Половину из них составляли его сыновья, которым он полностью доверял. Когда он приезжал сюда несколько лет тому назад, он показывал кое-кому небольшую рукописную книжку, свой устав, как он ее называл. В ней были записаны имена членов его канзасского отряда, а также правила, которые они поклялись выполнять. Он сказал, что несколько человек уже скрепили эту клятву кровью. Когда кто-то заметил, что, будь в его отряде капеллан, он бы очень походил на отряд Кромвеля, Браун ответил, что с удовольствием взял бы и капеллана, если бы смог найти подходящего человека. Кстати, для армии Соединенных Штатов найти капеллана не представляет!труда. Несмотря на отсутствие капеллана, в отряде, я думаю, читали и утреннюю, и вечернюю молитвы. Это был человек спартанской закалки, в свои шестьдесят лет он ел очень мало и в основном простую пищу. Когда он бывал в гостях, то просил у хозяев извинения за то, что за столом должен есть лишь то, что пристало солдату или человеку, который готовит себя к трудным делам и исполненной лишений жизни. Это был человек идей и принципов, трансценденталист прежде всего. Его отличали здравый смысл и необыкновенная прямота в речах и поступках. Он не поз- волял себе поспешных или необдуманных действий. Осознав свою жизненную миссию, он неуклонно шел к ее вы- полнению. Я заметил, что говорил он сдержанно, не выходя из определенных границ. Помню, в частности, что в своей речи здесь он говорил об испытаниях, которые выпали на долю его семьи в Канзасе, но при этом не дал воли клокотавшему в груди негодованию. Он был подобен вулкану, который венчает обычная печная труба. Говоря о бесчинствах пограничных разбойников, он заявил, отчеканивая слова, как бывалый солдат: «У них было полное право попасть на виселицу». В словах этих заключались скрытая сила и глубокий смысл. Он не был оратором в обычном понимании слова, не выступал с лицемерными заявлениями и не занимался предвыборной болтовней. Ему не нужно было придумывать что-либо. Он гово- рил голую правду и высказывал только собственное решение. Поэтому его речи производили глубокое впечат- ление, перед которым, на мой взгляд, бледнеет красноречие членов конгресса или других законодательных собраний. Разве можно сравнивать речи Кромвеля и какого-нибудь короля! Что же касается его осторожности и благоразумия, скажу одно: в то время, когда редкий житель свободных" штатов мог пробраться в Канзас, не подвергнувшись нападению и не лишившись при этом оружия, он, спрятав под соломой плохонькие винтовки и другое оружие, которое ему удалось раздобыть, а наверх положив буссоль, открыто и неспешно ездил на запряженной волами телеге по территории Миссури под видом землемера. Он путешествовал таким образом, не вызывая подозрений, и имел прекрасную возможность разведать намерения врага. В течение некоторого времени после своего появления в Миссури он занимался съемкой местности. Обычно, завидев невдалеке группу бандитов, занятых разговором о том, что единственно могло занимать их мысли, он брал свою буссоль и с помощью одного из сыновей проводил воображаемую линию прямо через то место, где происходило совещание. Приблизившись, он, естественно, останавливался перекинуться словцом и в конце концов выведывал их намерения и планы. Завершив таким образом действительную разведку, он делал вид, что продолжает съемку местности, до тех пор, пока не исчезал из виду. Однажды я спросил его, как он может жить в Канзасе, где за его голову назначен выкуп, а власти и многие обыватели настроены против него. Он ответил так: «Совершенно очевидно, что меня не поймают». Он долгое время провел в болотах, терпя нужду и болезни, которые были результатом жизни под открытым небом. Помощь он получал только от индейцев и немногих белых. И хотя было известно, в каком именно болоте он скрывается, его враги обычно не отваживались идти на поиски. Он появлялся даже в городах, где было гораздо больше пограничных разбойников, чем сторонников свободного штата, быстро делал свои дела и спокойно уходил, поскольку горстка людей, по его словам, не хотела связываться с ним, а собрать с этой целью большой отряд было нелегко. Что же касается его последнего выступления, закончившегося неудачно, то мы еще не знаем всех фактов. По всей видимости, оно не было необдуманным или безрассудным. Даже его враг, м-р Валлэндигем, вынужден был признать, что оно «было одной из самых дерзких операций, потерпевших неудачу». Все его предшествовавшие выступления увенчались успехом, но разве можно назвать неудачным последнее? Разве оно было плохо организовано? Разве он не освободил из рабства двенадцать человек и не продвигался с ними, неторопливо, у всех на виду, средь бела дня в течение нескольких недель, а то и месяцев? Переходя из штата в штат, разве не прошёл он половину территории Севера? А ведь за его голову был назначен выкуп. Однажды он даже зашел в здание суда и объявил о своих действиях, тем самым доказав миссурийцам, что держать рабов в непосредственной близости от Канзаса невыгодно. Он смог это сделать не потому, что слуги правительства проявляли снисходительность, но потому, что его боялись. И все же он не приписывал свои успехи везению или чему-то сверхъестественному. Это было бы глупо. Он справедливо говорил, что значительно превосходящие силы противника отступали перед ним потому, что — как признал один из его пленных — у них не было высокой цели. Он и его отряд, напротив, никогда не испытывали недостатка в подобной броне. Когда пришел час, немного нашлось храбрецов, готовых отдать жизнь за неправое дело. Кто же захочет, чтобы последним его деянием на этом свете была защита того, во что он не верит? Но пора перейти к его последним действиям и их последствиям. Газеты, кажется, умышленно не замечают того факта — а может быть, действительно не знают о нем, — что в каждом городе на Севере есть по крайней мере два-три человека, которые придерживаются того же мнения о нем и его операции, что и произносящий эти слова. Я говорю с полной уверенностью в том, что их число и влияние растут. Мы не хотим быть тупыми и боязливыми рабами, которые только делают вид, что читают свои библии и книги по истории, а на самом деле оскверняют дом, в котором живут, и воздух, которым дышат. Возможно, политикам и удастся доказать, что в недавней операции были замешаны только семнадцать белых и пятеро негров. Но само их желание доказать это, возможно, откроет им глаза на то, что это не вся правда. Почему они все еще уходят от признания истины? Потому, что смутно сознают: по крайней мере миллион свободных граждан Соединенных Штатов был бы рад успеху этой операции. Сейчас они, самое большее, лишь критикуют ее проведение. Пусть мы не надели траура, но мысль о том, в каком положении находится сейчас этот человек и какая судьба его ожидает, омрачает наше существование здесь, на Севере. Если кто-либо, встречавший его здесь, может с легким сердцем думать иначе, значит, он сделан из другого теста, чем все мы. Если человек может безмятежно спать сейчас, клянусь, он быстро разжиреет, как бы ни сложились обстоятельства, если, конечно, они не коснутся лично его или его кошелька. Я кладу под подушку карандаш и бумагу и пишу в темноте, если мне не спится. В целом же мое уважение к согражданам, за исключением одного человека, который стоит миллион людей, не слишком увеличилось за последние дни. Я обратил внимание на то, что и газеты, и широкая публика реагируют на это событие совершенно спокойно, словно речь идет о поимке и повешении обычного злодея, обладающего, правда, «необычайным мужеством» (губернатор Виргинии, прибегнув к армейскому жаргону, назвал его «самым бравым воякой, которого он когда-либо встречал»). Он совсем не думал о врагах в те минуты, когда, по выражению губернатора, казался таким храбрецом. Все во мне возмущается, когда я слышу или мне передают реплики моих соседей. Один из жителей нашего городка заметил, когда до нас дошли слухи о смерти Брауна, что он «умер смертию подлого». Прошу меня простить, но мне тогда же пришло в голову, что слова эти подходят скорее к жизни этого человека, чем к смерти Брауна. Другие, люди мало- душные или трусливые, с неодобрением говорили, что он «загубил свою жизнь», потому что оказывал сопротивление правительству. Выходит, тот, кто восхищается человеком, напавшим в одиночку на банду обычных грабителей и убийц, тоже губит свою жизнь? Я слышу вопрос вполне в духе янки: «А что это ему даст?» — как будто он рассчитывал набить себе карманы в результате этой вылазки. Подобные люди видят выгоду лишь в материальных вещах. Любые действия, если они не приносят им голосов на выборах, или пару новых ботинок, или приглашения на обед, кажутся им бесполезными. «Но это же ничего ему не даст!» — восклицают они. Действительно, не даст. Не думаю, чтобы он получал в среднем хотя бы четыре с половиной шиллинга в день за то, что его повесят. Но зато он может спасти свою душу — и какую душу! — в то время как вам этого не дано. Без сомнения, кварта молока ценится на вашем рынке гораздо больше кварты крови. Но герои не торгуют своей кровью на ваших рынках. Подобные люди не подозревают, что в мире нравственном, как и в мире природном, действует закон: что посеешь, то пожнешь. Если посеять доброе, оно взойдет и без ухода или поливки. Если посадить, или, скажем иначе, предать земле героя, то на этом месте непременно взойдет целое поле героев. Зерно это заключает в себе такую силу и жизнеспособность, что оно прорастет и без нашего согласия. Поэт-лауреат должным образом воспел атаку под Балаклавой, которая доказала, что солдат — совершенная машина, безотказно подчиняющаяся даже недальновидным приказам. Упорное и большей частью успешное наступление, которое этот человек на протяжении многих лет вел против легионов, имя которым — рабство, повинуясь приказу гораздо более высокой власти, настолько же превосходит по своему значению натиск английской армии иод Балаклавой, насколько совестливый и культурный человек превосходит машину. Неужели же его подвиг не будет воспет? «Поделом ему», «опасный человек», «он, конечно, сумасшедший» — так говорят люди здравомыслящие, мудрые и во всех отношениях замечательные, почитывая Плутарха, но в основном восхищаясь подвигом Патнема, который попал в волчье логово. Таким манером они готовят себя к героическим подвигам — когда-нибудь в будущем. Общество по распространению религиозной литературы может без опаски печатать легенду о Патнеме. Ее можно зачитывать при открытии местных школ, поскольку там нет ни слова о рабстве или о церкви, разве что кому-нибудь придет в голову, что иные наши пастыри — волки в овечьей шкуре. Не исключено, что американскому совету уполномоченных по делам миссионерских организаций хватит духу выразить протест против такого волка. Я вообще слыхал и о советах, и об американских советах, но о дубинах такого рода мне до недавнего времени слышать не доводилось. Однако на Севере, я слышал, мужчины, женщины и даже дети, целые семьи становятся пожизненными членами подобных обществ. Пожизненнно обречь себя могиле! Да похоронить себя можно гораздо дешевле. Наши враги — среди нас и всюду вокруг нас. Едва ли найдется дом, не разделенный сам в себе, ибо наш враг — почти повсеместное одеревенение сердца и мозга, отсутствие в человеке жизненной силы, что является результатом нашего порока. Он порождает страх, предрассудки, ханжество, фанатизм и рабство в различных его проявлениях. Мы лишь фигуры на носу старого, отжившего свой век ко- рабля, а вместо сердца у нас камень. Поклонение кумирам — наше проклятье. Оно со временем превращает нас самих в каменных идолов. Современный житель Новой Англии — ничуть не меньший идолопоклонник, чем обитатель древней Индии. Джон Браун был исключением: между ним и его Богом не было посредников. Он не признавал никаких кумиров — даже политических. Как может существовать церковь, которая отреклась от Христа? Долой все ваши широкие и низкие церкви, равно как узкие и высокие! Сделайте еще один шаг и придумайте новый тип отхожего места. Изобретите такую соль, которая спасла бы вас от разложения, и избавьте нас от вони. Современный христианин — это человек, который послушно прочтет все молитвы во время службы при условии, что затем отправится домой и спокойно заснет в своей постели. Все его молитвы начинаются словами: «Спокойно ложусь я и сплю». Он вечно ждет момента, когда отойдет к «вечному сну». Он согласен делать некоторые благотворительные пожертвования по давно установившейся привычке, но о новых даже и слышать не хочет. Он не желает добавлять никаких лишних пунктов к своему контракту с Богом, чтобы привести его в соответствие со временем. Он возводит очи горе в воскресенье и опускает их долу во все остальные дни. Его болезнь — не просто застой крови, но загнивание души. Нет сомнения, что в большинстве своем люди не злые, просто их физические особенности и привычка сделали их вялыми и апатичными. Они не представляют себе, что кто-то может руководствоваться более высокими мотивами, чем они сами. Естественно, они объявляют такого человека сумасшедшим, ибо знают, что уж они-то никогда не стали бы поступать по- добным образом, пока они в своем уме. Мы мечтаем о чужих краях, других эпохах и народах, которые кажутся нам далекими и во времени, и в пространстве. Но стоит произойти какому-то важному событию, вроде этого, как нам открывается глубокая пропасть Они оказываются так же далеки от нас, как Австрия, Китай или острова южных морей. Наши перенаселенные города сразу становятся пустыми и чистыми и радуют глаз своими просторами. Тогда-то и понимаешь, почему раньше в отношениях с ними тебе никогда не удавалось пойти дальше общих мест и комплиментов; понимаешь, что между тобой и ними столько же верст, сколько между кочевником и китайским городом. Человек умный становится отшельником среди суеты торжища. Вдруг мы обнаруживаем, что нас разделяют безмолвные степи и безбрежные моря. Разница во взглядах, темпераменте, складе ума — вот что воздвигает непреодолимые преграды между людьми и государствами, а не реки или горы. Только единомышленники могут стать полномочными послами при нашем дворе. Я прочел все газеты, какие смог достать, за неделю, прошедшую после этого события, и не заметил в них ни единого выражения сочувствия к этим людям. С тех пор я встретил лишь одно сообщение, содержавшее благосклонную оценку происшедшего. Оно было помещено в бостонской газете, правда, не в редакционной статье. Несколько газет решили не печатать полностью слова Брауна, чтобы не потеснить другие материалы, занимавшие много страниц. Это все равно что отвергнуть рукопись Нового завета и напечатать последнюю речь Уилсона. Та же самая газета, которая поместила эту важную новость, напечатала в других столбцах материалы о проходивших тогда политических съездах. Но переход к ним был слишком резким, как прыжок с кручи. Их следовало бы поместить в специальном выпуске, чтобы не так бросался в глаза контраст между высоким и низменным, между делами и речами честных людей и квохтаньем участников политических съездов. Что толку от всех этих болтунов и охотников за теплыми местечками? Они — как куры на подкладнях: долго сидят, да ничего не высиживают. Их любимое занятие — предварительный подсчет голосов, а любимая игра — ставшая популярной индейская игра в кости, во время которой производится много шума. Да уберите вы сообщения о религиозных и политических съездах и напечатайте слова живого человека! Я возражаю не столько против того, что они опустили, как против того, что напечатали. Даже «Либерейтор» назвал его действия «дикими и совершенно безумными». Я не знаю ни одного редактора газеты или журнала в нашей стране, который пошел бы на то, чтобы сознательно поместить материалы, способные сократить в конечном счете число подписчиков. Они убеждены в нецелесообразности этого. Так могут ли они печатать истину? Если мы будем говорить вещи неприятные, заявляют они, нас никто не будет слушать. Они поступают подобно некоторым коммивояжерам, которые распевают скабрезные куплеты, чтобы собрать вокруг себя толпу. Редакторы-республиканцы, торопясь сдать материал к утреннему выпуску, привыкли смотреть на все в сумеречном свете политики и не высказывают ни восхищения, ни сожаления. Они называют этих людей «обманутыми фанатиками», «заблудшими душами», «безумцами» и «сумасшедшими». Из этого следует, что редакторы, коими благословил нас Господь, отнюдь не «заблудшие души», а благоразумные господа, которые что-что, а уж выгоду свою знают. Совершит человек смелое и гуманное дело — и сразу же со всех сторон раздаются голоса отдельных людей или партийных группировок: «Як этому не имею отношения и никогда не имел. Ума не приложу, кто мог его на это толкнуть». А мне, например, неинтересны ваши объяснения. Никогда не были и вряд ли будут. Это не более чем самомнение, неуместное в настоящий момент. Зачем тратить столько сил, чтобы откреститься от него? Ни одному разумному человеку и в голову-то не придет, что он творение ваших рук. Как он сообщает сам, он действовал «под эгидой Джона Брауна и никого другого». Деятели республиканской партии даже и не подозревают, что его «неудачное» выступление заставит столь многих людей проголосовать против рабства. Они подсчитали голоса Пенсильвании и Ко, но не смогли верно подсчитать голоса, отданные за капитана Брауна. Он остановил ветер (точнее — легкий бриз), который наполнял их паруса, и теперь им остается лишь убрать паруса и встать на ремонт. Что из того, что он не принадлежал к вашей партии? Пусть вы не одобряете его методов борьбы или его принципов, но признайте хотя бы его великодушие! Неужели вы не захотите подчеркнуть в этом свое сходство с ним, хотя ни в чем другом он на вас не похож, да и вообще не вашего поля ягода. Вы боитесь запятнать свою репутацию! Разве можно запятнать то, чего нет? Если они не имеют этого в виду, значит, скрывают правду и не говорят того, что действительно думают. Просто-напросто они опять взялись за свои старые штучки. Некто, назвавший его сумасшедшим, сказал: «За ним всегда признавали такие качества, как совестливость, скромность, ярко выраженное миролюбие. Но стоило наговорить при нем о рабстве — и он преображался и гнев его был страшен». Невольничий корабль плывет своим курсом, битком набитый умирающими; посреди океана на борт доставляются новые жертвы. Немногочисленный экипаж рабовладельцев при поддержке большой группы пассажиров держит в трюме четыре миллиона рабов. Политики же утверждают, что единственный путь, которым можно достичь освобождения, — это «спокойное распространение чувств гуманности», «без какой-либо ломки». Как будто гуманные чувства когда-либо расходились с гуманными делами. Как будто можно разбрызгать эти чувства из лейки, как воду, и таким образом прибить пыль. Но что это я слышу? Кажется, что-то упало за борт? Это тела умерших, которые достигли наконец освобождения. Так мы «распространяем гуманность», а вместе с ней и гуманные чувства. Редакторы наших влиятельных газет и журналов, привыкшие иметь дело с политиками, людьми гораздо более низкого порядка, говорят в своем невежестве, что он действовал «из чувства мести». Они просто не знают его. Им нужно еще вырасти, чтобы получить хоть какое-то представление о нем. Не сомневаюсь, что придет время, когда они увидят его таким, каким он был. Им нужно будет представить себе не политика или индейца, но человека, который отдал жизнь за угнетенных, не ожидая, пока нападут на него самого или помешают ему вести дело. Если Уокера считают представителем Юга, я бы хотел назвать Брауна представителем Севера. Он был человеком высоких нравственных принципов. Телесная жизнь не имела для него такого значения, как жизнь духовная. Он не признавал несправедливых человеческих законов и противился им в соответствии с велениями своей совести. Здесь мы возносимся от тривиальности и грязи политики в сферу истины и мужества. Никто в Америке не боролся так действенно и упорно за человеческое достоинство, как он. Он считал личность равной любому правительству и всем правительствам мира вместе взятым. В этом смысле он был больше американцем, чем все мы. Ему не нужна была защита болтуна-адвоката, подтасовывающего факты. Он был выше всех судей, которых могут избрать американские обыватели и чиновники разных рангов. Его не мог бы судить суд пэров, так как ему не было равных. Когда человек спокойно сносит месть и поношения общества, возвышаясь над ним буквально на несколько голов — пусть он даже убил, верша правосудие собственноручно, — зрелище это возвышенно. Разве не знаете этого вы, г-да из «Либерейторов», «Трибун», «Республиканцев»? Рядом с ним мы кажемся преступниками. Для вас дело чести признать его. А он в вашем уважении не нуждается. Что же касается газет, поддерживающих демократическую партию, они для меня просто не существуют, потому что в них нет подлинной гуманности. Меня не трогает то, что они пишут. Я понимаю, что несколько опережаю события: в то время как он, еще живой, находился в руках врагов, я говорил и думал о нем, как о мертвом. Я не считаю, что нужно воздвигать памятник тем, кто еще живет в наших сердцах и чьи кости не истлели в могиле. Но я бы предпочел, чтобы возле здания законодательного собрания штата Массачусетс поставили статую Джона Брауна, а не кого-либо другого из знакомых мне людей. Я счастлив, что живу в этом веке, что являюсь его современником. Как проигрывает в сравнении с ним та политическая партия, которая всеми силами старается отмежеваться от него и его соратников и ищет подходящего рабовладельца, которого она могла бы выдвинуть в президенты, или такого человека, который выполнял бы закон о беглых рабах, а также все другие несправедливые законы, против которых он восстал с оружием в руках! «Безумцы»! Это они-то — отец шестерых сыновей, его зять и несколько других людей — по крайней мере дваддать учеников! Неужели все они внезапно сошли с ума, а тот же самый тиран, все более жестоко притесняющий четыре миллиона рабов, и тысяча его сообщников-редакторов, находящихся в здравом уме, служат своей стране, зарабатывая этим на хлеб? Его действия в Канзасе были столь же безумны. Спросите правительство, этого тирана, кто его злейший враг — человек здравомыслящий или умалишенный? А что думают тысячи людей, которые знали его лучше других, радовались его подвигам в Канзасе и оказывали ему материальную поддержку? Считают ли они его безумным? Большинство, все еще употребляющее это слово, используют его фигурально, в то время как другие молча взяли свои слова обратно. Прочтите его замечательные ответы Мейсону и его подручным. Какими карликами они кажутся в сравнении с ним! С одной стороны, жестокие и в то же время неуверенные в себе следователи, с другой — воплощение истины, яркой, как молния, поражающая их тупые головы. Им суждено встать рядом с Пилатом, Гесслером и деятелями инквизиции. Как пусты их речи, как беспомощны действия, как бессмысленно молчание! Они лишь безвольные пешки в этой великой борьбе. А собрала их вокруг этого великого проповедника сила более высокая, чем человек. Зачем в последние годы Массачусетс и другие северные штаты посылают своих здравомыслящих представителей в конгресс? Какие чувства наказывают им выразить публично? Все их речи, вместе взятые, если свести их к самой сути, не могут сравниться (они и сами, вероятно, признают это) по силе, мужественности и прямоте, простоте и правдивости с теми немногими словами безумного Джона Брауна, которые он произнес, лежа на полу у арсенала в Харперс-Ферри. И этого человека вы собираетесь повесить, отправить в мир иной, хотя и не для того, чтобы представить там вас. Нет, он не был нашим представителем ни в каком отношении. Он был слишком прекрасным образцом человека, чтобы представлять подобных нам. Кто же были его избирателями? Прочтите его слова вдумчиво, и вы поймете. Он не признавал пустого краснобайства, реверансов в адрес угнетателей, не выступал с заранее заготовленными речами — ни в первый раз, ни после. Его вдохновляла истина, а речи его шлифовала искренность. Он мог потерять винтовку Шарпса, но сохранить способность говорить — ту винтовку, которая бьет без промаха и на значительно более далекое расстояние. И при этом «Нью-Йорк геральд» приводит его речь verbatim (буквально - лат.)! Ее редактор даже не догадывается, какие бессмертные слова он опубликовал на ее страницах! Я не испытываю уважения к умственным способностям тех, кто может читать эти слова и все же называть сказавшего их безумцем. В них гораздо больше здравомыслия, чем в словах обывателя, живущего по раз и навсегда установленному порядку и придерживающегося привычных жизненных стереотипов. Возьмем, к примеру, такую его фразу: «Я отвечу на любой вопрос, если только смогу сделать это честно и не иначе. Что касается меня, то я говорил только правду. Свое слово я ценю, сэр». Те немногие, кто говорит о его мстительности, хотя и восхищаются его героизмом, не знают способа, с помощью которого можно распознать человека благородного. У них нет амальгамы, которую нужно добавлять к чистому золоту, и они смешивают с ним свой собственный шлак. Я испытываю облегчение, переходя от этих клеветни- ческих утверждений к более правдивым свидетельствам его тюремщиков и палачей. Губернатор Уайз говорит о нем гораздо более справедливо и с большим пониманием, чем какой-либо редактор, политический или общественный деятель Севера, которого мне доводилось слышать. Думаю, будет не лишним повторить его слова: «Те, кто считают его безумцем, глубоко заблуждаются... Он спокоен, собран и неустрашим. Нужно отдать ему должное, с пленными он обращался гуманно... Он заставил меня поверить в его правдивость и глубокую порядочность. Он фанатичен, тщеславен и болтлив (оставим это утверждение на совести м-ра Уайза), но в то же время тверд, правдив и умен. Его бойцы, те, что остались в живых, похожи на него... Полковник Вашингтон говорит, что не видел более спокойного и твердого человека перед лицом опасности и смерти. Когда один из его сыновей был убит, а второй лежал раненый рядом, он одной рукой нащупывал пульс у умирающего сына, а другой держал винтовку. Он командовал своими людьми, сохраняя полное самообладание, призывал и их сохранять хладнокровие и держаться как можно дольше, чтобы врагу дорого обошлась победа. Трудно сказать, кто из троих проявил большую выдержку: Браун, Стивенс или Коппик. Они были практически первыми северянами, которых рабовладельцы научились уважать! Высказывания м-ра Валлэндигема хотя и менее ценны, однако свидетельствуют о том же: «Напрасно мы недооцениваем этого человека и его восстание. Он весьма далек от нашего представления о разбойнике, фанатике или сумасшедшем». «Все спокойно в Харперс-Ферри», — пишут газеты. Что же это за спокойствие, которое наступает вслед за победой закона и торжеством рабовладельца? Я вижу в этом восстании пробный камень, который должен с потрясающей отчетливостью выявить характер нашего правительства. Это событие помогло мам увидеть его в исторической перспективе. Ему нужно было увидеть себя со стороны. Когда правительство бросает войска на защиту несправедливости — как это делается у нас,— с тем чтобы поддержать рабство и убить освободителей рабов, оно разоблачает себя как грубую силу или, хуже того, силу дьявольскую. Оно стоит во главе банды хулиганов. Сейчас более, чем когда-либо, очевидно, что в стране царит тирания. Я вижу, как наше правительство в тесном союзе с Австрией и Францией угнетает народ. Вот сидит тиран, который держит в оковах четыре миллиона рабов, а вот идет герой-освободитель. Наше крайне лицемерное и порочное правительство, придавившее своей тяжестью четыре миллиона рабов, поднимает на него взгляд и с невинным видом вопрошает: «Почему ты нападаешь на меня? Я же честный человек. Прекрати агитацию, не то я тебя самого обращу в рабство или повешу». Мы говорим о представительном правительстве, но каким же чудовищем является правительство, в котором не представлены благороднейшие качества ума и вовсе не представлено сердце! Чудовище это рыскает по земле — получеловек, полутигр (или вол) без сердца в груди, а половина черепа у него снесена напрочь. Когда героям отрывало ногу, они сражались на культяпках, но я никогда не слышал, чтобы от правительства, подобного нашему, был какой-то толк. Единственное правительство, которое я признаю — пусть во главе его стоят немногие и армия малочисленна,— это сила, которая устанавливает на земле справедливость, а не сила, которая ее уничтожает. Что мы можем думать о правительстве, которое во всех подлинно смелых и справедливых людях видит своих врагов, поскольку они стоят между ним и притесняемыми им людьми? Что это за правительство, которое считает себя христианским и распинает миллион Христов ежедневно? Вот говорят об измене. А откуда она берется? Не могу не думать о вас, господа правители, так, как вы того заслуживаете. Разве в ваших силах высушить родник мысли? Государственная измена, если она лишь сопротивление тирании здесь, внизу, порождена и внушена нам прежде всего той силой, что создает и вечно обновляет человека. Когда вы изловите и повесите всех бунтарей, вы ничего этим не добьетесь, разве что отяготите свою совесть преступлением, ибо вы не уничтожите самого источника. Вы осмеливаетесь сражаться с врагом, против которого бессильны выпускники Вест-Пойнта и пушки. Разве может все искусство литейщика заставить материю обратиться против творца? Разве форма, которую он придает пушке, более существенна, чем тот материал, из которого сделана она, да и он сам? В Соединенных Штатах томятся четыре миллиона рабов. Их не собираются отпускать на свободу. Массачусетс — лишь один штат из конфедерации надсмотрщиков, следящих за тем, чтобы рабы не сбежали. Не все жители Массачусетса принадлежат к их числу, но в нее входят те, кто здесь правит и требует повиновения. Восстание в Харперс-Ферри было подавлено не только силами виргинцев. Массачусетс послал туда морскую пехоту, и ему придется расплачиваться за свои грехи. Представьте себе, что в нашем штате есть общество, которое, не жалея затрат, принимает всех беглых рабов, появляющихся в наших краях, защищает наших цветных граждан, а остальные заботы оставляет так называемому правительству. Разве это правительство скоро не останется не у дел и не вызовет презрения всего человечества? Если частные лица вынуждены выполнять обязанности по управлению, защищать слабых и вершить справедливость, правительство превращается в поденщика или приказчика, поскольку на его долю остается лишь черная и второстепенная работа. Естественно, что только при очень слабом правительстве возникают комитеты бдительности. Разве можно себе представить восточного кади, за спиной которого действовал бы такой комитет? А у нас в северных штатах происходит именно так: в каждом из них есть свой комитет бдительности. Причем эти слабые правительства в какой-то степени признают и даже мирятся с этим фактом. Они рассуждают примерно так: «Мы будем рады сотрудничать с вами на этих условиях, только помалкивайте об этом». Итак, правительство, убедившись в том, что о заработке ему беспокоиться нечего, удаляется на задний двор, прихватив с собой конституцию, и изо всех сил трудится над ее исправлением. Иногда я прохожу мимо и слышу стук. Эти правительства напоминают мне фермера, который зимой не прочь подработать на изготовлении бочек. А для какого содержимого делают бочки они? Они спекулируют на акциях и бурят отверстия в горах, но не могут проложить даже одной приличной дороги. «Подземная железная дорога» — единственная бесплатная дорога, хозяином и управляющим которой является комитет бдительности. Это ее участники прорыли туннели под территорией всей страны. Такое правительство не может удержать авторитет и власть — точно так же, как дырявая бочка не держит воду и не протекает та, которая держит. Я слышал, многие осуждают этих людей, потому что их было мало. А когда порядочные и смелые люди были в большинстве? Или вы предпочли бы, чтобы он дождался того времени, когда вы или я присоединились бы к нему? Он не брал в свой отряд разный сброд, падкий лишь на деньги. Уже одно это говорит о том, что перед намл не самый обыкновенный герой. Да, его отряд был немногочислен, но только потому, что нашлось мало достойных. Каждый его участник, отдавший жизнь за обездоленных и угнетенных, был отобран из многих тысяч, если не миллионов. То были люди принципов, редкого мужества, преданные делу гуманности и в любую минуту готовые отдать жизнь за ближнего. По всей стране не набралось бы и с десяток людей, которые могли бы сравниться с ними (я имею в виду лишь его последователей), поскольку их вождь, без сомнения, обошел всю страну вдоль ц поперек в поисках пополнения для своего отряда. Никто, кроме его бойцов, не был готов выступить против угнетателей. Поистине для виселицы были отобраны самые лучшие. То была самая высокая честь, которой их могла удостоить родина. Они созрели для ее виселицы. Она вешала многих, пытаясь казнить самых лучших, и только на этот раз попала в точку. Когда я думаю о том, как он и его шесть сыновей и зять, не говоря уже о других членах отряда, вступили в борьбу и в течение многих месяцев и лет невозмутимо и без шума делали свое гуманное дело — днем и ночью, летом и зимой, не ожидая другой награды за свои труды, кроме чистой совести, в то время как вся Америка была против них, — эта картина кажется мне величественной. Если бы за ним стояла какая-нибудь газета и защищала «его „дело"», а какой-нибудь цечатный орган, как теперь любят выражаться, подобно шарманщику, нудно повторял бы одно и то же, а потом ходил по кругу с шапкой, это пагубно отразилось бы на успехе его действий. Если же он сделал бы так, чтобы правительство оставило его в покое, это могло бы вызвать подозрения. Его отличало от всех известных мне реформаторов то обстоятельство, что в его схватке с деспотией один должен был победить: либо он, либо она. Особенность его доктрины состояла в том, что человек имеет законное право силой вырвать раба из рук его владельца. Я согласен с ним. Только те, кого постоянно ужа- сает рабство, имеют право ужасаться насильственной смерти рабовладельца. Им будет казаться гораздо ужасней его жизнь, чем его смерть. Я не осмелюсь назвать заблуждением действия и методы того, кто быстрее всего освободит раба. Выступая от имени раба, скажу так: я предпочитаю филантропию капитана Брауна филантропии тех, кто не убивает, но и не освобождает. Думаю, есть что-то противоестественное в том, чтобы тратить всю жизнь на обсуждение этого вопросах трибун или со страниц газет, если только вас к этому постоянно что-то не вынуждает. И я не тратил. У человека могут быть и другие дела. Я не хочу убивать или быть убитым, но предвижу время, когда мне нужно будет сделать выбор. Мы сохраняем то, что называют «общественным порядком», с помощью мелких актов насилия, совершаемых ежедневно. Взгляните на полицейского с его дубинкой и наручниками! Или на тюрьму! Или на виселицу! Или на полкового капеллана! Мы можем надеяться прожить спокойно только по соседству с такой временной армией. Так мы защищаем себя и свои курятники и поддерживаем рабство. Я знаю, большинство моих соотечественников уверены, что револьверы и ружья Шарпса предназначены лишь для того, чтобы сражаться на дуэли, когда нам наносят оскорбление другие нации, или охотиться на индейцев, или стрелять в беглых рабов, или для чего-нибудь другого в том же духе. А я думаю, что револьверы и ружья Шарпса на этот раз послужили благородной цели. Они были в руках мастера, который умел владеть ими. Тот же самый гнев, который некогда, говорят, изгнал торгующих из храма, очистит его снова. Дело ведь не в самом оружии, а в том, для какой цели оно используется. В Америке не было другого человека, который так любил бы своих ближних и относился бы к ним с такой заботой. Он жил ради них. Он взял свою жизнь и положил к их ногам. Разве можно назвать насилием то, что одобряют не только солдаты, но и гражданские лица, не только миряне, но и священники, не только воинствующие сектанты, но и квакеры — и не столько даже квакеры, сколько квакерши. Это событие доказывает мне, что смерть существует, что человек может умереть. В Америке, похоже, никто до него не умирал, так как чтобы умереть, нужно сначала жить. И меня не убедят в противном ни катафалки, ни траур по усопшим. Не может быть смерти там, где не было жизни. Если раньше они просто гнили и исходили струпьями, то теперь они сгнили окончательно. Не разодралась надвое завеса в храме, просто где-то вырыли яму. Пусть мертвые хоронят споих мертвецов. Лучшие из них остановились однажды, подобно часам. Франклин и Вашингтон покинули этот мир, минуя смерть. Однажды оказалось, что их нет. Насколько я знаю, многие жалуются, что умирают или уже умерли. Какая ерунда! Им это не удастся, потому что они не жили. Они просто перейдут в жидкое состояние, как плесень, а потом сотни биографов, усердно поработав тряпкой, вознесут им хвалы. С начала истории умерло не более десятка человек. Вы думаете, что ваша смерть близка, сэр? Но вы ошибаетесь, это вам не грозит. Вы плохо усвоили материал, придется остаться после уроков. У нас поднимают большой шум вокруг смертной казни. Но разве можно отнять у человека жизнь, если он и не жил вовсе? Memento mori (Помни о смерти - лат.). Мы не понимаем этой страшной фразы, которую некий мудрец завещал начертать на своей могиле. Она всегда вызывала в нас чувства страха и раскаяния, а между тем мы совершенно забыли, как жить. И все же постарайтесь умереть. Давайте делать дело до конца. Если вы знаете, как начать, то будете знать, когда кончить. Эти люди, показав нам, как нужно умирать, одновременно показали, как нужно жить. Если слова и дела этого человека не вызовут нового религиозного подъема, то слова и дела, которые обычно его вызывают, покажутся нам мелкими и ничтожными. Америка еще не слыхала такой хорошей новости. От этого известия чаще забилось сердце Севера, оно влило в его вены новую кровь, более густую, чем могли дать ему годы политического и торгового процветания. Как многие из тех, кто последние дни думал о самоубийстве, вновь обрели смысл жизни! Один писатель заметил, что особая мономания, характерная для Брауна, заставила миссурийцев «бояться его, как боятся существа сверхъестественного». Трусы всегда боятся героя, живущего среди них. Он как раз и есть такой герой. Он возвышается над природой, в нем есть искра божественного. Как жалок тот, кто над собой Возвыситься не смог! Редакторы газет говорят, что свидетельством его безумия было то, что он считал.себя избранным для дела, которое делал, и ни разу не усомнился в этом. Они говорят так, будто в наше время человек не может быть «избран Богом» ни для какого дела, будто религиозные обеты неприменимы к повседневной жизни, будто агента по борьбе с рабством может назначить лишь президент или какая-нибудь политическая партия. Они говорят так, будто смерть человека есть свидетельство его банкротства, а продолжение жизни, какой бы она ни была,— свидетельство успеха. Раздумывая над тем, какому делу он посвятил себя с таким религиозным пылом, какому делу посвятили себя его судьи и все те, кто столь гневно и красноречиво осуждает его, я вижу, что они так же далеки друг от друга, как земля и небо. Суть их выступлений такова: наши «лучшие люди» — отличные парни, без всяких вредных идей в голове, они прекрасно знают, что избраны не Богом, а членами своей партии. Ради безопасности чьей жизни понадобилось вешать капитана Брауна? Разве это нужно кому-нибудь на Севере? Или нет других мер, кроме как бросить его на съедение Минотавру? Если вы этого не хотите, так и скажите. Но пока это происходит, красота скрывает от нас свой лик, а вместо музыки до нас доносятся скрипучие звуки лжи. Подумайте о нем, о его редкостных качествах! Нужны века, чтобы создать такого человека, и еще века, чтобы понять его. Это вам не ложный герой и не представитель какой-нибудь партии, а человек, какого может больше не появиться в этой объятой мраком стране. На его создание пошел самый лучший материал, самый твердый алмаз. Он был послан освободить тех, кто томится в рабстве, а вы сочли, что для него не может быть лучшей участи, чем висеть на виселице. Вы говорите, что любите распятого Христа. Подумайте, что вы собираетесь сделать с тем, кто взял на себя роль спасителя четырех миллионов человек! Каждый знает, когда он поступает хорошо, и все мудрецы мира не смогут убедить его в обратном. Убийца знает, что его наказание заслуженно, но правительство, отнимающее у человека жизнь без согласия его совести, поступает безнравственно и идет навстречу собственной гибели. Разве не может случиться, что человек оказывается прав, а правительство Заблуждается? Неужели законы нужно соблюдать исключительно потому, что они были приняты? Или потому, что несколько человек объявило их справедливыми, в то время как они таковыми не являются! Разве обязательно нужно, чтобы человек был лишь орудием, выполняющим то, против чего восстает лучшая часть его души? Разве творцы законов хотели того, чтобы вздергивали на виселицу хороших людей?** Разве судьи должны толковать не дух, а лишь букву закона? Какое право вы имеете вступать в сговор с самими собой и поступать так или иначе, но против собственной совести? Разве решаете — что бы то ни было — вы? И разве вы не прини- маете те убеждения, которые ниспосланы вам и которые выше вашего понимания? Я не верю в юристов, в их методы обвинения и защиты, так как нам постоянно приходится опускаться, чтобы говорить с судьей на его языке. В особенно важных случаях даже не имеет значения, нарушим ли мы человеческие законы или нет. Пусть юристы занимаются делами мелкими и незначительными. Деловые люди могут легко уладить это между собой. Другое дело, если бы им пришлось толковать те вечные законы, которые человек обязан исполнять. У нас есть фабрика, штампующая фальшивые законы, которая расположилась частично на территории рабовладельческих штатов, частично на территории свободных. Какие законы для свободных людей может она создать? Я пришел сюда, чтобы защитить перед вами его дело. Я не прошу вас сохранить ему жизнь, я прошу лишь пощадить его репутацию — его жизнь в вечности. За это уже бороться вам, а не ему. Более восемнадцати веков назад был распят Христос. Сегодня утром, возможно, повесили капитана Брауна. Это два конца одной цепи, которая состоит из многих звеньев. Теперь он уже больше не старина Браун, а ангел света. Сейчас я вижу, что было необходимо повесить самого отважного и гуманного человека во всей стране. Возможно, он понимал это сам. Я почти боюсь, что еще услышу о его освобождении, поскольку сомневаюсь, что долгая жизнь, вообще жизнь, может сделать столько добра, сколько его смерть. «Безумец», «болтун», «запутавшийся, мстительный человек» — так пишете вы, сидя в удобных креслах, а он, раненный, отвечает вам ясно, как может быть ясно безоблачное небо, правдиво, как правдива природа: «Меня никто не посылал сюда. Я пришел по велению собственной совести и по велению Того, кто создал меня. Я не признаю над собой человеческой власти». А как великодушно и мягко отвечал он тем, кто связал его и бросил на пол арсенала в Харперс-Ферри: «Я думаю, друзья мои, вы виновны в тяжком преступлении против Бога и человечества. Будет совершенно прав любой, кто обратится против вас, чтобы освободить всех тех, кого вы так долго и упорно держите в рабстве». О восстании он сказал так: «По-моему, это самое большое, что может сделать человек, служа Богу». «Я жалею несчастных рабов, за которых некому заступиться. Вот почему я здесь, а не для того, чтобы утолить свою злобу или жажду мести. Мною двигало сочувствие к несчастным и униженным, которые ничем не хуже вас и столь же дороги Господу». Мы не сразу узнаём наше Евангелие. «Я хочу, чтобы вы поняли, что я уважаю как права самых бедных слоев цветного населения, страдающего под гнетом государства, так и права тех, кто обладает властью и богатством». «Хочу сказать далее, что вам, южанам, следует приготовиться к решению этого вопроса, который, возможно, потребует своего решения гораздо раньше, чем вы будете к этому готовы. Чем раньше вы поймете это, тем лучше. От меня вы можете легко избавиться. Можно сказать, что со мной уже покопчено. Но остается уладить еще этот вопрос, негритянский вопрос, я имею в виду. Он еще только поставлен». Я предвижу время, когда художник запечатлеет эту сцену и для этого ему не потребуется ехать в Италию. О ней сложит стихи поэт, ее опишет историк, и вместе с высадкой отцов-пилигримов и Декларацией независимости она украсит стены какой-нибудь будущей национальной галереи, когда рабство в нашей стране перестанет существовать, по крайней мере в его нынешней форме. Тогда мы сможем открыто оплакивать капитана Брауна. Тогда, но не раньше, мы отомстим. Ктаадн 1848, источник: здесь Повесть «Ктаадн» («Ktaadn») впервые опубликована в 1848 г. в нью-йоркском журнале «Юнион Мэгезин». Посмертно, в 1864 г. включена в книгу «Мэнские леса», составленную сестрой Торо Софьей и его другом Уильямом Эллери Чаннингом. *** 31 августа 1846 года я уехал поездом, а затем пароходом из Конкорда в штате Массачусетс в Бангор [5] и в леса штата Мэн; часть пути я предполагал проехать в обществе моего родственника, который занимался торговлей лесом в Бангоре и ехал по своим делам до Плотины на Западном Рукаве реки Пенобскот. Плотина находится примерно в ста милях от Бангора, в тридцати – от хоултонской дороги и в пяти – от последней жилой бревенчатой хижины. Оттуда я намеревался, одолев тридцать миль, подняться на Ктаадн, вторую по высоте вершину Новой Англии, а также посетить некоторые озера вдоль реки Пенобскот – один или с теми спутниками, какие могут там встретиться. В это время года лагеря лесорубов в такой глуши редки, ибо заготовка бревен уже окончена, и я был рад встретить рабочую артель, которая чинила все, что было разрушено большим весенним паводком. До горы легче и быстрее добраться – верхом или пешком – с северо-востока, по арустукской дороге и вдоль реки Уассатакуойк; но тогда вы гораздо меньше увидите лесов и вовсе не увидите великолепной реки и озер, не испытаете жизнь речника на его плоскодонном bateau. [6] Время года было удачное, ибо летом целые тучи черных мух, москитов и мошкары, которую индейцы называют «невидатьихи», делают путешествие по лесу почти невозможным; но теперь их царствование, можно сказать, окончилось. Гора Ктаадн, что на языке индейцев означает «самое высокое место», была покорена белыми людьми в 1804 году. В 1836-м ее посетил профессор Дж.-У. Бейли [7] из Вест-Пойнта; в 1837-м – д-р Чарлз Т. Джексон, [8] Главный Геолог штата; а в 1845-м – два молодых бостонца. Все они оставили описания своего восхождения. После меня там побывало несколько человек и рассказало об этом. Кроме перечисленных, почти никто, даже из числа лесных жителей и охотников, не подымался туда, и мода на эти восхождения придет не скоро. Гористая часть штата Мэн тянется от Белых Гор на сто шестьдесят миль к северо-востоку, до верховьев реки Арустук, а в ширину имеет около шестидесяти миль. Гораздо обширнее ее дикая, незаселенная часть. Всего лишь несколько часов пути в этом направлении приведут любознательного человека к первозданному лесу, и это будет, пожалуй, более интересно во всех отношениях, чем если бы он проделал тысячу миль на запад. На следующий день, во вторник 1 сентября, мы с моим спутником отправились в двухместной повозке из Бангора вверх по реке; на следующий день к вечеру нас должны были догнать, миль через шестьдесят, у Мыса Маттаванкеаг, еще два жителя Бангора, которые тоже решили подняться на гору. У каждого из нас был рюкзак, то есть мешок, с необходимой одеждой и другими предметами; у моего спутника было ружье. В первые двенадцать миль от Бангора мы проехали деревни Стилуотер и Олдтаун, выстроенные у Пенобскотского Водопада – главного источника энергии, превращающей леса Мэна в древесину. Лесопилки стоят прямо над рекой. Здесь круглый год тесно и шумно; здесь дерево, некогда зеленое, потом белое, становится всего лишь древесиной. Здесь рождаются дюймовые, двухдюймовые и трехдюймовые доски; здесь м-р Лесопильщик размещает участки, которые решают судьбу поверженных лесов. Через это стальное сито, более или менее крупное, беспощадно пропускают стройные деревья из мэнского леса, с горы Ктаадн, Чесункука и верховьев реки Сент-Джон, пока они не выйдут оттуда в виде досок, дранки, планок и легкой, уносимой ветром стружки; но и их человек еще будет строгать и строгать до нужных ему размеров. Подумать: вот стояла на берегу Чесункука белая сосна, шелестя ветвями на всех ветрах, дрожа каждой иглой в лучах солнца; и вот ее, быть может, продают спичечной фабрике в Новой Англии! Я читал, что в 1837 году на Пенобскоте и его притоках выше Бангора было двести пятьдесят лесопилок, большей частью именно здесь; за год они производили двести миллионов футов досок. Прибавьте к этому древесину с Кеннебека, Андроскоггина, Сако, Пассамокуоди и других рек. Неудивительно, что мы так часто слышим о судах, задержанных у нашего побережья на целую неделю сплавной древесиной из лесов Мэна. По-видимому, тамошние люди, точно неутомимые демоны, поставили своей целью как можно скорее вывезти лес из всего края, из каждого бобрового болота и горного склона. В Олдтауне мы посетили верфь, где делают плоскодонки-bateaux. Ими снабжают реку Пенобскот. Мы осмотрели их несколько на стапелях. Это легкие, изящные лодки, рассчитанные на быстрые и порожистые реки; через волоки их переносят на плечах; в длину они имеют от двадцати до тридцати футов, в ширину – всего четыре или четыре с половиной; оба конца заострены, как у каноэ; в передней части их дно несколько шире, и над водой они подымаются на семь-восемь футов, чтобы легче скользить через камни. Их делают очень тонкими, всего в две доски, обычно скрепленные несколькими легкими угольниками из клена или другого твердого дерева, зато изнутри они отделаны лучшим сортом планок из белой сосны. Этого уходит на них очень много из-за их формы, ибо дно делается совершенно плоским не только в ширину, но и из конца в конец. От долгого употребления они иногда прогибаются, и тогда речники переворачивают их и выпрямляют с помощью тяжестей на обоих концах. Нам сказали, что такая лодка изнашивается за два года, а нередко даже за одно плавание, из-за камней; тогда ее продают за четырнадцать – шестнадцать долларов. Само название этого каноэ для белых людей прозвучало для меня чем-то освежающим и музыкальным, напомнив о Шарлеруа [9] и о канадских voyageurs. [10] Bateau – это некая помесь каноэ и лодки; это – лодка торговца мехами. На перевозе мы прошли мимо Индейского острова. Уходя с берега, я заметил малорослого оборванного индейца, похожего на прачку; у тех тоже бывает обычно удрученный вид девочки, плачущей над пролитым молоком; индейцы приплывают «сверху», высаживаются в Олдтауне поближе к бакалейной лавке, вытаскивают свое каноэ на берег и подымаются в гору, держа в одной руке связку шкур, а в другой – пустой бочонок. Эту картинку следовало бы поместить на первой странице Истории индейца, вернее, истории его истребления. В 1837 году от этого племени оставались триста шестьдесят две души. Сейчас остров кажется безлюдным. Правда, среди потрепанных непогодой домов я заметил несколько новых, словно племя еще намерено жить на свете; но обычный вид этих домов очень убог и безрадостен; все какие-то задворки и дровяные сараи; не жилища, даже для индейцев, а замены жилищ, ибо жизнь их проходит domi aut militiae, то есть дома или на войне; теперь, впрочем, скорее venatus, то есть главным образом на охоте. Единственное нарядное здание – церковь, но Абенаки [11] тут ни при чем, это дело рук Рима. [12] Для канадцев это, быть может, хорошо, но для индейцев плохо. А ведь когда-то они были могучим племенем. Сейчас они увлечены политикой, я даже подумал, что вигвамы, пляска с заклинаниями и пленник, привязанный к столбу в ожидании пыток, и то выглядели бы приличнее. Мы высадились в Милфорде и поехали восточным берегом Пенобскота, все время видя перед собой реку и Индейские острова, ибо им остались все острова до самого Никатоу, в устье Восточного Рукава. Острова большей частью лесисты, и говорят, что почва там плодороднее, чем по берегам реки. Река казалась мелкой, изобиловала камнями и прерывалась порогами, журчавшими и сверкавшими на солнце. Мы на миг остановились посмотреть на ястреба, который кинулся на рыбу с большой высоты и летел точно стрела, но на этот раз упустил добычу. Мы ехали по хоултонской дороге, по которой некогда вели войска к Холму Марса, [13] но, как оказалось, не к Полю Марса. Здесь это главная и почти единственная дорога, отличная, прямая дорога, которую содержат не хуже, чем в прочих местностях. Всюду мы видели следы Большого Паводка: то покосившийся дом, оказавшийся не там, где он был построен, а там, где его нашли на следующий день после паводка; то другой дом, словно пропитанный водою, который все еще проветривают и сушат; то раскиданные бревна, помеченные многими владельцами, а некоторые – послужившие мостками. Мы переехали Сункхейз – общее индейское название Олеммон, – Пассадумкеаг и другие речушки, которые на карте выглядят более внушительно. В Пассадумкеаге мы нашли все, кроме того, что обещает его индейское название: белых людей, всерьез озабоченных политикой и желающих знать, как пройдут выборы; они говорили быстро, приглушенно, с какой-то заговорщической серьезностью, которой невольно заражаешься; не дожидаясь знакомства, они становились у нашей повозки и старались сказать многое в немногих словах, ибо видели, что мы нетерпеливо вертим в руках кнут; но всегда во многих словах ухитрялись мало что сказать. Как видно, у них уже были предвыборные митинги и будут еще победы и поражения. Кто-то будет избран, кто-то нет. Один из них, совершенно незнакомый, появившийся возле нашей повозки в сумерках, испугал лошадь своими речами, которые становились тем торжественней и уверенней, чем меньше виделось в нем чего-либо внушавшего уверенность. На карте Пассадумкеаг выглядел скромнее. На закате, чтобы сократить путь, мы свернули с берега реки к Энфилду и там заночевали. Присвоив ему и некоторым другим поселкам по этой дороге названия, их выделили среди массы безымянных, в сущности, неизвестно почему. Впрочем, здесь я увидел у старейшего из поселенцев целый яблоневый сад; деревья были крупные, здоровые и плодоносили; но все это были дички, малоценные из-за невозможности прививок. Дальше вниз по реке дело так обстоит всюду. Если бы какой-нибудь массачусетский парень прибыл сюда с отборными черенками и всем, что нужно для прививки, это было бы не только выгодным, но и благим делом. На следующее утро мы проехали по холмистой местности, мимо озера Колдстрим, красивейшего водоема длиной в четыре-пять миль; в сорока пяти милях от Бангора, у Линкольна – большого, по здешним местам, селения, главного после Олдтауна, – мы снова выехали на хоултонскую дорогу, которую здесь называют военной дорогой. Узнав, что на одном из индейских островов есть еще несколько вигвамов, мы оставили лошадь и повозку и пошли полмили лесом к реке, чтобы нанять проводника для восхождения на гору. Найти индейские жилища нам удалось лишь после долгих поисков; это маленькие хижины в уединенных местах, где пейзаж отличается особой мягкой красотой; вдоль реки тянутся привольные луга и растут стройные вязы. К острову мы переправились в каноэ, которое нашли на берегу. Там, где мы причалили, сидела на камне индейская девочка лет десяти – двенадцати; она стирала и пела песню, похожую на стон. Таковы туземные напевы. На берегу лежала деревянная острога, чтобы бить лосося; такой они, вероятно, пользовались и до прихода белых. С боку ее острия был прикреплен эластичный кусок дерева, которым защемлялась рыба, – нечто похожее на приспособление, удерживающее ведро на конце колодезного журавля. По дороге к ближайшему дому нас встретила дюжина собак свирепого вида, возможно – прямых потомков тех древних индейских псов, которых первые путешественники называли «их волки». Скоро появился хозяин дома с длинной палкой, которою он, пока вел с нами переговоры, отгонял своих собак. Это был крепко сложенный, но вялый и неряшливый малый, который в ответ на наши вопросы медлительно, точно делал первое за этот день серьезное дело, сообщил, что сегодня, еще до полудня, индейцы собираются идти «вверх по реке» – он и еще один. Кто же второй? Луи Нептюн, из соседнего дома. Так пойдем вместе к Луи. Новая встреча с собаками – и появляется Луи Нептюн, низенький, жилистый, морщинистый человечек, но из них двоих, видимо, главный; помнится, тот самый, кто в 37-м водил на гору Джексона. Мы задаем Луи те же вопросы и получаем те же ответы, а первый индеец стоит тут же. Оказывается, сегодня в полдень, в двух каноэ, они отправятся на месяц в Чесункук охотиться на лося. «Так вот, Луи, вы остановитесь у Мыса (у Пяти Островов, чуть ниже Маттаванкеага) и заночуете; а мы – нас будет четверо – завтра пойдем вверх по Западному Рукаву и подождем вас у Плотины или на этой стороне. А вы нагоните нас завтра или послезавтра и возьмете в свои каноэ. Мы подождем вас, а вы – нас. И мы вам заплатим за труды». – «Да, – ответил Луи, – а может, возьмете провизии на всех – свинины, хлеба, – вот и плата». Еще он сказал: «Я наверняка добуду лося». А когда я спросил, позволит ли нам Помола взойти на вершину, он сказал, что надо поставить там бутылку рома; он их ставил немало, а когда оглядывался, рома уже не было. Он подымался туда два или три раза и оставлял записки – на английском, немецком, французском и др. Индейцы были одеты очень легко, в рубахах и штанах, как одеваются у нас рабочие в летнее время. В дом они нас не приглашали и разговаривали с нами на улице. И мы ушли, считая, что нам повезло – нашли таких проводников и спутников. Домов вдоль дороги было очень мало, но все же они попадались, – видно, закон, рассеявший людей по планете, весьма строг и не может нарушаться безнаказанно или слишком часто. Раз или два встретились даже зародыши будущих селений. Сама же дорога была удивительно красива. Различные вечнозеленые деревья – у нас почти все редкие, – прекрасные экземпляры лиственницы, туи, ели и пихты высотой от нескольких дюймов до многих футов росли по обе ее стороны, напоминая местами длинный сад; под деревьями без перерывов тянется плотный газон, удобряемый речными наносами; чуть отступя, по обе стороны начиналась мрачная лесная глушь, лабиринт живых, упавших и гниющих деревьев, сквозь который могут пробраться только олень и лось, медведь и волк. Вдоль дороги, скрашивая путь хоултонским упряжкам, росли деревья, какими не может похвастать ни один сад. Около полудня мы добрались до Маттаванкеага, в пятидесяти шести милях от Бангора, и остановились на заезжем дворе, все на той же хоултонской дороге, там, где останавливается хоултонский дилижанс. Здесь через Маттаванкеаг перекинут прочный крытый мост, построенный, как нам сказали, лет семнадцать назад. Мы пообедали. Как во всех заезжих дворах по этой дороге, к обеду и даже к завтраку и ужину ставится вдоль стола, впереди всего прочего, различная «сладкая сдоба». Могу с уверенностью сказать, что перед нами двумя стояла дюжина блюд со сладостями. Нам объяснили это тем, что лесорубам, приходящим из лесов, более всего хочется сладкого, кексов и пирогов, которые там почти неизвестны; в ответ на этот спрос и возникает предложение. Оно всегда равно спросу, а эти изголодавшиеся люди хотят за свои деньги что-то действительно получить. Когда они добираются до Бангора, равновесие в их питании наверняка восстанавливается – Маттаванкеаг удовлетворяет их первое острое желание. А мы, отнесясь к «сладкой сдобе» с философским безразличием, принялись за то, что стояло позади; и я отнюдь не хочу сказать, что по количеству или качеству оно не может удовлетворить другой спрос – не лесных, а городских жителей – на оленину и сытные деревенские кушанья. После обеда мы прошлись к Стрелке, образованной слиянием обеих рек; говорят, что здесь в давние времена произошло сражение между восточными индейцами и могавками; [14] мы старались найти какие-нибудь реликвии, хотя посетители бара ни о чем таком не слыхали; нашлось только несколько осколков камня, из которого делались наконечники стрел, несколько таких наконечников, маленькая свинцовая пуля и немного цветных бусин, которые, вероятно, восходят к временам первых скупщиков меха. Маттаванкеаг хотя и широка, но является всего лишь ложем реки, полным камней, а в это время года так мелеет, что ее можно перейти, почти не замочив сапог; и я едва поверил своему спутнику, когда он сказал, что однажды проплыл вверх по ней миль шестьдесят в bateau мимо дальних, еще нетронутых лесов. Сейчас bateau вряд ли мог бы найти себе гавань даже в ее устье. Зимой здесь, почти перед самым домом, можно добыть оленя, карибу и северного оленя. Пока не прибыли наши спутники, мы проехали по хоултонской дороге еще семь миль, до Молункуса, где на нее выходит арустукская дорога и стоит в лесу просторный заезжий двор, называемый «Молункус», который содержится неким Либби; он словно выстроен для танцев или военных учений. Других следов пребывания человека, кроме этого огромного дворца, крытого дранкой, не видно во всей здешней стороне; однако и он бывает порою полон путников. С площадки возле него я смотрел на арустукскую дорогу и не видел вдоль нее ни одной просеки. На дорогу как раз собирался выехать человек в оригинальной, грубо сколоченной, прямо-таки арустукской повозке – просто сиденье, под ним ящик, где лежит несколько мешков и спит собака, которая их сторожит. Человек бодро вызвался отвезти письмо кому угодно в здешнем краю. Мне кажется, что если заехать на край света, и там окажется кто-нибудь отправляющийся еще дальше, причем так, словно он просто собрался под вечер домой и остановился на минутку, докончить разговор. Были здесь и мелкий торговец, сперва мною незамеченный, и его лавка – разумеется, небольшая – в маленькой будке позади вывески: «Молункус». Лавка напоминала весы, на каких взвешивают сено. Что касается его жилища, то мы могли только гадать, где оно и не проживает ли он в «Молункусе». Я видел его в дверях лавки – она была так мала, что, если бы проезжий человек задумал войти, лавочнику пришлось бы выйти задним ходом и через окошко переговариваться с покупателем о товарах, а те, вероятно, помещаются в подвале, а еще вероятнее, только еще заказаны и находятся в пути. Я бы к нему зашел, ибо почувствовал желание что-то купить, если бы не задумался над тем, что с ним при этом станется. Накануне мы заходили в одну лавку, тоже по соседству с заезжим двором, где мы остановились, – этакий хилый зачаток торговли, которому суждено в будущем городе вырасти в торговую фирму, да она уже и называлась «Некто и К°». Фамилию я забыл. Из недр пристроенного к лавке жилища вышла женщина; она продала нам пистонов и других охотничьих товаров, знала их цены и качества и что именно предпочитают охотники. Тут, в этом маленьком помещении, было всего понемногу для нужд лесных обитателей; все было тщательно отобрано и доставлено в кузове повозки или хоултонским дилижансом. Правда, мне показалось, что больше всего, как обычно, было детских игрушек – лающих собачек, мяукающих кошек и труб, в которые можно дудеть, каких в этом краю еще не делают. Точно ребенок, рожденный в лесах Мэна среди сосновых шишек и кедровых орешков, не может обойтись без сахарных человечков и попрыгунчиков, какими играет маленький Ротшильд! [15] За все семь миль до Молункуса нам, кажется, встретился всего один дом. Там мы перелезли через забор на только что засаженное картофельное поле, вокруг которого еще горел поваленный лес; выдернув ботву, мы обнаружили почти зрелые и довольно крупные картофелины, а росли они как сорняки, вперемежку с репой. Для расчистки участков сперва срубают деревья и жгут все, способное гореть; затем распиливают стволы на удобной длины куски, сваливают их в кучи и снова поджигают; потом, работая мотыгой, сажают картофель в промежутки между пнями и обугленными стволами; зола дает достаточно удобрения для первого урожая; в первый год не требуется и рыхление. Осенью снова идет рубка, снова валят стволы в кучи и жгут, и так до тех пор, пока участок не расчищен; скоро он будет готов под посев зерна. Пусть кто хочет говорит в городах о нужде и тяжелых временах; неужели иммигрант, имевший деньги на проезд до Нью-Йорка или Бостона, не может заплатить еще пять долларов, чтобы доехать сюда – я, например, заплатил три за двести пятьдесят миль от Бостона до Бангора – и стать богатым там, где земля не стоит ничего, а дома – только труда на постройку, и начать жизнь, как начинал ее Адам? Если он все еще будет помнить разницу между бедностью и богатством, пусть заказывает себе дом потеснее. Когда мы вернулись в Маттаванкеаг, там уже стоял хоултонский дилижанс и некий человек из Канады своими вопросами выказывал перед янки полную неопытность. Почему канадские деньги здесь не принимают по номиналу, когда деньги Штатов во Фредериктоне принимают – но это был как раз резонный вопрос. Из того, что я тогда увидел, можно заключить, что человек из Канады является ныне единственным истинным янки, то есть братцем Джонатаном, [16] который настолько отстал от предприимчивых соседей, что не умеет даже задать этот простой вопрос. Ни один народ не может долго оставаться провинциальным, если имеет, подобно янки, склонность к политике и к бережливости, легок на подъем и обгоняет старую родину разнообразием своих изобретений. Одно лишь обладание практической сметкой и применение ее – вот надежный и быстрый способ приобрести и культуру, и независимость. На стене висела последняя, изданная Гринлифом карта штата Мэн; так как у нас не было карманной карты, мы решили переснять карту здешнего озерного края. Окунув в лампу пучок пакли, мы промаслили на столовой клеенке лист бумаги и, старательно следуя очертаниям воображаемых озер, добросовестно вычертили нечто, оказавшееся впоследствии клубком ошибок. Карта Общественных Земель штатов Мэн и Массачусетс – вот единственная из виденных мною, заслуживающая этого названия. Пока мы этим занимались, прибыли наши спутники. Они видели огни индейских костров на Пяти Островах, и мы заключили, что все в порядке. На другой день мы с раннего утра взвалили на спину котомки и пошли пешком вдоль Западного Рукава; ибо мой спутник пустил свою лошадь попастись неделю или дней десять, полагая, что свежая трава и проточная вода так же пойдут ей на пользу, как пища лесорубов и новые впечатления – ее хозяину. Мы перелезли через какую-то изгородь и пошли едва приметной тропой вдоль северного берега Пенобскота. Дальше дороги не было, единственным путем была река; и на тринадцать миль мы насчитали всего полдюжины бревенчатых хижин, жавшихся к ее берегам. По обе стороны и впереди простиралась до самой Канады необитаемая глушь. Ни лошадь, ни корова, ни повозка ни разу не прошли по этой земле; скот и те немногие крупные предметы, какими пользуются лесорубы, доставляются зимой по льду реки и обратно, и так до весеннего ледохода. Вечнозеленый лес источал бодрящий аромат; воздух был точно живительный напиток, и мы бодро шли гуськом, с удовольствием разминая ноги. Иногда в чаще открывался небольшой просвет; это протоптали путь, чтобы скатывать бревна; и тогда нам являлась река – неизменно быстрая и порожистая. Шум порогов, крик древесной утки на реке, звуки, издаваемые сойками и синицами над нашими головами и золотистым дятлом – там, где в чаще встречались просветы, – вот все, что мы слышали. Это был, можно сказать, с иголочки новый край; дороги здесь – только те, что проделала Природа, а немногие постройки – всего лишь бараки лесорубов. Здесь уж нельзя ни в чем винить общество и его установления; здесь надо самим искать истинный источник зла. Три категории людей посещают край, куда мы вступили, или проживают там. Первые – это лесорубы, которые зимой и весной встречаются гораздо чаще прочих, но летом исчезают почти полностью, если не считать двух-трех разведчиков леса. Вторые – это немногочисленные, названные мною поселенцы, единственные постоянные жители, обитающие на опушке леса и помогающие выращивать пищу для первых. Третьи – это охотники, большей частью индейцы, которые скитаются здесь в охотничий сезон. Пройдя три мили, мы дошли до речки Маттасеунк и мельницы; был здесь даже грубо сколоченный деревянный рельсовый путь, спускавшийся к Пенобскоту, – последний рельсовый путь, какой нам предстояло встретить. На берегу реки мы перешли через завал, протянувшийся более чем на сто акров; деревья были только что срублены и подожжены и еще дымились. Наша тропа проходила посреди них и была почти незаметна. Деревья лежали слоем в четыре-пять футов, перекрещиваясь во всех направлениях, совершенно обугленные, но внутри еще крепкие, пригодные на топливо или на стройку; скоро их перепилят и снова станут жечь. Тут были тысячи вязанок, которыми можно было бы целую зиму обогревать бедняков Бостона и Нью-Йорка; сейчас они лишь загромождали путь и мешали поселенцам. И весь этот мощный, бесконечно большой лес обречен, точно стружки, на постепенное истребление огнем и не обогреет ни одного человека. В семи милях от Мыса, в устье Лососевой Реки, возле хижины Крокера один из нас стал раздавать детям маленькие книжки с картинками, ценою в цент, а родителям – более или менее свежие газеты; это для жителей леса самый желанный подарок. Так что газеты были важной частью нашего багажа, а иногда – единственной монетой, имевшей хождение. Лососевую Реку я перешел не разуваясь, так низко стояла вода, хотя ноги все же промочил. Пройдя еще несколько миль и большую вырубку, мы пришли к «Madame Хоуард»; здесь были уже две-три хижины в поле зрения, одна на противоположном берегу реки, а также несколько могил, и даже за деревянной оградой, где покоились смиренные предки будущего селения; и быть может, лет через тысячу поэт напишет здесь свою «Элегию на сельском кладбище». А здешние сельские «незнаемые Хэмпдены [17]», Мильтоны, «немые, и неславные», и Кромвели, «неповинные в крови сограждан», еще не родились. Может быть, здесь, в могиле, ничем не заметной, истлело Сердце, огнем небесным некогда полное; стала Прахом рука, рожденная скипетр носить иль восторга Пламень в живые струны вливать… [18] Следующим домом, в десяти милях от Стрелки, в устье Восточного Рукава, был дом Фиска; он стоит в устье Восточного Рукава, напротив острова Никатау, или Вилки, – последнего из Индейских островов. Я намеренно привожу фамилии поселенцев и расстояния, поскольку в этих лесах каждая бревенчатая хижина дает приют путнику, и такая информация очень пригодится тем, кому случится здесь путешествовать. Мы в этом месте переправились через Пенобскот и пошли его южным берегом. Один из нас, войдя в хижину в поисках кого-нибудь, кто бы нас переправил, сообщил, что внутри было очень опрятно, много книг и молодая жена, только что доставленная из Бостона и совершенно непривычная к лесам. Восточный Рукав оказался у своего устья широким и быстрым, и гораздо глубже, чем был на вид. Отыскав с некоторым трудом продолжение нашей тропы, мы пошли по южному берегу Западного Рукава, то есть главного русла, прошли мимо порогов, называемых Рок-Эбим, чей рев мы слышали в лесу, и скоро в самой густой чаще обнаружили несколько пустых бараков лесорубов, недавно построенных и прошлой зимою обитаемых. Хотя позже нам встретились и другие, я опишу один, чтобы он представлял их все. В таких жилищах проводят зиму в лесу лесорубы Мэна. Жилой барак и сараи для скота едва ли чем-то различаются, разве что у последнего нет печной трубы. Барак имеет двадцать футов в длину и пятнадцать в ширину; он строится из бревен – тут и канадская тсуга, и кедр, и ель, и желтая береза; бревна – одного сорта дерева или разных; кора с них не сдирается; сперва на высоту трех-четырех футов укладывают самые большие, одно над другим, и соединяют, вырубая на концах пазы; потом кладут бревна меньшего размера, опирающиеся концами на поперечные; каждое несколько короче предыдущего; так образуется крыша. Печная труба представляет собой прямоугольное отверстие в середине крыши диаметром в три-четыре фута, огражденное бревнами на высоту конька. Щели конопатят мхом, а крыша кроется красивыми длинными планками из кедра, ели или сосны, которые расщепляют с помощью всего лишь кувалды и колуна. Самая важная деталь – очаг – повторяет форму и размер дымохода и помещается прямо под ним; снаружи его границы обозначены деревянным ограждением, а внутри – слоем золы в один-два фута толщиною; вокруг него стоят прочные скамьи из расщепленных бревен. Огонь очага растапливает снег и высушивает сырость, прежде чем дождь успевает его затушить. Под застрехами по обе стороны лежит слой увядших веток туи. Есть и места для ведра с водой, для бочки со свининой и лохани для стирки; обычно где-нибудь на бревне лежит засаленная колода карт. Терпеливо выстроган деревянный дверной засов, подражающий железному. Уют такого дома создается жарким огнем, который здесь можно себе позволить и днем и ночью. Окружающая природа сумрачна и дика; лагерь лесоруба так же составляет часть леса, как гриб, выросший у ствола сосны; из него некуда смотреть, кроме как вверх, на небо; вокруг него не больше простора, чем от деревьев, которые вырубили на его постройку и отопление. Если дом прочен, удобен и стоит вблизи источника, обитателя не заботит, какой из него открывается вид. Это именно лесной дом; древесные стволы сложены вокруг человека и укрывают его от ветра и дождя – это еще живые, зеленые стволы, поросшие мхом и лишайником; у желтой березы кара завивается кудрями; всюду выступает свежая смола, всюду лесные запахи, в которых нечто мощное и долговечное, напоминающее о грибах. [19] Пища лесорубов состоит из чая, черной патоки, муки, свинины (иногда говядины) и бобов. Им сбывают большую часть бобов, выращиваемых в Массачусетсе. В экспедициях питаются только сухарями и неизменной свининой, часто сырой, запивая чаем или водой, как случится. Девственный лес всегда и всюду бывает сырой и мшистый, и у меня возникло ощущение, будто я нахожусь в болоте; но, слыша, что в том или ином месте, судя по качеству леса, есть расчет делать вырубку, я вспомнил, что стоит впустить туда солнце, и тотчас образуется сухая поляна не хуже любой, какие я видел. А сейчас, даже если вы хорошо обуты, ноги у вас будут мокрые. Если почва так сыра и болотиста в самое сухое время года, какова же она весной? Леса изобилуют здесь буком и желтой березой; последняя бывает очень крупной; есть ель, кедр, пихта и тсуга канадская; но от белой сосны нам попадались только пни, иногда очень толстые; сосну уже выбрали как единственное дерево, на которое здесь большой спрос. Кроме того, вырубили немного ели и тсуги. Лес восточных штатов, который в Массачусетсе продается на топливо, весь поступает из местностей ниже Бангора. Только сосна, и то больше белая, соблазнила кого-то кроме охотников побывать здесь раньше нас. Ферма Уэйта, в тридцати милях от Бангора, стоит на возвышенном месте, посреди обширной вырубки; оттуда открылся нам чудесный вид на реку, которая сверкала и переливалась далеко внизу. Моим спутникам случалось видеть отсюда Ктаадн и другие здешние горы; но в тот день стоял такой туман, что их не было видно. Виднелся только бесконечный лес, тянувшийся к северу и северо-западу вдоль Восточного Рукава к Канаде, а на северо-восток – к долине Арустука. Можно представить себе, сколько в нем всякой дикой живности. Вблизи же – засеянное поле, для этих мест большое; его особый сухой запах мы почуяли чуть ли не за милю. В восемнадцати милях от Стрелки показалась ферма Мак-Кослина, или «дяди Джорджа», как запросто зовут его мои спутники, хорошо его знающие; здесь мы намеревались разрешиться от долгого поста. Дом его стоит в плодородной низине, в устье реки Литл Скудик, на противоположном, то есть северном, берегу Пенобскота. Мы собрались на берегу, там, где нас могли увидеть, и подали сигнал выстрелом из ружья, привлекшим сперва собак, а потом их хозяина, который перевез нас на свой берег в bateau. Вырубка со всех сторон, кроме берега реки, окаймлена оголенными стволами деревьев; было так, словно выкосили несколько квадратных футов среди тысячи акров и водрузили там наперсток. Здешнему хозяину принадлежит целое небо и весь горизонт; солнце словно весь день не заходит над его вырубкой. Здесь мы решили переночевать и ждать индейцев, ибо выше не было столь удобного причала. Хозяин не видел, чтобы проходили какие-нибудь индейцы; без его ведома это редко случается. Он сказал, что его собаки дают иногда знать о приближении индейцев за полчаса до их появления. Этот Мак-Кослин был из Кеннебека, по происхождению шотландец; он двадцать два года проработал лодочником, а пять-шесть весен подряд сплавлял лес на озерах вдоль Пенобскота. Теперь он осел здесь и выращивает провизию для лесорубов и для себя. День или два он принимал нас с истинно шотландским гостеприимством и ничего не захотел с нас взять. Человек он острый и смышленый, каких я не ожидал встретить в лесной глуши. И действительно, чем дальше вы углубляетесь в леса, тем обитатели их оказываются более развитыми и, в известном смысле, менее деревенскими; ибо пионер – это всегда человек бывалый, много повидавший; измерив больше пространства, он и познания имеет более общие и широкие, чем сельский житель. Если, где найдешь узость, невежество и деревенскую ограниченность, то есть все противоположное интеллекту и утонченности, которые, как принято считать, излучаются большими городами, так это среди косных жителей давно заселенных мест, на фермах, где благочестие пошло в семена, в малых городках вокруг Бостона и даже на главной дороге в Конкорд, но никак не в лесах Мэна. Ужин приготовили при нас в просторной кухне, на очаге, где можно было бы зажарить быка; чтобы вскипятить нам чай, сожгли немало четырехфутовых бревен – зимой и летом здесь жгут березу, бук или клен; дымящиеся кушанья поставили на стол, который только что перед тем был креслом, стоявшим у стены; с него даже пришлось согнать одного из нас. Подлокотники кресла служили опорой для столешницы; верхнюю круглую часть кресла откинули к стене; она стала спинкой и мешала не более, чем сама стена. Мы заметили, что так часто делают в этих бревенчатых домах ради экономии места. И подали нам не индейский хлеб, а горячие пшеничные лепешки из муки, доставленной вверх по реке в bateaux – напомним, что в верхней части Мэна выращивают пшеницу, – затем ветчину, яйца, картофель, молоко и сыр со своей фермы; а также рыбу – сельдь и лосося. К чаю была патока; и завершилось все сладкими лепешками, белой и желтой – не путать с горячими лепешками, те были не сладкие. Такова оказалась пища, преобладающая на этой реке в будни и в праздники. Обычным десертом является горная клюква (Vaccinium Vitis Idoea), вареная и подслащенная. Все было здесь в изобилии, и все – самого лучшего качества. Сливочного масла столько, что, прежде чем его засолить, излишками смазывают обувь. Ночью мы слышали дождь, барабанивший по кедровым планкам крыши, а утром были разбужены несколькими каплями его, попавшими в глаза. Собиралась гроза, и мы решили не покидать столь удобное убежище и именно здесь дожидаться наших индейцев и хорошей погоды. Весь день то лило, то моросило, то сверкало. Что мы делали и как убивали время – рассказывать не стоит: сколько раз смазывали маслом сапоги и как часто пробирался в спальню тот из нас, кто больше любил поспать. Я шагал взад и вперед по берегу и собирал колокольчики и кедровые орешки. Или мы по очереди пробовали топор с длинным топорищем на бревнах, сваленных у дверей. Здешние топорища делаются так, чтобы можно было рубить, стоя на бревне – разумеется, нетесаном, – и поэтому они почти на фут длиннее наших. Потом мы обошли ферму и вместе с Мак-Кослином посетили его полные амбары. Кроме него на ферме был еще один мужчина и две женщины. Он держит лошадей, коров, волов и овец. Кажется, он сказал, что первым доставил так далеко плуг и корову; он мог бы добавить «и последним», ибо исключений было всего два. Год назад его картофель настигла сухая гниль и отняла половину или даже две трети урожая, хотя семена были его собственные. Больше всего он выращивал овса, травы и картофеля; но также немного моркови, репы и «немножко кукурузы для кур». Это все, на что он решался, опасаясь, что не созреет. Дыни, тыквы, сахарная кукуруза, бобы, помидоры и многие другие овощи здесь не вызревают. Весьма немногочисленные здешние поселенцы явно соблазнились более всего дешевизной земли. Когда я спросил Мак-Кослина, отчего здесь мало селятся, он сказал, что одна из причин – невозможность купить землю; она принадлежит частным лицам или компаниям, которые боятся, что их владения освоят и дадут им статут городов, а тогда их обложат налогом; чтобы поселиться на земле штата, таких препятствий нет. Что до него самого, то он в соседях не нуждается – не хочет, чтобы мимо его дома шла дорога. Соседи, даже самые лучшие, – это всегда хлопоты и расходы, особенно когда дело коснется скота и изгородей. Пожалуй, пусть живут на той стороне реки, но не на этой. Кур охраняют здесь собаки. Как сказал Мак-Кослин, «сперва за это взялась старая и научила щенка, и теперь они твердо знают, что к ним нельзя подпускать ничего, что летает». Когда в небе показался ястреб, собаки бегали и лаяли, не давая ему спуститься; немедленно изгонялся и голубь, и «желтоклюв», как здесь называют золотистого дятла, стоило им сесть на ветку или пень. Это было главным делом собак, и они занимались им неустанно. Стоило одной подать сигнал тревоги, как из дома выбегала вторая. Когда дождь лил сильнее, мы возвращались в дом и брали с полки книгу. Там был «Агасфер» [20] – дешевое издание и мелкая печать, – Криминальный календарь, «География» Париша и два-три дешевых романа. Под давлением обстоятельств мы читали всего этого понемногу. И тогда оказывалось, что печать – не столь уж слабое орудие. Здешний дом, типичный для прочих домов на этой реке, выстроен из толстых бревен, которые торчали отовсюду, а проконопачен был глиной и мхом. Дом состоял из четырех или пяти комнат. Тут не было пиленых досок или дранки; едва ли при постройке пользовались чем-либо, кроме топора. Перегородки были из длинных полос елового или кедрового лубка, который от дыма приобрел нежный розовый оттенок. Тем же вместо дранки была крыта крыша; что было потолще и побольше – пошло на полы. А полы были такие гладкие, что лучше и не надо; при беглом взгляде никто не заподозрил бы, что их не пилили и не строгали. Внушительных размеров камин и очаг были каменные. Метла состояла из нескольких веток туи, привязанных к палке; над очагом, поближе к потолку, был укреплен шест для просушки чулок и одежды. В полу я заметил множество мелких, темных, точно пробуравленных, дырок; но оказалось, что их проделали шипы, длиною почти в дюйм, которыми сплавщики подбивают свои сапоги, чтобы не скользить на мокрых бревнах. Чуть выше дома Мак-Кослина есть каменистый порог, где весною образуются заторы бревен; и тут собирается много сплавщиков, которые заходят в дом запастись провизией; их следы я и увидел. К концу дня Мак-Кослин указал на той стороне реки, над лесом предвестия хорошей погоды: среди туч алели краски заката. Ибо страны света и здесь те же самые; и часть неба отведена восходу, а другая – закату. Наутро погода оказалась достаточно ясной для нашей цели, и мы собрались в путь; а так как индейцы в условленное место не явились, мы уговорили Мак-Кослина, который не прочь был повидать места, где прежде работал, сопровождать нас, а по дороге взять еще одного гребца. Холстина для палатки, пара одеял, которых должно было хватить на всех, пятнадцать фунтов сухарей, десять фунтов свинины без костей и немного чая – вот что уместилось в мешке дяди Джорджа. Провизии должно было хватить нам шестерым на неделю, если мы к тому же что-нибудь добудем в пути. Наше снаряжение дополнялось чайником и кастрюлей, а топор мы надеялись взять в последнем доме, какой встретится. Пройдя вырубку Мак-Кослина, мы снова очутились в вечнозеленой чаще. Едва заметная тропа, проделанная двумя поселенцами, жившими еще выше по течению, и порой с трудом различаемая даже жителями лесов, скоро пересекла открытое место – узкую полосу, заросшую сорняком, когда-то выгоревшую и так и называемую – Горелой Землей; она тянется на девять-десять миль к северу, до озера Миллинокет. Пройдя три мили, мы достигли озера Алоза – оно же Нолисимак, – являющегося всего лишь расширением реки. Ходж, помощник Главного Геолога штата, побывавший тут 25 июня 1837 года, пишет: «Мы толкали нашу лодку через целый акр трифоли, которая укоренилась на дне, а на поверхности воды обильно и очень красиво цвела». Дом Томаса Фаулера находится в четырех милях от Мак-Кослина, на берегу озера, в устье реки Миллинокет, в восьми милях от одноименного озера. По этому озеру пролегает более короткий путь к Ктаадну, но мы предпочли озера Пенобскот и Памадумкук. Когда мы появились, Фаулер как раз достраивал новый бревенчатый дом и выпиливал окошко в бревнах почти двухфутовой толщины. Он начал оклеивать дом еловой корой, вывернутой наизнанку; это хорошо выглядело и подходило к остальному. Здесь вместо воды нам дали пива, и надо признаться, что это было лучше; пиво было светлое и жидкое, а вместе с тем крепкое и терпкое, как кедровый сок. Мы словно прильнули к сосцам Природы, к ее груди, поросшей сосною, и пили смесь соков всей флоры Миллинокета – сказочный, пряный напиток первозданного леса и терпкую, укрепляющую смолу или экстракт, в нем растворенные, – истый напиток лесоруба, от которого человек сразу здесь осваивается; он все видит в зеленом свете, а когда спит, слышит шелест ветра в соснах. Была здесь и дудка, так и просившая поиграть на ней, и мы вдохнули в нее несколько мелодичных напевов, взятых сюда для укрощения диких зверей. Стоя у двери на куче щепок, мы видели у себя над головой скопу; здесь, над Алозовым Водоемом, можно ежедневно наблюдать, как над этой птицей властвует орел. Том указал на ту сторону озера, где высоко над лесом на сосне ясно виделось, за целую милю, орлиное гнездо; там из года в год поселяется одна и та же пара, и гнездо для Тома священно. Всего два жилища тут и были: его низенькая хижина и высоко в воздухе – орлиная, из охапок хвороста. Мы уговорили и Томаса Фаулера присоединиться к нам, ибо для управления bateau, в котором нам скоро предстояло плыть, нужны были два человека, притом смелых и искусных, иначе не пройдешь по Пенобскоту. Том быстро собрал свою котомку; у него уже были под рукой сапоги и красная фланелевая рубашка. Это – любимый цвет лесорубов; красной фланели приписываются таинственные свойства; когда потеешь, она всего полезнее для здоровья. В каждой артели встречается множество таких красногрудых птиц. Здесь мы взяли плохонький bateau, пропускавший воду, и прошли на шестах две мили вверх по Миллинокету, к Фаулеру-старшему, чтобы обойти Большой Водопад на Пенобскоте и обменять наш bateau на лучший. Миллинокет – небольшая и мелкая река с песчаным дном, полная чего-то, что показалось мне гнездами миног или прилипал, и окаймленная домиками ондатр; зато, по словам Фаулера, на ней нет порогов, кроме как на выходе из озера. Фаулер косил там на прибрежных лугах и на маленьких низких островках камыш и луговой клевер. В траве на обоих берегах мы заметили вмятины; здесь ночью, сказал он, лежали лоси; и добавил, что на этих лугах их тысячи. Дом старого Фаулера на Миллинокете, в шести милях от жилища Мак-Кослина и в двадцати четырех от Стрелки, – последний дом на нашем пути. Выше находится только вырубка Гибсона, но его постигла неудача, и участок давно заброшен. Фаулер – старейший житель здешних лесов. Сперва он жил в нескольких милях отсюда, на южном берегу Западного Рукава; шестнадцать лет назад он построил там дом, первый дом, стоявший выше Пяти Островов. Здесь нашему новому bateau предстоял первый волок длиною в две мили, в обход Пенобскотского Большого Водопада; для этого у нас будет конная упряжка, ибо на пути множество камней; но пришлось часа два подождать, пока ловили лошадей, которые паслись на вырубке и забрели далеко. Последний в этом сезоне лосось был только что пойман и замаринован; перепало от него и в наш пустой котелок, чтобы переход к простой лесной пище был постепенным. Неделю назад волки задрали здесь девять овец. Уцелевшие прибежали к дому явно напуганные; это и побудило хозяев выйти на поиски остальных; нашли семь растерзанных и мертвых, а двух овец – еще живых. Их отнесли в дом; по словам миссис Фаулер, у них оказались всего лишь царапины на шее и не было видно никаких ран больше булавочных уколов. Она сбрила шерсть на шеях, промыла царапины, смазала их лечебной мазью и выпустила овец пастись. Но они тут же исчезли и так и не были найдены. Все они были порчены; те, которых нашли мертвыми, сразу раздулись, так что не удалось использовать ни кожу, ни шерсть. Так ожили старые басни про волков и овец, убедив меня, что старинная вражда еще существует. Поистине, овечий пастушонок на этот раз недаром поднял бы тревогу. У дверей дома стояли разных размеров капканы на волков, выдр и медведей, с большими когтями вместо зубьев. Волков часто истребляют также отравленной приманкой. Наконец, когда мы пообедали обычной пищей лесных жителей, лошади были приведены; мы вытащили наш bateau из воды, увязали его на плетеной повозке, кинули туда же котомки и пошли вперед, предоставив управляться с повозкой нашим гребцам и погонщику – брату Тома. Путь наш проходил через пастбище, где погибли овцы; местами это был самый трудный путь, какой когда-либо доставался лошадям, – по каменистым холмам, где повозка прыгала точно корабль в бурю; чтобы она не опрокинулась, на корме лодки был так же нужен человек, как нужен кормчий в бурном море. Вот, примерно, как мы продвигались: когда ободья колес ударялись о камень высотой в три-четыре фута, повозка подпрыгивала вверх и назад; но, так как лошади все время ее тянули, повозка все же одолевала камень, и так удавалось через скалу перевалить. Вероятно, этот волок в обход порогов проходил по следу древнего пути индейцев. К двум часам дня мы, шедшие впереди, вышли к реке выше порогов, недалеко от выхода из озера Куейкиш и стали ждать наш bateau. Мы пробыли там очень недолго, когда с запада надвинулась гроза, шедшая с еще невидимых нам озер и из первозданного леса, куда мы стремились; скоро по листьям над нашими головами застучали тяжелые капли. Я выбрал поверженный ствол огромной сосны, футов пяти-шести в диаметре, и уже заползал под него, когда, к счастью, прибыла наша лодка. Каждый человек, надежно укрытый от ливня, немало позабавился бы, глядя, как мы отвязывали ее, как перевернули и как застиг нас в этот миг хлынувший ливень. Едва взявшись за лодку, наша компания тут же выпустила ее и предоставила силе тяжести; едва она оказалась на земле, как все заползли под нее, извиваясь, точно угри. А когда все там укрылись, мы приподняли и подперли чем-то подветренную сторону и принялись строгать уключины для весел, готовясь грести на озерах; а в перерывах между раскатами грома оглашали лес всеми песнями гребцов, какие помнили. Лошади стояли под дождем, мокрые и унылые; дождь все лил, но днище лодки – весьма надежная крыша. Мы задержались тут на два часа; наконец на северо-западе появилась полоска ясного неба, сулившая нам на вечер ясную погоду; погонщик вернулся с лошадьми, а мы поспешили спустить нашу лодку на воду и всерьез начать наше путешествие. Нас было шестеро, включая двух гребцов. Котомки мы поместили поближе к носу, а сами расселись так, чтобы лучше уравновешивать лодку, и получили приказ в случае столкновения со скалой двигаться не больше, чем бочонки со свининой; так мы подошли к первому порогу, небольшому образчику того, что нас ожидало. Дядя Джордж стоял на корме, Том – на носу; каждый орудовал еловым шестом длиною футов в двенадцать; [21] и так мы перепрыгивали пороги наподобие лососей; вода неслась и шумела вокруг, и только опытный глаз мог различить, где удастся пройти, где глубоко, а где камни, которые мы то и дело задевали то одним бортом, то двумя, столько же раз оказываясь в опасности, сколько корабль «Арго», когда проходил мимо Симплегад. [22] У меня имелся некоторый лодочный опыт, но никогда не было и вполовину столь захватывающего, как этот. Нам повезло, когда вместо неизвестных индейцев с нами оказались эти люди; как и брат Тома, они слыли по всей реке лучшими лодочниками и были не только необходимыми кормчими, но и приятными спутниками. Каноэ меньше размерами, легче опрокидывается и быстрее ветшает, а индеец, как говорят, менее искусен в управлении bateau. Обычно на него меньше можно положиться, он больше подвержен капризам и дурному настроению. Даже самое близкое знакомство с тихими водами или с океаном не подготавливает человека к подобному плаванию; где самый искусный, но привычный к иным местам гребец был бы сто раз вынужден вытащить лодку и нести ее на себе, что тоже опасно и ведет к большим задержкам, там опытный пловец на bateau работает шестом сравнительно легко и удачно. Этот отважный voyageur с удивительным упорством подводит лодку чуть ли не к самому водопаду и лишь тогда переносит ее, обходя совсем уж отвесный край, а потом опять спускает ее, прежде чем вновь с уступа ринется река, и опять борется с кипящими вокруг порогов волнами. Индейцы утверждают, будто река некогда текла в обе стороны, половина туда, а другая – обратно, но, с тех пор как пришел белый человек, она вся течет в одну сторону, и им теперь приходится с трудом вести свои каноэ против течения и перетаскивать по многочисленным волокам. Летом все товары – точильный камень и плуг для поселенца, муку, свинину и инструменты для разведчика леса – приходится доставлять вверх по реке на bateaux; и нередко при этом гибнет и груз и лодочники. Зато зимой, которая здесь бывает долгой и морозной, главной дорогой служит лед; и артели лесорубов добираются до озера Чесункук и даже дальше, на двести миль выше Бангора. Вообразите одинокий след саней на снегу, то между стенами вечнозеленого леса, то на широком просторе замерзших озер. Вскоре мы вошли в тихие воды озера Куейкиш и пересекли его, по очереди работая веслами или шестом. Озеро это невелико, имеет неправильную форму, но красиво, со всех сторон окружено лесом, и единственный след человека – это низенький бон, оставленный где-нибудь в затоне до следующей весны. Кедры и ели, растущие по берегам, оплетены серым лишайником и издали кажутся призраками деревьев. Кое-где плавали дикие утки; одинокая гагара, точно ожившая волна, – кусочек жизни на поверхности озера – хохотала и резвилась, показывая, нам на забаву, свою стройную ногу. На северо-западе показалась гора Джо Мерри, которая словно загляделась в озеро; и тут же мы впервые, хоть не целиком, увидели и Ктаадн; его вершина была окутана облаками – темный перешеек, соединявший землю с небесами. Проделав две мили по гладкой воде озера, мы снова вошли в реку; тут на целую милю, до самой плотины, были сплошные пороги, и чтобы идти на шестах вверх по ним, требовалась вся сила и все умение наших лодочников. Для этой местности, в летнее время недоступной ни скоту, ни лошадям, плотина является очень важным и дорогостоящим сооружением; уровень воды в реке она поднимает на десять футов и заливает, как говорят, около шестидесяти квадратных миль, благодаря многочисленным озерам, соединенным с рекой. Это – прочное и внушительное строение; немного выше помещены наклонные устои из бревенчатых рам, наполненных камнями, чтобы разбивать лед. [23] Здесь каждое бревно платит пошлину, проходя через шлюзы. Мы без церемоний явились в лагерь лесорубов, подобный уже описанному; повар, в тот момент единственный его хозяин, тотчас принялся готовить для гостей чай. Его очаг, который под дождем превратился в лужу, вскоре вновь запылал, и мы сели обсушиться на окружавшие его бревенчатые скамьи. Позади нас, на застрехах, устланных увядшими листьями туи, лежал листок из Библии – чья-то ветхозаветная генеалогия; наполовину погребенное под ветками, лежало Обращение Эмерсона по поводу освобождения рабов в Вест-Индии, которое было оставлено здесь кем-то из нас и, как мне сказали, доставило партии Свободы двух новых приверженцев; был также номер «Вестминстер Ревью» [24] за 1834 год и памфлет под названием «История Сооружения Памятника на могиле Майрона Холли». Таков был круг чтения в лагере лесорубов среди лесов Мэна, в тридцати милях от дороги, где через две недели будут хозяйничать медведи. Все это было зачитано и порядком замусолено. Возглавлял артель некий Джон Моррисон, типичный янки; составляли ее, по необходимости, не специалисты по постройке плотин, а мастера на все руки, ловкие с топором и другими простыми орудиями, свои люди и в лесу, и на воде. Даже здесь были на ужин горячие лепешки, белые как снег, правда, без масла; была и неизменная сладкая сдоба, которой мы наполнили карманы, предвидя, что встретимся с нею не скоро. Эти нежные пончики казались весьма неподходящей едой для лесорубов. Был и чай, без молока, подслащенный патокой. А затем, перекинувшись несколькими словами с Джоном Моррисоном и его людьми, мы вернулись на берег и, снова обменяв наш bateau на еще лучший, поспешили в путь, пока было светло. Этот лагерь, находящийся в двадцати девяти милях от Стрелки Маттаванкеаг, если идти до него так, как шли мы, и примерно в ста милях от Бангора, если по реке, был последним жильем в этом краю. Дальше не было даже тропы, и можно было только плыть по реке и озерам в bateau или каноэ. Мы были теперь милях в тридцати от Ктаадна, который уже виднелся; а если по прямой, то не более чем в двадцати. Было полнолуние, вечер был теплый и приятный, и мы решили грести при луне все пять миль до входа в озеро Северный Близнец, так как утром мог подняться ветер. Пройдя затем милю по реке, или, как говорят лодочники, по «проезжей дороге» – ибо река становится в конце концов только коридором от озера к озеру, – и небольшой порог, почти незаметный благодаря Плотине, мы на закате вошли в озеро Северный Близнец и пересекли его, направляясь к следующей «проезжей дороге». Это величавое озеро именно таково, каким должно быть «озеро в лесах», в девственном краю. Мы не увидели ни одного дымка из хижины или лагеря; ни один любитель природы или задумавшийся путник не смотрел на нас с отдаленных холмов; не было даже охотника-индейца, ибо он редко туда взбирается и подобно нам держится у реки. Никто не приветствовал нас, кроме причудливых ветвей свободных и счастливых вечнозеленых деревьев, качавшихся одно над другим в древнем своем дому. Правда, в первый миг показалось, что пышные алые облака висят над западным берегом словно над городом, отчего озеро приняло даже какой-то цивилизованный вид, как бы ожидая на свои берега ремесла и торговлю, города и загородные виллы. Мы различали протоку, ведущую в озеро Южный Близнец, которое, говорят, еще больше; берег был голубым и туманным; через этот узкий коридор удивительный открывался вид на противоположный берег невидимого озера, еще более туманный и дальний. Берега плавно переходили в низкие холмы, поросшие лесом; хотя белая сосна, как наиболее ценное дерево, уже вырублена даже здесь, путешественник об этом не догадается. Создается впечатление – да так оно и есть, – что находишься на высоком плоскогорье между Штатами и Канадой, где с северного края стекают реки Сент-Джон и Шодьер, а с южного – Пенобскот и Кеннебек. Здесь нет, как можно было бы ожидать, крутого, гористого берега; лишь отдельные холмы и горы подымались тут и там над плато. Озер здесь целый архипелаг – это Озерный край Новой Англии. Их уровни различаются всего на несколько футов, и лодочники через короткие волоки, а то и прямо переходят из озера в озеро. Говорят, что при высокой воде реки Пенобскот и Кеннебек сливаются; во всяком случае, можно лечь лицом в одну из них, а пальцами ног в другую. Даже Пенобскот и Сент-Джон соединены каналом, так что лес с Аллегаша сплавляется не по реке Сент-Джон, а по Пенобскоту; и индейское предание, утверждающее, будто Пенобскот ради удобства людей некогда тек в обе стороны, в наши дни отчасти подтверждается. Никто из нас, кроме Мак-Кослина, прежде не бывал выше этого озера, ему мы и поручили вести нас; и пришлось признать всю важность роли лоцмана в этих водах. Когда плывешь по реке, трудно забыть, в какую сторону она течет; но когда входишь в озеро, река полностью в нем теряется, и напрасно вглядываешься в отдаленные берега, чтобы определить, где ее устье. Новичок здесь растеряется, во всяком случае вначале; он должен будет прежде всего пуститься на поиски реки. А следовать всем изгибам берега, когда озеро имеет более десяти миль в длину и столь неправильную форму, что его еще долго не нанесут на карту, – дело утомительное; на него уйдет много времени и большая часть запаса провизии. Рассказывают, что артель опытных лесорубов, которую послали здесь обосноваться, заблудилась на озерах. Они продирались сквозь чащи, неся на руках поклажу и лодки от озера к озеру, иногда по нескольку миль. Потом они попали в озеро Миллинокет, которое лежит на другой реке, имеет размер в десять квадратных миль и сотню островов. Они обследовали его берега, перешли в другое озеро, в третье и только через неделю, полную трудов и тревог, снова вышли на Пенобскот; но провизия у них кончилась, и им пришлось вернуться. Дядя Джордж правил к островку у входа в озеро, казавшемуся пока лишь пятнышком на поверхности воды, а мы по очереди гребли, распевая все песни гребцов, какие помнили. В лунном свете расстояние до берега было неразличимо. Иногда мы переставали петь и грести, прислушиваясь, не воют ли волки, ибо здесь их песня слышится часто и, по словам моих спутников, звучит необычайно жутко; но на этот раз мы ничего не услышали. Не услышали, хотя и слушали, имея основания чего-то ждать; и только какой-то неотесанный и горластый сыч громко и уныло ухал в мрачной лесной глуши, явно не тяготясь одиночеством и не пугаясь отзвуков своего голоса. Мы подумали, что из своих убежищ нас наблюдают лоси; что наше пение пугает угрюмого медведя или робкого карибу. И мы с воодушевлением грянули песню канадских речников: Гребите ребята, гребите дружней, Пороги все ближе, а небо темней. Это весьма точно описывало наше собственное предприятие и наш образ жизни, ибо пороги постоянно были близко, а небо давно потемнело; лес на берегу виднелся смутно, и немало вод Утавы вливалось в озеро. Нам незачем парус сейчас подымать. Пред нами недвижная водная гладь, Но с берега ветру лишь стоит задуть, Мы веслам усталым дадим отдохнуть. Воды Утавы! За лунным лучом Скоро и мы сюда приплывем. Наконец мы проплыли мимо «зеленого острова», который был нашей вехой; и все подхватили припев; казалось, будто вереница рек и озер ведет нас на бескрайние просторы земли, навстречу приключениям, какие невозможно и вообразить. Остров зеленый! Молитве внемли, Ветер попутный нам ниспошли. Часов в девять мы достигли реки, ввели лодку в естественную гавань между двух утесов и вытащили ее на песок. Это место для стоянки было известно Мак-Кослину, когда он работал лесорубом, и он безошибочно нашел его при луне; мы услышали журчание ручья, впадавшего в озеро и сулившего нам свежую воду. Первой нашей заботой было развести огонь, с чем мы задержались, ибо сильный дождь, прошедший днем, вымочил и землю и хворост. Зимой и летом в лагере всего нужнее костер; вот он и горит там в любое время. Он не только обогревает и сушит, но и веселит. Это лучшая сторона лагерной жизни. Мы разбрелись в поисках хвороста и сучьев, а дядя Джордж срубил ближайшие буки и березы; скоро у нас был костер в десять футов длиною, в три-четыре фута высотою, который быстро высушил песок. Гореть ему надлежало всю ночь. Затем мы поставили нашу палатку; для этого наклонно воткнули в землю два шеста, в десяти футах один от другого, натянули на них холст и привязали его; спереди все оставалось открытым, так что это был скорее навес, чем палатка. Но в тот вечер искры от костра прожгли его. Пришлось спешно подтащить лодку поближе к костру, подперев один ее борт, поднять ее на высоту в три-четыре фута, а холст расстелить на земле; натянув на себя какую-то часть одеяла, сколько хватало, каждый улегся, спрятав голову и тело под лодку, а ноги вытянув к огню. Мы долго не спали, беседуя о нашем походе; так как в наших позах очень удобно было смотреть в небо и луна и звезды сияли прямо нам в глаза, разговор сам собою перешел на астрономию, и мы перебрали самые интересные открытия, какие сделала эта наука. Наконец мы все же решили спать. Когда в полночь я проснулся, было забавно наблюдать причудливые и воинственные позы и движения одного из нас, который не мог заснуть и тихонько встал, чтобы подбросить топлива в огонь; он то тащил из темноты сухое дерево и водружал его на костер, то ворошил головешки, то отходил поглядеть на звезды; лежавшие наблюдали за ним, затаив дыхание, ибо каждый думал, что сосед крепко спит. Я тоже поднялся и подбросил хвороста в костер, а потом прошелся по песчаному берегу, освещенному луной, надеясь встретить лося, вышедшего к воде, или, может быть, волка. Журчанье ручья слышалось громче, чем днем, и было для меня словно чьим-то живым присутствием; стеклянная гладь спящего озера, омывающего берега первозданного мира, и фантастические очертания темных скал, подымавшихся тут и там над поверхностью воды, – все это трудно описать. И я не скоро забуду впечатление от этой суровой и вместе с тем благостной природы. Около полуночи нас разбудил дождь, поливавший наши нижние конечности; каждый, ощутив холод и сырость, испускал глубокий вздох и поджимал ноги, пока все мы, вначале лежавшие под прямым углом к лодке, не оказались под острым углом к ней и были целиком укрыты. В следующий раз мы проснулись, когда луна и звезды снова светили, а на востоке занималась заря. Все эти подробности я привожу для того, чтобы дать представление о ночи в лесу. Мы быстро спустили и нагрузили лодку, оставили горящий костер и снова отправились в путь, даже не позавтракав. Лесорубы редко дают себе труд погасить свой костер, ибо в девственном лесу очень сыро; вот одна из причин частых пожаров в штате Мэн, о которых мы много слышим, когда в Массачусетсе виден дым. После того как вырубили белую сосну, лесом не дорожат; разведчики леса и охотники молятся о дожде только для того, чтобы он очистил воздух от дыма. Но в тот день было так сыро, что от нашего костра можно было не опасаться пожара. Мы прошли на шестах полмили по реке и еще милю на веслах, пересекая озеро Памадумкук; на карте такое название носит целая вереница озер; их считают за одно, хотя каждое отделено от следующего отрезком узкой порожистой реки. Первое озеро, одно из самых больших, тянется на десяток миль к северо-западу, к дальним холмам и горам. Мак-Кослин указал в том направлении на еще недоступный нам горный склон, поросший белой сосной. Озера Джо Мерри, лежавшие к западу, между нами и Лосиной Головой, были еще недавно, но едва ли до сих пор, «окружены лучшими во всем штате лесами». Следующий отрезок реки привел нас в бухту Глубокая на том же озере; это составило две мили к северо-востоку, а пройдя на веслах еще две поперек озера, мы по другому короткому отрезку реки вошли в озеро Амбеджиджис. Входя в какое-либо из озер, мы иногда видели нетесаные бревна, из которых составляют плавучие боны, – либо в воде, связанными по нескольку штук, либо на берегу, привязанными к деревьям в ожидании весеннего сплава. Эти явные следы цивилизации всякий раз поражали. Помню, с каким странным волнением я увидел на обратном пути на безлюдном озере Амбеджиджис крепко ввинченное в скалу железное кольцо, укрепленное свинцом. Было видно, что лесосплав – работа живая, но трудная и опасная. Всю зиму лесоруб громоздит обрубленные им стволы где-нибудь в сухой лощине, в верховье потока, а весной стоит на берегу, поджидая Дождь и Оттепель, и готов ради того, чтобы добавить воды, выжимать пот из собственной рубашки; вот он гикнул, зажмурился, словно прощаясь с существующим порядком вещей, и главная доля его зимних трудов понеслась вниз по реке, а за нею его верные псы, вся свора – Оттепель и Дождь, Паводок и Ветер, – мчатся к лесопилкам Ороно. Каждое бревно помечено знаком его владельца, вырубленным топором или высверленным с помощью сверла достаточно глубоко, чтобы не стерся в пути, но так, чтобы не повредить древесину; когда владельцев так много, нужна немалая изобретательность, чтобы придумывать все новые и притом простые метки. Изобретен особый алфавит, понятный только опытным людям. Один из моих спутников показал в своей записной книжке метки, какие ставят на его бревна; среди них были кресты, полоски, птичьи лапы, кружки и др. Например: «Y – полоска – птичья лапа» и разные другие знаки. После того как бревна, каждое само по себе, пройдут испытание бесчисленными порогами и водопадами, получат больше или меньше повреждений в заторах, причем бревна с различными метками будут смешаны – ибо отправлены с одним и тем же паводком, – их собирают у входа в озера и окружают плавучим боном, также из бревен, чтобы их не раскидало ветром, а потом гонят, точно стадо овец, через озеро, где уже нет течения; это делается с помощью лебедок, какие мы иногда видим на острове или на мысу; а когда возможно, то с помощью паруса и весел. И все же ветер или паводок может иногда разметать бревна на много миль по озеру или выбросить их на отдаленный берег; сплавщик собирает их и водворяет на место по одному или по два; пока он сумеет провести свое стадо по озерам Амбеджиджис или Памадумкук, ему достанется немало неудобных ночевок на сыром берегу. Он должен уметь править бревном, точно это каноэ; к холоду и дождю он так же привычен, как мускусная крыса. Он пользуется несколькими удобными орудиями – вагой в шесть-семь футов длиною, сделанной обычно из горного клена, с прочным шипом, и длинным шестом, также с шипом на конце, для прочности привинченным. Мальчишки, живущие на здешних берегах, умеют ходить по плывущим бревнам, как городские – по тротуару. Иной раз бревна оказываются на камнях в таком положении, что снять их оттуда может только следующий, столь же сильный, паводок; или они образуют у порогов и водопадов громадные завалы, которые сплавщик должен раскидать с риском для жизни. Такова работа на сплаве, зависящая от многих случайностей; осенью нужен достаточно ранний ледостав на реках, чтобы лесорубы вовремя по ним поднялись; весной – достаточно сильный паводок, чтобы сплавить бревна вниз по течению, и тому подобное. [25] Приведу слова Мишо, [26] который писал о сплаве на Кеннебеке, откуда шла в то время в Англию лучшая белая сосна: «На этом промысле обычно работают эмигранты из Нью-Хэмпшира… Летом они объединяются в небольшие артели и обследуют обширные лесные массивы в поисках мест, где сосны растут в изобилии. Накосив травы и заготовив сена для животных, которым предстоит помогать им в труде, они возвращаются домой. В начале зимы они вновь отправляются в лес и селятся в хижинах, крытых корой березы или туи, и хотя ртуть термометров целыми неделями стоит на 40°—50° ниже нуля (по Фаренгейту), они мужественно и упорно занимаются своим трудом». Как пишет Спрингер, такая артель состоит из рубщиков, дорожных рабочих, окорщиков, грузчиков, возчика и повара. «Повалив деревья, они распиливают их на бревна длиной от четырнадцати до восемнадцати футов и с помощью тягловых животных, которыми управляют с большим умением, доставляют к реке, ставят на них метки их владельцев и скатывают на замерзшую поверхность реки. Когда весной лед взламывается, бревна уплывают по течению…». «Если бревна не сплавили в первый год, – добавляет Мишо, – их поражает крупный червяк, который всюду проедает в них отверстия около полудюйма в диаметре; но если их ошкурить, они сохранятся нетронутыми хоть тридцать лет». В то тихое воскресное утро Амбеджиджис показалось мне красивейшим из всех виденных нами озер. Говорят, что это одно из самых глубоких. С него нам открылся великолепный вид на Джо Мерри, на Двуверхую и на Ктаадн. У последнего удивительно плоская вершина, целое плоскогорье, куда можно высадить с небес небожителя, чтобы прогулялся и переварил свой обед. Мы прошли на веслах полторы мили ко входу в озеро, пробились через заросли водяных лилий и причалили к некой скале, знакомой Мак-Кослину, чтобы приготовить завтрак. Он состоял из чая, сухарей, свинины, а также жареной лососины, которую мы ели вилками, аккуратно выстроганными из сучьев росшей там ольхи; тарелками служила березовая кора. Чай был черный, не забеленный молоком и не подслащенный сахаром; пили его из оловянных черпаков. Этот напиток так же необходим лесорубу, как и каждой старой кумушке, и несомненно служит им большим утешением. Мак-Кослин помнил, что тут был лагерь лесорубов, заросший теперь сорняками и кустарником. В этих густых зарослях мы заметили на большом камне посреди ручейка кирпич – чистый, красный, квадратный, словно только что сделанный; его несли в такую даль, чтобы что-то им забивать. После мы пожалели, зачем не взяли его на вершину, чтобы оставить в качестве нашей метки. Он был бы явным свидетельством присутствия цивилизованного человека. Мак-Кослин сказал, что в этой глуши кое-где уцелели большие дубовые кресты; их ставили первые католические миссионеры, шедшие к Кеннебеку. На последние девять миль нашего пути ушла остальная часть дня; мы прошли на веслах несколько малых озер, на шестах – немало порогов и отрезков реки и одолели четыре волока. Для будущих туристов я приведу названия и расстояния. Сперва, выйдя из озера Амбеджиджис, мы прошли четверть мили порогов и волок в тысячу четыреста с лишним футов, в обход водопада Амбеджиджис; затем – полторы мили по озеру Пассамагамет, узкому, точно речка, к одноименному водопаду, оставив справа реку Амбеджиджис; потом две мили по озеру Катепсконеган до волока в тысячу четыреста с лишние футов в обход водопада Катепсконеган, что означает «место, где несут». Река Пассамагамет осталась у нас слева. Далее – три мили по озеру Поквокомус, которое является лишь небольшим расширением реки, до волока в шестьсот сорок футов в обход одноименного водопада. При этом река Катепсконеган осталась у нас слева. Далее – три четверти мили по озеру Аболджкармегус, похожему на предыдущее, до волока в шестьсот сорок футов в обход одноименного водопада; и наконец – полмили быстрого течения до стоячих вод Соваднехунк и реки Аболджекнагезик. Вот какова последовательность названий, когда вы плывете вверх по реке: сперва озеро, а если не озеро, то заводь; затем водопад; дальше река, впадающая в упомянутое озеро или заводь, и все они носят одно и то же название. Мы попали сперва в озеро Пассамагамет, затем к водопаду Пассамагамет, а далее к реке Пассамагамет, которая туда втекает. Такой порядок в названиях, как увидим, вполне обоснован, ибо заводь или озеро всегда, хотя бы частично, образованы втекающей туда рекой, а водопад, вытекающий из этого озера, то есть место, где река-приток совершает свой первый прыжок вниз, естественно носит то же название. На волоке вокруг водопада Амбеджиджис я заметил на берегу бочку из-под свинины, укрепленную на скале; в ней было вырезано отверстие в восемь-девять квадратных дюймов; а медведи, не повернув и не опрокинув бочки, прогрызли в другом ее боку дыру, достаточную, чтобы просунуть туда голову. На дне бочки оставалось несколько неаппетитных ошметков свинины. Лесорубы обычно оставляют припасы, которые им неудобно нести с собой, на волоках или в лагерях; идущие вслед за ними, не церемонясь, этим пользуются, ибо припасы считаются общей собственностью артели, которая может позволить себе такую щедрость. Я подробно опишу, как мы преодолели некоторые из волоков и порогов, чтобы читатель мог представить себе жизнь речника. Так, например, у водопада Амбеджиджис в лесу проложена тропа, неудобнее которой трудно вообразить: в гору, под углом почти в сорок пять градусов, по бесчисленным камням и бревнам. Вот как мы шли этим волоком. Сперва перенесли вещи и оставили их на берегу в конце волока; потом вернулись к bateau и тащили его в гору, ухватив за бакштов, половину пути. Но это неудачный способ, при котором недолго и загубить лодку. Обычно bateau весом в пять-шесть сотен фунтов переносится тремя людьми на голове и плечах; самый рослый становится под средней частью опрокинутой лодки, а двое других несут ее концы; или же эти двое несут носовую часть лодки. Более чем троим за нее неудобно взяться. Это требует навыка, а также силы, очень утомляет и изнуряет человека. Мы были в общем маломощной командой и не много могли помочь нашим двум лодочникам. Наконец они взвалили лодку на плечи; двое из нас поддерживали ее, чтобы не качалась и не натирала им плечи; для этого подложили также сложенные шляпы. С двумя-тремя остановками они мужественно прошли вторую половину пути. Так они делали и на других волоках. Под огромной тяжестью им приходилось перелезать через упавшие стволы деревьев и скользкие камни всех размеров, и они то и дело сталкивали нас, шагавших сбоку, – так узка была тропа. Хорошо еще, что мы не должны были первыми прорубать путь. Прежде чем снова спустить нашу лодку на воду, мы гладко отскоблили ножами ее днище там, где оно терлось о камни, чтобы уменьшить трение. Чтобы избежать трудных волоков, наши лодочники решили «верповаться» через водопад Пассамагамет. Пока остальные, шли с вещами через волок, я остался в лодке, чтобы помогать. Скоро мы оказались среди порогов более быстрых и бурных, чем все, какие мы прошли на шестах. Для «верпования» мы свернули с быстрины. Но тут лодочники, гордившиеся своей искусностью, захотели совершить нечто необычайное, как видно специально для меня; один из них еще раз окинул взглядом пороги, более похожие на водопад, и на наш вопрос, пройдем ли мы тут, второй ответил, что, пожалуй, попробует. Мы снова вышли на середину реки и стали бороться с течением. Я для равновесия сидел в средней части лодки и слегка наклонялся вправо или влево, когда ей грозило задеть за скалу. Неуверенным и виляющим движением лодка шла вверх по реке, пока ее нос не задрался на два фута выше кормы; и тут, когда все зависело от усилий носового гребца, шест у него сломался пополам; однако, прежде чем я успел передать ему запасной, он оттолкнулся от скалы обломком шеста, и мы чудом проскочили. Дядя Джордж воскликнул, что подобное никогда прежде не удавалось и что он даже не рискнул бы, если бы не знал, кто у него на носу лодки, а тот – если бы не знал, кто на корме. В этом месте был расчищен в лесу постоянный волок, и наши лодочники не слыхали, чтобы здесь проходили на лодке. Насколько я помню, в этом самом скверном месте на всей реке Пенобскот вода падает отвесно не меньше чем на два-три фута. Я не мог надивиться ловкости и хладнокровию, с какими они все это проделали, не обменявшись ни словом. Носовой гребец, не оглядываясь назад, но в точности зная, что делает другой, действует так, словно он один. То он на глубине в пятнадцать футов не достает шестом дна и лишь благодаря величайшему напряжению и искусству удерживает лодку в равновесии; то, пока кормовой гребец с упрямством черепахи держится на своем посту, прыгает с борта на борт, проявляя чудеса ловкости, во все глаза следя за порогами и камнями; то, обретя наконец точку опоры, мощным толчком, от которого дрожит и сгибается шест и сотрясается лодка, он захватывает у реки несколько футов. Еще одна опасность подстерегает лодочников – шест может в любой момент застрять в камнях и будет с силой выдернут из их рук, отдавая их во власть порогов. А камни, словно аллигаторы, подстерегают вас, чтобы поймать зубами шест и вырвать его из ваших рук, прежде чем вы увернетесь от их пасти. Шест должен упираться в дно как можно ближе к лодке, а нос лодки – устремляться вперед, обходя скалы перед самым порогом. Только длина, легкость и малая осадка bateau позволяют ему продвигаться. Носовому гребцу надо быстро делать свой выбор; раздумывать некогда. Нередко лодка протискивается между скалами, касаясь их обоими бортами, а вода вокруг нее кипит, как в котле. Немного выше двое из нас попробовали поработать шестами на совсем малом пороге; и уже почти справились с задачей, когда какой-то злосчастный камень, преградив путь, спутал наши расчеты; лодка беспомощно завертелась в водовороте, и пришлось отдать шесты в более умелые руки. Катепсконеган является одним из самых мелководных озер; оно заросло водорослями и, по-видимому, изобилует щуками. Водопад того же названия, у которого мы остановились пообедать, довольно велик и очень живописен. Здесь дядя Джордж когда-то видел, как форель вылавливают целыми бочонками; но наша наживка ее не соблазнила. На полпути по здешнему волоку, здесь, среди лесов Мэна, переходящих в леса Канады, мы увидели яркий и большой, фута в два длиной, рекламный щит фирмы Оук-Холл; он был наклеен смолой на ствол сосны, с которой содрали кору. Таковы преимущества подобной рекламы, что даже медведи и волки, лоси и олени, выдры и бобры, не говоря об индейцах, могут узнать, где одеться по последней моде или хотя бы вернуть себе часть содранных с них шкур. И мы окрестили волок Оук-Холлом. Утро на этой дикой лесной реке было таким же ясным и безмятежным, как обычно бывает воскресное летнее утро в Массачусетсе. Иногда тишину нарушал клекот орла, перелетавшего реку перед нашей лодкой; или голоса ястребов, с которых он сбирает дань. По берегам встречались небольшие луга, где колыхалась некошеная трава, привлекавшая внимание наших лодочников, которые жалели, зачем они не ближе к дому, и считали, сколько стогов можно тут накосить. Бывает, что два-три человека отправляются летом на эти луга косить траву, чтобы зимой продать ее лесосплавщикам, ибо на месте она стоит дороже, чем на любом рынке штата. На островке, поросшем такой травой, куда мы причалили посовещаться насчет дальнейшего пути, мы заметили свежий след лося. Это было большое, почти круглое углубление в мягкой и сырой почве, указывающее на большие размеры и вес животного. Эти животные любят воду и посещают такие островные луга, переплывая с одного на другой столь же легко, как пробираются сквозь чащу. Время от времени нам встречался «покелоган» – так индейцы называют узкие протоки, которые никуда не ведут. Если вы туда вошли, все, что вам остается, – это вернуться обратно. Такие тупики, а также многочисленные «петли», выводящие снова в то же русло реки, могут совершенно запутать неопытного путешественника. Волок, по которому обходят водопад Поквокомус, оказался на редкость неудобным и каменистым; лодку пришлось поднимать из воды на четыре-пять футов, потом спускать с такой же крутизны. Скалы здесь испещрены углублениями от подкованных шипами сапогов лесорубов, сгибавшихся под тяжестью своих bateaux; а камни, куда они ставили лодки, когда отдыхали, отполированы трением. Мы прошли только половину этого волока, спустили лодку на спокойную воду на повороте к водопаду и приготовились к борьбе с самым трудным порогом, какой нам до тех пор встречался. Остальные наши спутники пошли дальше по волоку, а я остался помогать лодочникам в «верповании». Один из нас должен был держать лодку, пока другие в нее садились, чтобы ее не понесло к водопаду. Когда мы, держась у самого берега, прошли вверх сколько было возможно, Том схватил конец бакштова и выпрыгнул на камень, едва видневшийся над водой; несмотря на подкованные шипами сапоги, он поскользнулся и упал в воду, на редкость удачно выбрался на другой камень, передал бакштов мне и вернулся на свое место на носу лодки. Прыгая с камня на камень в мелкой воде вблизи берега и иногда зацепляя канат за какой-нибудь из них, стоявший вертикально, я удерживал лодку, пока один из нас поправлял свой шест. Потом все трое заставили лодку подыматься по порогам. Это и есть «верпование». Когда в таких местах часть путников шла пешком, мы поручали им наиболее ценную часть багажа, ибо лодку могло и залить. Когда мы шли на шестах вверх по порогам, намного выше водопада Аболджакармегус, один из путников увидел свои метки на больших бревнах, лежавших высоко на берегу, вероятно, после завала, образовавшегося тут весной, во время Большого Паводка. Многим из этих бревен предстояло, если до того не сгниют, дожидаться следующего Большого Паводка; иначе их оттуда не снять. Странно было человеку встретить свою собственность, никогда им не виденную и там, где он никогда не бывал, задержанную на пути к нему скалами и паводком. Думается, что и моя собственность вся выброшена на камни где-то на дальнем, неведомом берегу в ожидании некоего неслыханного паводка, который ее оттуда снимет. Спешите же, о боги, ниспослать ветры и дожди, чтобы они раскидали этот завал, прежде чем он сгниет! Еще полмили, – и мы достигли стоячих вод Соваднехунк на одноименной реке. Слово это означает «текущий между гор», а река – немаловажный приток нашей – впадает туда примерно на милю выше. Здесь, милях в двадцати от Плотины, в устье горных потоков Мэрч-Брук и Аболджекнагезик, текущих с Ктаадна, милях в двенадцати от его вершины, мы и решили остановиться, пройдя в тот день пятнадцать миль. Мак-Кослин сказал нам, что здесь много форели; и пока одни готовили стоянку, остальные пошли рыбачить. Взяв березовые шесты, оставленные индейцами или белыми охотниками, и наживив крючки свининой и первой пойманной форелью, мы закинули наши удочки в Аболджекнагезик – чистый и быстрый, хотя и неглубокий ручей, стекающий с Ктаадна. На нашу наживку тотчас кинулась стайка карпов (Leueisci pulchelli), серебристой плотвы – больших и малых родичей форели; одна за другой рыбы оказывались на берегу. Скоро появилась и их родственница – настоящая форель; эти пестрые рыбы, как и серебристые плотвички, наперебой глотали нашу наживку, едва мы успевали закидывать удочки; лучшие экземпляры тех и других, когда-либо виденные мной, весом до трех фунтов, оказались на берегу, но мы стояли в лодке, а рыбы, извиваясь, снова соскальзывали в воду; однако скоро мы сообразили, как поправить дело; один из рыболовов, потерявший свой крючок, вышел на берег и стал, расставив руки, собирать сыпавшуюся вокруг него рыбу; иногда мокрые и скользкие рыбы шлепались ему прямо на лицо и на грудь. Пока они были живые и краски их не поблекли, они казались прекрасными цветами, расцветшими в первозданных реках; стоя над ними, он едва мог верить, что подобные драгоценности столько долгих темных столетий плавали в водах Аболджекнагезик – речные цветы, видимые одним лишь индейцам и ради того, чтобы там плавать, созданные, бог весть зачем, столь прекрасными! Это помогло мне лучше понять истинность мифологии, мифы о Протее [27] и о всех прекрасных морских чудищах, понять, что вся история в применении к делам земным – это всего лишь история; но в применении к делам небесным это всегда мифология. Но вот слышится грубоватый голос дяди Джорджа, который распоряжается сковородой и требует подать ему все, что уже наловлено, а там ловите хоть до утра. Свинина шкварчит и требует, чтобы жарилась рыба. К счастью для глупого форельего рода, особенно для его нынешнего поколения, спускается ночь, еще более темная от нависшей над нами вечной тени Ктаадна. В 1609 году Лескарбо писал, что «Sieur Шандоре с одним из людей Sieur де Мона, поднявшись в 1608 году на пятьдесят лье по горе Сент-Джон, обнаружил такое обилие рыбы, „qu’en mettant la chaudière sur le feu ils en avoient pris suffisamment pour eux disner, avant que l’eau fust chaude“.» [28] Потомки той рыбы столь же многочисленны. Затем мы с Томом пошли в лес нарубить кедровых веток для постели. Он шел впереди с топором и срубал мелкие ветки плосколистного кедра или садовой туи, а мы подбирали их и носили к лодке, пока не нагрузили ее. Свою постель мы стлали так же тщательно, как кроют дранкой крышу; начинали с изножья, клали ветки толстым концом кверху, продвигались к изголовью и постепенно закрывали эти толстые концы, так что постель получалась мягкой и ровной. Постель на шестерых имела девять футов в длину и шесть в ширину. На этот раз над нами был навес, который мы тянули более осмотрительно, памятуя о ветре и костре; как обычно, мы развели большой огонь. Ужин мы ели на большом бревне, когда-то принесенном паводком. На этот раз мы пили чай, настоянный на хвое кедра или туи, который лесорубы иногда пьют за неимением другого: Заварим тую крепко, И сил нам враз прибудет. Однако повторить этот опыт я бы не хотел. Вкус у этого чая, по-моему, слишком уж лекарственный. Еще был там скелет лося, обглоданный индейскими охотниками. Ночью мне приснилось, будто я ловлю форель, а когда я проснулся, мне не верилось, что эта пестрая рыба плавает так близко от моей постели и в тот вечер шла к нам на крючки; я подумал, уж не приснилась ли мне вечерняя ловля. Чтобы проверить это, я поднялся затемно, пока мои спутники еще спали. Ктаадн, не скрытый облаками, ясно виднелся в лунном свете; тишину нарушало только журчанье воды вокруг порогов. Стоя на берегу ручья, я еще раз закинул удочку и убедился, что сон был явью, а миф – истинной правдой. Пестрая форель и серебристая плотва мелькали в лунных лучах точно летающие рыбы, описывая блестящие дуги на темном фоне Ктаадна; когда лунный свет перешел в утренний, я досыта насладился ловлей, как и мои спутники, которые вскоре ко мне присоединились. К шести часам мы уложили котомки; увязали очищенную форель в одеяло; вещи и провизию, которую не хотели брать с собой, подвесили на молодые деревья, чтобы они не достались медведям, и направились к вершине горы, до которой, по словам дяди Джорджа, оставалось около четырех миль, а по-моему – и так оно оказалось на деле, – все четырнадцать. Дяде Джорджу не приходилось подыматься ближе к вершине, и теперь ни один человеческий след не указывал нам путь. Пройдя несколько десятков шагов вверх по течению Аболджекнагезик, то есть «реке, текущей по открытому месту», мы привязали лодку к дереву и пошли северной стороной, по горелым участкам, частью уже заросшим молодым осинником и кустами; но скоро, снова перейдя поток там, где он не шире пятидесяти – шестидесяти футов, по нагромождению бревен и камней – это можно сделать почти всюду, – мы направились к самой высокой из вершин Ктаадна и более мили шли очень пологим подъемом по сравнительно открытой местности. Здесь возглавить шествие пришлось мне, как самому опытному горовосходителю. Оглядев лесистый склон горы длиной в семь-восемь миль, который все еще казался очень далеким, мы решили идти прямо к подножию самой высокой вершины; слева от нас оставался оползень, по которому, как я узнал позже, поднимались наши предшественники. Мы пошли параллельно прорезавшему лес темному следу, который был руслом потока, потом через небольшой каменистый отрог, тянувшийся к югу от основной горы; с его вершины мы могли обозреть окрестность и взобраться на вершину, оттуда совсем близкую. С этой точки, с голого гребня на краю открытой местности, Ктаадн выглядел иначе, чем все виденные мною горы; никогда ранее не приходилось мне видеть столько обнаженного камня, круто подымавшегося над лесом; эта синеватая скала показалась нам обломком стены, некогда обозначавшей здесь край земли. Готовясь идти на северо-восток, мы наставили компас, указавший при этом на южное подножие самой высокой из вершин, и скоро углубились в лес. Нам тут же стали встречаться следы медведей и лосей и многочисленные следы кроликов. Более или менее свежие лосиные следы покрывали каждый квадратный фут горного склона; вероятно, теперь этих животных стало там больше, чем когда-либо, ибо поселения вытесняют их все дальше в глушь. След взрослого лося похож на коровий, или даже крупнее, а след лосенка – на телячий. Иногда мы оказывались на едва заметных тропинках, проложенных ими и тоже похожих на коровьи тропы в лесу, но еще менее заметных – не столько даже тропах, сколько просветах в плотном подлеске. И всюду виднелись обглоданные ими, точно скобленные ножом, ветки. Кору они сдирают на высоту восьми-девяти футов, длинными полосами шириною в дюйм, и оставляют ясные следы зубов. Мы всякую минуту ждали встречи с целым их стадом, и наш Нимрод [29] держал свое оружие наготове; но искать их мы не старались, а они, хоть и многочисленны, так осторожны, что неопытный охотник долго может рыскать по лесу, прежде чем увидит хотя бы одного. Встреча с ними бывает опасной; они не отступают, а яростно кидаются на охотника и убивают его копытами, если ему не удается уворачиваться, прячась за деревья. Самые крупные бывают почти с лошадь и весят иногда до тысячи фунтов; и говорят, что они могут перешагнуть через пятифутовую ограду. С их длинными ногами и коротким туловищем, они считаются крайне неуклюжими, на бегу выглядят нелепо, однако развивают большую скорость. Мы не могли объяснить себе, как они пробираются в этих лесах, где требовалась вся наша ловкость и гибкость, чтобы поочередно лазить, ползать и извиваться. Говорят, что свои огромные ветвистые рога длиною обычно в пять-шесть футов они закидывают на спину, а дорогу пробивают себе благодаря своему весу. Наши лодочники сказали, хоть я и не ручаюсь за достоверность этого, что, когда лоси спят, насекомые объедают у них рога. Мясо лося, напоминающее скорее говядину, чем оленину, часто продается на бангорском рынке. До полудня мы прошли миль семь-восемь, с частыми остановками, чтобы дать отдохнуть уставшим; перешли широкий горный поток, видимо тот самый Мэрч-Брук, в устье которого мы устраивали стоянку, и все время шли лесом, не видя вершину горы и подымаясь лишь весьма незначительно; лодочники приуныли, опасаясь, что мы оставляем гору в стороне, – ибо не вполне доверяли компасу. Тогда Мак-Кослин взобрался на верхушку дерева, откуда увидел вершину горы; оказалось, что мы ничуть не отклонились от прямой линии – компас под деревом указывал туда же, куда его рука, а он указывал на вершину. На берегу прохладного горного ручья, где вода так же чиста и прозрачна, как воздух, мы остановились, чтобы зажарить часть рыбы, которую взяли с собой; сухари и свинину нам уже приходилось экономить. Скоро под сырым и темным навесом из елей и берез запылал костер; мы стали вкруг него, каждый с длинной, заостренной палкой, на которую нанизал форель или плотвичек, заранее выпотрошенных и посоленных; палки длиной в три-четыре фута расходились от костра, точно спицы колеса, и каждый старался уместить свою рыбу получше, не всегда считаясь с правами соседа. Так мы угостились, запивая еду водой из ручья, и когда снова двинулись в путь, по крайней мере один из рюкзаков весил значительно меньше. Наконец мы вышли на место, достаточно открытое для того, чтобы увидеть вершину, которая все еще синела в отдалении, словно уходя от нас. Перед нами струился, изливаясь как бы прямо из облаков, поток, оказавшийся тем самым, который мы уже переходили. Но скоро мы потеряли этот ориентир из виду и снова очутились в лесной чаще. Больше всего тут росло желтой березы, ели, пихты, рябины, или «круглого дерева», как его называют в штате Мэн, и дирки болотной. Идти было очень трудно, иногда так же трудно, как у нас в самых густых зарослях карликового дуба. Во множестве росли кизил и купена. Черника изобиловала на всем нашем пути; в одном, месте кустики гнулись под тяжестью ягод, все еще свежих. А было это 7 сентября. Здесь есть чем угоститься и чем подбадривать уставших. Когда кто-нибудь отставал, стоило только крикнуть «Черника!», и он нас нагонял. Даже на такой высоте нам встретился, на большой плоской скале, пятачок примерно в шестьдесят квадратных футов, где лоси утаптывают зимою снег. Опасаясь, что, держа путь прямо на вершину, мы не найдем на наших стоянках воды, мы стали постепенно сворачивать к западу; в четыре часа мы снова вышли к потоку, о котором я уже говорил, и здесь, в виду вершины, решили заночевать. Пока мои спутники выбирали подходящее место, я воспользовался остатками дневного света, чтобы одному подняться на вершину. Мы находились в глубокой и узкой лощине, подымавшейся к облакам под углом почти в сорок пять градусов и, точно стенами, огороженной скалами; у. основания они поросли небольшими деревьями; выше – непролазной чащей из тощих берез и елей и мхом; еще выше – одними лишайниками. И почти всегда они окутаны облаками. Я пробирался вверх – и хочу подчеркнуть, что вверх, – подтягиваясь за корни пихт и берез, вдоль отвесно лившегося водопада высотою в двадцать – тридцать футов; иногда я делал несколько шагов по ровному месту, ступая по воде, ибо поток занимает все дно лощины и течет словно по ступеням некой лестницы для великанов. Скоро я оказался выше деревьев и оглянулся назад. Поток имел, где пятнадцать, а где тридцать футов ширины, притоков не имел, но в ширину не уменьшался и с рокотом несся вниз по обнаженным скалам, прямо из облаков, словно над горой только что прорвало водосточную трубу. Я продолжал свой путь, едва ли менее крутой, чем был некогда путь Сатаны через Хаос, и направлялся к ближайшей, хотя и не самой высокой, вершине. Сперва я пробирался на четвереньках между верхушками черных елей (Abies nigra), древних, как потоп, высотою от двух до двенадцати футов; верхушки у них развесистые, иглы синеватые, схваченные заморозками, словно уже несколько столетий назад они прекратили свой рост под мрачным небом, в безжалостном холоде. Кое-где я даже прошел выпрямившись по этим верхушкам, обросшим мхом и горной клюквой. Казалось, что с течением времени они заполнили все промежутки между скалами, а холодный ветер все это разровнял. Растительности здесь приходится туго. Когда-то она, видимо, опоясывала всю гору, но лучше всего представлена именно здесь. Один раз, шагая по ней с риском провалиться, я посмотрел вниз и в десяти футах под собою увидел темный провал и росший оттуда ствол ели, имевший у основания не менее девяти дюймов в диаметре; я стоял на кроне этой ели, точно на толстом плетеном мате. А такие провалы служат берлогами медведям, и медведи были как раз дома. Вот над каким садом я шагал восьмую часть мили, рискуя, конечно, наступить на некоторые из растений, ведь по саду тропинки не было, а была самая коварная и ухабистая дорога, по какой я когда-либо ходил. Сквозь чащу, чрез пустыни, через камни, Бредя, шагая, ползая, взиваясь… [30] Однако ветки были необычайной прочности – ни одна не сломалась под моей тяжестью, и это потому, что росли они медленно. По очереди проваливаясь, выкарабкиваясь, перекатываясь, прыгая и шагая по этой каменистой дороге, я вышел на боковой склон горы, где вместо стад паслись серые, безмолвные камни, жевавшие в тот закатный час свою каменную жвачку. Они смотрели на меня жесткими серыми глазами, не издавая ни блеяния, ни мычания. Тут я подошел прямо к облаку; на том и кончилась моя вечерняя прогулка. Но я успел увидеть, как далеко внизу качает ветвями, плывет и зыбится штат Мэн. Когда я вернулся к своим спутникам, они уже выбрали возле потока место для ночлега и отдыхали, сидя на земле; один числился больным и лежал, завернувшись в одеяло, на плоском сыром выступе скалы. Местность была угрюмая и дикая, и такая неровная, что они долго искали ровное и открытое место для палатки. Остановиться выше мы не могли, ибо там не нашлось бы сушняка для костра; впрочем, и здесь деревья казались до того сырыми и вечнозелеными, что мы готовы были усомниться, признают ли они власть огня; однако огонь победил их; он разгорелся и здесь, как подобает истинному гражданину мира. Даже на такой высоте нам часто попадались следы лосей и медведей. Кедра тут не было, и постель мы постлали из более жестких веток ели; но по крайней мере ветки были с живого дерева. Здесь было, пожалуй, даже более величавое и мрачное место для ночлега, чем было бы на вершине – под дикими деревьями, на краю потока. Всю ночь вдоль лощины неслись и шумели ветры некой особой, высшей породы, по временам раздувая наш костер и разбрасывая горячую золу. Мы лежали словно в колыбели новорожденного урагана. В полночь один из нас, разбуженный внезапной вспышкой пламени, охватившего одну из елей, когда ее зеленые ветви подсохли от жара костра, вскочил с криком, решив, что загорелся весь мир, и разбудил остальных. Утром, раздразнив аппетит ломтиком сырой свинины, сухарем и глотком сжиженного облака, мы все вместе стали подыматься по ложу описанного мной потока, на этот раз выбрав своей целью правую, самую высокую вершину, а не ту, куда подымался я. Но скоро я оставил своих спутников позади, потерял их из виду за выступом горы, которая все еще словно убегала от меня, и один целую милю взбирался к облакам по большим и шатким камням; погода стояла ясная, однако вершина скрывалась в тумане. Гора казалась огромной россыпью камней, словно когда-то здесь выпал каменный дождь, камни остались на склонах и, еще не улежавшись, опирались друг о друга и качались, а между ними были пустоты, но почти не было почвы и мягких пород. Это был сырой материал планеты, выпавший из невидимой каменоломни; материал, который в огромной лаборатории природы превратился в приветливые зеленые долины. Это был еще неустроенный край земли, подобный лигниту, в котором мы видим каменный уголь в процессе формирования. Наконец я вплотную подошел к облаку, которое, как видно, плывет над вершиной постоянно и не уходит, а рождается из здешнего чистого воздуха с той же скоростью, с какой уплывает. Пройдя еще четверть мили, я достиг вершины; по словам тех, кто видел ее при ясной погоде, она тянется на пять миль и представляет собой 1000 акров плоскогорья; но меня встретил враждебный строй облаков, который застилал все вокруг. Иногда ветер открывал передо мной полоску неба и солнца; иногда у него получался только серый предутренний полусвет; смотря по силе ветра, облачная гряда то подымалась, то опадала. Порой казалось, что вершина вот-вот освободится от облаков и улыбнется солнцу; но если она открывалась с одной стороны, то заволакивалась с другой. Это было все равно что сидеть в печной трубе и ждать, пока рассеется дым. Тут была, в сущности, фабрика облаков, и ветер выносил их готовыми на холодные голые скалы. Когда облачный столб разрывался, я видел то справа, то слева темный и сырой утес; но между ним и мною непрерывно полз туман. Это напомнило мне сотворение мира, описанное древними эпосами и драмой: Атласа, Вулкана, Циклопов и Прометея. Таков был Кавказ и скала, где приковали Прометея. [31] Эсхил, несомненно, посетил подобные места. Они величавы, титаничны и для человека навсегда необитаемы. Какая-то часть человека, и даже важная, видимо, уходит сквозь неплотную решетку его ребер, когда он сюда подымается. Тут он более одинок, чем можно вообразить. Тут у него меньше здравых мыслей и понятий, чем в долинах. Мысли его рассеянны и туманны, разрежены, как здешний воздух. Исполинская, бесчеловечная Природа ставит его здесь в невыгодное положение, настигает каждого поодиночке и лишает части его божественной сущности. Здесь она не улыбается ему, как в долинах. Она словно вопрошает сурово: зачем ты пришел сюда прежде времени? Не для тебя приготовлены эти места. Не довольно ли, что я улыбаюсь тебе в долинах? Не для твоих ног создала я эту почву, не для твоего дыхания – этот воздух, не в соседи тебе – эти утесы. Здесь я не могу жалеть и лелеять тебя и беспощадно буду гнать туда, где я добра. Зачем искать меня там, куда я тебя не звала, а потом жаловаться, что я оказалась мачехой? Если ты станешь замерзать, умирать от голода или от ужаса, ты не найдешь здесь алтаря и я не услышу твоей молитвы. …Хаос, ты, И ты, несозданная Ночь! Пришел Не как лазутчик, тайны распознать Владений ваших… …в здешний Край Забрел я, ибо к свету верный путь По вашей мрачной области пролег. [32] Вершины гор – это недостроенные участки планеты, и мы оскорбляем богов, когда карабкаемся туда, чтобы подглядывать их тайны и испытывать их воздействие на смертных. Простые люди и дикари не подымаются на горы, для них вершины священны и таинственны. Помола всегда гневается на тех, кто подымается на вершину Ктаадна. По сведениям Джексона, который в качестве Главного Геолога штата точно ее измерил, высота горы Ктаадн равна 5300 футов, [33] то есть немногим больше мили, над уровнем моря. Он добавляет: «Это – высшая точка штата Мэн и наиболее крутая гранитная гора Новой Англии». Все особенности обширного плато, на котором я стоял, как и полукруглой пропасти, с его восточной стороны были скрыты туманом. Я принес на вершину свою котомку, спуститься к реке и в заселенные части штата мне, быть может, предстояло одному и другой дорогой; и я хотел иметь при себе все необходимое. Однако я опасался, что мои спутники поспешат выйти к реке засветло, а облака могут лежать на вершине целыми днями; пришлось спускаться. Во время спуска ветер порой открывал мне окно в облаках, и я мог видеть на востоке бесконечные леса, озера и сверкавшие на солнце реки; некоторые из них впадали в Восточный Рукав. Там же виднелись какие-то новые горы. Иногда какая-нибудь серая птичка из семейства воробьиных пролетала передо мной, не управляя своим полетом, точно кусочек серой скалы, уносимой ветром. Спутники мои были там, где я их оставил, на склоне; они собирали горную клюкву, заполнявшую каждую расщелину между камнями, и чернику, которая на этой высоте становится кислее, но все равно нравится нам. Когда местность будет заселена и появятся дороги, клюква, возможно, станет товаром. С этой высоты, под самыми облаками, нам на целую сотню миль была видна местность – к западу и к югу. Перед нами лежал штат Мэн, который мы видели на карте, но непохожий на нее; необозримые леса, над которыми сияет солнце, – вот каковы эти восточные «пустоши», как называют их в Массачусетсе. Ни вырубок, ни домов. Не верилось, что одинокий путник срезал здесь хотя бы палку. Бесчисленные озера, на юго-западе – Лосиная Голова, сорок миль на десять, похожее на блестящий серебряный поднос; Чесункук, восемнадцать миль на три, без единого островка; а к югу – Миллинокет с целой сотней островов; и еще горы, чьи названия большей частью известны только индейцам. Лес казался отсюда плотным зеленым дерном, а разбросанные по нему озера некто побывавший здесь после нас удачно сравнил с «зеркалом, разбитым на тысячу осколков, которые рассыпались по траве и ослепительно сверкают на солнце». Большая у кого-то будет ферма, когда тут расчистят почву. Как сообщает Географический Справочник, изданный до того, как был решен вопрос о границах, округ Пенобскот, где мы находились, больше всего штата Вермонт с его четырнадцатью округами; а ведь он – всего лишь часть необитаемых земель Мэна. Но сейчас речь идет не о политических, а об естественных границах. От Бангора мы находились примерно в восьмидесяти милях по прямой и в ста пятнадцати, которые мы проехали, прошли и проплыли. Нам оставалось утешиться размышлением, что отсюда вид был, вероятно, не хуже, чем с вершины; да и что такое гора без свиты туч и туманов? Как и мы, Бейли и Джексон тоже не бывали на вершине при ясной погоде. Желая вернуться на реку еще засветло, мы решили идти вдоль ручья – это был, как мы полагали, Мэрч-Брук, – пока он не уведет нас слишком далеко от нашего пути. Около четырех миль мы прошли прямо по ложу потока, то и дело переходя его, перепрыгивая с камня на камень, спрыгивая вместе с потоком футов на семь-восемь вниз, а иногда скользя на спине по мелководью. Весной по этой лощине прошел особенно сильный паводок, видимо сопровождавшийся оползнем. Здесь несся поток воды и камней по крайней мере футов на двадцать выше нынешнего уровня. По обе стороны русла с деревьев была до самых верхушек содрана кора; они были расколоты, погнуты, искривлены, а кое-где тонко расщеплены, образуя что-то вроде метлы; некоторые, не менее фута в диаметре, переломлены; и целые купы деревьев стояли придавленные тяжестью нагроможденных на них камней. В развилине одного дерева, на высоте около двадцати футов, лежал камень в два-три фута диаметром. За все четыре мили пути мы встретили лишь один ручеек, впадавший в наш; воды в нем не прибывало, видимо, от самого верховья. Вниз мы продвигались очень быстро, точно нас подгоняли, и научились весьма ловко прыгать с камня на камень, ибо прыгали поневоле, был ли камень на желаемом расстоянии или нет. Тому, кто шел впереди, представлялась, когда он оглядывался, живописная картина: по извилистой лощине, окаймленной скалами и зеленым лесом, на фоне пенистого потока альпинисты в красных рубашках или зеленых куртках, с рюкзаками за спиной, прыгают с камня на камень или останавливаются, где это возможно, посреди потока, чтобы починить прореху в одежде или отвязать от пояса ковшик и зачерпнуть воды. Однажды на маленькой песчаной отмели нас поразил свежий след человеческой ноги, и мы поняли, что почувствовал при таком же зрелище Робинзон Крузо; наконец мы вспомнили, что побывали здесь на пути вверх, переходили этот поток, и один из нас спускался к воде напиться. Прохладный воздух и постоянно принимаемые нами водные процедуры – попеременно ножные и сидячие ванны, души и погружения – необыкновенно нас освежали; впрочем, после одной-двух миль пути уже по сухому берегу наша одежда снова была совершенно сухой, что объясняется, быть может, особыми свойствами воздуха. Когда мы отошли от потока и усомнились в правильности выбранного пути, Том сбросил свою котомку у подножья самой высокой ели, взобрался футов на двадцать по ее гладкому стволу, а затем скрылся в ветвях, пока не ухватился за самую верхнюю. [34] Мак-Кослин в молодости побывал в лесах с отрядом, под командованием некоего генерала, и вдвоем с еще одним человеком производил всю разведку. Генерал командовал: «У этого дерева срубить верхушку» – и самые высокие деревья в мэнских лесах лишались своих верхушек. Мне рассказывали, что два человека, заблудившись в этих лесах, хотя находились и ближе к населенным местам, чем даже мы, влезли на самую высокую из ближайших сосен и с ее верхушки увидели вырубку, а над ней дымок. На высоте – около двухсот футов – у одного из них закружилась голова, он потерял сознание на руках своего спутника; тому пришлось спускаться вместе с ним, а он то приходил в себя, то снова терял сознание. Мы крикнули Тому: «Куда указывает верхушка? И где горелые участки?» Последнее он мог только предположить; зато увидел лужок и озерко, вероятно лежавшие на нашем пути; к ним мы и решили держать путь. На этом лугу, на берегу озерка, мы увидели свежие лосиные следы, и вода еще колыхалась, словно лоси только что убежали от нас. Немного дальше, в густых зарослях, мы, как видно, продолжали идти по их следу. Этот луг на горном склоне, укрытый лесами, был невелик, всего в несколько акров; его, быть может, никогда еще не видел белый человек, и думалось, что здесь лоси могли спокойно пастись, купаться и отдыхать. Вскоре затем мы вышли на открытое место, полого спускавшееся к Пенобскоту. Быть может, именно на этом спуске я понял всего яснее, что перед нами была первозданная, непокоренная и непокоряемая Природа, или как там еще зовет ее человек. Мы шли по горелым участкам, возможно спаленным молнией, хотя недавних следов огня не было, разве какой-нибудь обугленный пень; местность походила скорее на естественное пастбище лосей и оленей, дикое и унылое, кое-где пересеченное группами деревьев – низкорослыми тополями, – а местами поросшее черникой. Я шел по нему как по чему-то привычному, как по пастбищу, заброшенному или только частично используемому человеком; но когда я задумался над тем, что это за человек, какой брат, или сестра, или родич рода человеческого имеет на него права, мне показалось, что владелец сейчас явится и запретит мне пройти. Нам трудно представить себе местность, где человек не живет. Мы всюду предполагаем его присутствие и влияние. И мы не знаем Природу как таковую, если не увидели ее вот такой – огромной, суровой и бесчеловечной, пусть даже вокруг нее города. Здесь Природа была чем-то диким и пугающим, хотя и прекрасным. Я с трепетом смотрел на землю, по которой ступал, на то, что создали здесь Силы, на облик сотворенного, на материал, из какого творили. То была Земля, о которой мы знаем, что она была создана из Хаоса и Изначальной Ночи; не как сад для человека, а как никому не дарованный мир. Не луг, не пастбище, не лес, не поле под паром, не пашня и не пустошь. То была естественная поверхность планеты Земля, какой она была создана на веки веков – не затем, как мы считаем, чтобы служить обиталищем человеку, нет, создана Природой, а человек пусть пользуется ею, если сумеет. Природа не имела в виду человека. Это – Материя, исполинская и грозная; это не его Мать-Земля, о которой мы слышали, по которой ему ступать и в которую лечь – нет, даже сложить в ней свои кости для него было бы дерзостью – это обиталище Необходимости и Рока. Здесь ощущается присутствие силы, которая не обязана быть доброй к человеку. Здесь место для суеверных языческих ритуалов – а если для людей, то более близких скалам и диким животным, чем мы. Мы проходили здесь с неким трепетом, иногда останавливаясь, чтобы набрать черники, у которой здесь особый, пряный, вкус. Быть может, у нас, в Конкорде, там, где сейчас растут сосны и лес устлан листьями, были некогда жнецы и сеятели; но здесь человек не нанес земле ни одного рубца; здесь были образцы того, из чего Богу угодно было создать этот мир. Чего стоит посещение музея, где показывают несметное число различных предметов, когда здесь вам покажут поверхность звезды и первозданную материю в ее естестве! Начинаешь страшиться своего тела; эта материя, в которую я заключен, стала мне такой чуждой. Я не боюсь духов и призраков, ведь я сам – один из них; их может бояться мое тело, а я боюсь тел, страшусь встречи с ними. Какой Титан овладел мною? Что говорить о тайнах! Вдумайтесь в нашу жизнь на природе – где мы ежедневно видим материю и соприкасаемся с нею, – со скалами, деревьями, с овевающим нас ветром! Твердая земля! Реальный мир! Здравый смысл! Соприкосновение с ними! Кто же мы? Где же мы? Вскоре мы узнали скалы и другие приметы местности, которые старались запомнить на пути туда; мы зашагали быстрее и к двум часам добрались до bateau. [35] Здесь мы надеялись пообедать форелью; однако при ярком солнце она неохотно шла на наши наживки, и пришлось удовольствоваться кусочками сухарей и свинины, которые у нас почти кончились. Мы подумывали пройти милю вверх по реке, до вырубки Гибсона на Соваднехунке, где была покинутая хижина, чтобы раздобыть сверло в полдюйма для починки одного из наших шестов. Вокруг было достаточно молодых елей, был и запасной шип; но нечем было просверлить отверстие. Однако мы не знали, найдем ли там какой-либо инструмент, и сами кое-как починили сломанный шест, которым, впрочем, не думали много пользоваться на обратном пути. К тому же не хотелось терять на это время; ветер мог подняться прежде, чем мы доберемся до больших озер, и это нас задержало бы; ибо даже умеренный ветер поднимает в этих водах такую волну, что в bateau не продержаться и минуты. Однажды это на целую неделю задержало Мак-Кослина у входа в озеро Северный Близнец, а оно имеет всего четыре мили ширины. Припасы у нас почти кончились, так что мы не были готовы, если что-либо случится с лодкой, идти, быть может целую неделю, берегом, пробираясь без дорог по лесу и вброд через бесчисленные ручьи. Мы с сожалением покинули Чесункук, где когда-то работал Мак-Кослин, и озера Аллегаш. Выше были еще более длинные пороги и волоки; в числе последних – волок Риппогенус, в три мили длиной и, по словам Джорджа, самый трудный на всей реке. Вся длина Пенобскота составляет двести семьдесят пять миль, а мы все еще были почти в ста милях от его истоков. Ходж, помощник Главного Геолога штата, подымался по этой реке в 1837 году; по волоку всего в милю и три четверти он перешел на Аллегаш, вниз по нему – на реку Сент-Джон, вверх по Мадаваске и по Большому Волоку на реку Св. Лаврентия. Кроме его отчета, мне не известны никакие описания такого пути в Канаду. Вот как он говорит о своей первой встрече с этой рекой: если можно сравнивать малое с великим, это было подобно первому взгляду Бальбоа [36] на Тихий океан с высот перешейка Дариен. «Когда, с высокого холма, мы впервые увидели реку Св. Лаврентия, – пишет Ходж, – зрелище было поразительное, тем более что перед этим я два месяца провел в глухом лесу. Перед нами была река шириною около десяти миль; на ее поверхности виднелось несколько островов и рифов, а близ берега стояли на якоре два корабля. За рекой тянулась холмистая невозделанная земля. Солнце в этот миг заходило за холмы и золотило все это своими прощальными лучами». В тот же день, часа в четыре пополудни, мы пустились в обратный путь, где шестов почти уже не требовалось. Спускаясь по порогам, лодочники вместо шестов пользуются большими и широкими веслами. Хотя мы шли быстро и часто без усилий там, где путь вверх давался с таким трудом, теперешнее плавание было намного опаснее; ибо стоило натолкнуться на один из тысяч окружавших нас камней, и лодка мгновенно наполнилась бы водой. Когда это происходит, лодочникам обычно удается ненадолго удерживаться на плаву; течение несет и их и груз вниз по реке, и, если они умеют плавать, им надо только держать к берегу. Самое опасное – это попасть в водоворот за каким-нибудь крупным камнем, где вода стремится против течения быстрее, чем основная ее масса течет вниз; тогда человека вертит под водой, пока он не утонет. Мак-Кослин показал нам камни, возле которых такая беда уже случалась. Он и сам попал однажды в водоворот, и его спутникам уже были видны только его ноги; но, к счастью, его вынесло на поверхность, когда он еще дышал. [37] Вот какую задачу должен решать лодочник, спускаясь по порогам: на скорости пятнадцать миль в час выбирать безопасный путь в обход бесчисленных подводных камней, разбросанных на целую полумилю. Остановиться он не может; можно только решать, как идти. Носовой гребец выбирает путь, глядя в оба и веслом изо всех сил удерживая на этом пути лодку. Кормовой гребец верно за ним следует. Скоро мы достигли водопадов Аболджкармегус. Чтобы не тратить лишнего времени и труда на тамошнем волоке, наши лодочники сделали сперва разведку и решили пустить лодку с водопада, а по волоку перенести только нашу поклажу. Прыгая с камня на камень почти до середины реки, мы приготовились принять лодку и спустить ее с первого водопада, отвесно падающего на шесть-семь футов. Лодочники, стоя по бокам лодки по колено в быстрой воде, на краю большого камня, там, где уступ не менее девяти футов высотой, осторожно спускают лодку, пока ее нос не выставится над уступом футов на десять – двенадцать; потом, пока один держит ее за фалинь, второй прыгает в нее, а за ним и первый; их несет по порогам до следующего водопада или выносит на спокойную воду. Так за несколько минут они совершают нечто такое, что для менее искусных было бы безумием не меньшим, чем спуск по Ниагаре. Казалось, что нужно лишь немного опыта и еще чуть больше искусности, чтобы удачно спускаться даже и по таким водопадам, как Ниагара. Я убедился, что этим людям можно доверять, во всяком случае на порогах, увидя, как хладнокровны, собранны и находчивы они были, спускаясь по водопадам. Это как-никак водопады, а водопады ведь, кажется, нельзя безнаказанно переходить вброд, точно грязную лужу. Теряя свою способность губить нас, они могут потерять и свое величие. Что ближе знаешь, то меньше ценишь. И вот лодочник останавливается где-нибудь под нависшей скалой, с которой низвергается водопад, стоит там по колено в воде, и сквозь брызги доносится его хрипловатый голос, спокойно указывающий, как на этот раз надо спускать лодку. Обойдя по волоку водопад Поквокомус, мы пришли на веслах к волоку Катепсконеган, он же Оук-Холл, где решили заночевать, чтобы утром нести лодку на отдохнувших плечах. На плече каждого лодочника образовалась красная, величиной в ладонь, вмятина от лодки; у каждого плечо, несшее на себе всю тяжесть, за долгое время стало заметно ниже другого. Такая работа скоро изнуряет самых крепких. Сплавщики работают весной в холодной воде, и одежда на них редко бывает сухой; если случается окунуться целиком, переодеться они могут только вечером, и то редко. А тот, кто проявляет о себе подобную заботливость, получает особое прозвище или расчет. Такую жизнь могут вести только люди-амфибии. Мак-Кослин спокойно рассказал – и если это байка, то все равно хорошая, – что видел, как шесть человек стояли под водой, орудуя ганшпугами, чтобы раскидать затор. Когда бревно сдвигалось не сразу, им приходилось высунуть голову из воды и вдохнуть. Сплавщик работает, пока хоть что-то видно, от темна до темна, а вечером, не успев съесть ужин и обсушиться, засыпает мертвым сном на своей хвойной подстилке. В ту ночь мы легли на постель, оставшуюся после сплавщиков; натянули палатку на еще стоявшие колья и только застлали сырую постель свежими листьями. Утром мы понесли лодку дальше и поспешили спустить ее на воду, пока не поднялся ветер. Наши лодочники спустились по водопадам Пассамагамет и Амбеджиджис, а мы несли по берегу вещи. У входа в озеро Амбеджиджис мы наскоро позавтракали остатками свинины и скоро снова шли на веслах по его гладкой поверхности, под ясным небом; на северо-востоке виднелась гора, теперь уже очистившаяся от облаков. Сменяясь на веслах, при слабом ветре, который нам не мешал, мы быстро, со скоростью шесть миль в час, прошли бухту Глубокую, подножье Памадумкука, озеро Северный Близнец и к полудню достигли Плотины. Лодочники провели лодку через один из бревенчатых шлюзов, где перепад уровней был десять футов, и внизу взяли нас на борт. Здесь начиналась самая длинная полоса порогов на нашем пути. И задача была, пожалуй, самая опасная и трудная. Скорость достигала порой пятнадцати миль в час, и при ударе о скалу лодка мгновенно раскололась бы от носа до кормы. Мы то крутились в водовороте, точно поплавок при ловле какого-то морского чудища, то стремительно кидались к одному или другому берегу, ускользая от гибели, то изо всех сил работали веслами, отталкиваясь от камней. Думаю, что это было похоже на спуск по порогам Saute de St. Marie [38] на выходе из озера Верхнего и что наши лодочники показали, пожалуй, не меньшее искусство, чем показывают там индейцы. Эту милю мы прошли быстро и оказались в озере Куейкиш. После такого плавания бурные и грозные воды, с которыми, как казалось нам прежде, шутить нельзя, предстали покоренными и прирученными; их дразнили и бросали им вызов; усмиряли их веслами и шестом с острым шипом; безнаказанно через них прорывались; лишенные своего грозного ореола, самые вздутые и бурные реки отныне казались игрушками. Мне стало понятно панибратское и пренебрежительное отношение лодочников к порогам. «Братья Фаулеры, – сказала миссис Мак-Кослин, – в воде все равно что утки». Она рассказала, как они ночью ездили на лодке за сорок миль в Линкольн за доктором; было так темно, что они не видели и на пятнадцать футов перед собой, а река так вздулась, что стала почти сплошным порогом; доктор, когда они везли его уже при дневном свете, воскликнул: «Том, да как же ты правил в темноте?» – «А мы почти и не правили, только, глядели, не опрокинуться бы». И все сошло гладко. Правда, самые трудные пороги находятся выше. Добравшись до Миллинокета, как раз напротив жилища Тома, мы стали ждать, чтобы его родные переправили нас к себе, ибо лодку мы оставили выше Больших Водопадов. Тут мы увидели два каноэ, и в каждом – по два человека; они выехали из озера Алоза; одно каноэ держалось дальней стороны островка, который был перед нами, другое приближалось к нам по нашей стороне; люди в нем внимательно оглядывали берег в поисках мускусных крыс. Это оказались Луи Нептюн и его спутник, которые наконец-то выбрались в Чесункук охотиться на лосей; но они были так одеты, что мы едва их узнали. В широкополых шляпах и плащах с большими пелеринами, добытыми в Бангоре, их даже на небольшом расстоянии можно было принять за квакеров, которые решили обосноваться в этом Лесном Царстве, а поближе – за светских джентльменов наутро после кутежа. Встреченные в их родных лесах индейцы походили на те мрачные и жалкие существа, которые подбирают хлам и бумагу на городских улицах. Есть неожиданное и поразительное сходство между выродившимся дикарем и человеком из низших слоев большого города. Первые являются детьми природы не больше, чем вторые. Процесс вырождения стирает и различия между расами. Нептюн, увидя в руках одного из нас несколько перепелов, прежде всего захотел узнать, что еще мы «убивали», но мы слишком были сердиты, чтобы отвечать. До этого мы считали, что у индейцев есть какая-то порядочность. Но он сказал: «Моя болеет. Сейчас тоже болеет. Делай со мной расчет, и я уйти». А дело было в том, что их задержала попойка на Пяти Островах, от которой они еще не оправились. В каноэ у них было несколько молодых мускусных крыс; они их выкапывают из береговых нор не ради шкурок, а на еду; это их обычная дорожная пища. И они поплыли по Миллинокету, а мы пошли берегом Пенобскота, простясь с Томом у него в доме и освежившись его пивом. Итак, человек может прожить свою жизнь здесь, в лесах, на индейской реке Миллинокет, в глубине неосвоенного материка; по вечерам, глядя на звезды, играть на флейте под завывание волков; жить как первобытный человек и как бы в первобытном мире. Но будут у него и солнечные дни; он мой современник, он прочтет иной раз какие-нибудь разрозненные страницы и побеседует со мной. К чему читать исторические труды, если века и поколения существуют сейчас? Он живет в глубине времен, три тысячи лет назад, в пору, еще не описанную поэтами. Можно ли дальше этого углубиться в прошлое? Да, да! Можно. Ибо в устье реки Миллинокет только что вошел человек, еще более древний и первобытный, чья история не доведена даже и до того, первого. Он плавает в ладье из коры, сшитой корнями ели, и гребет веслами из граба. Он для меня смутен и неясен, заслонен эпохами, которые пролегли между каноэ из коры и bateau. Он строит не дом из бревен, а вигвам из шкур. Он ест не горячие лепешки и сладкие пироги, а мускусных крыс, мясо лося и медвежий жир. Он плывет вверх по реке Миллинокет, и я теряю его из виду, как теряется в пространстве дальнее облако, заслоненное ближним. Так плывет к своей судьбе этот краснокожий человек. Переночевав и в последний раз смазав сапоги сливочным маслом в доме дяди Джорджа, чьи собаки на радостях едва не проглотили его, когда он вернулся, мы прошли вниз по реке около восьми миль пешком, затем наняли bateau и при нем человека с шестом, чтобы довез нас до Маттаванкеага, а это еще десять миль. Чтобы быстро закончить длинный рассказ, мы в ту же ночь подошли к недостроенному мосту в Олдтауне, под неумолчный свист и звон сотни пил, а в шесть часов следующего утра один из нашей компании плыл на пароходе в Массачусетс. Что особенно поражает в мэнской глуши – это огромность лесных массивов, где прогалин и открытых мест меньше, чем ожидаешь. Не считая немногих горелых участков, узеньких полос вдоль рек, голых вершин больших гор и, конечно, озер и потоков, все там – сплошной лес. Он даже более угрюм и дик, чем вы думаете. Это сырая, непролазная чаща, особенно сырая весной. Весь этот край суров и дик; и только виды с холмов на дальние леса и озера имеют в себе нечто более кроткое и как бы цивилизованное. Озера поражают вас неожиданностью; так высоко они лежат, так полны света, а лес по их берегам переходит в узкую кайму, кое-где прерываемую голубоватыми вершинами гор, точно аметистами, обрамляющими чистейшей воды бриллиант. Насколько же они старше, насколько выше всех перемен, каким суждено свершиться на их берегах, да и сейчас они изысканно прекрасны, и прекраснее им не стать. Здесь не искусственные леса какого-нибудь английского короля, не королевские охотничьи угодья. Из всех лесных законов здесь царят лишь законы Природы. Здешних жителей никогда не сгоняли с земель, Природу не лишали ее лесов. Это край вечнозеленых деревьев, обомшелых серебристых берез и пропитанных сыростью кленов; где почва усеяна мелкими и безвкусными красными ягодами и сырыми мшистыми камнями; украшают его бесчисленные озера и быстрые потоки, населенные форелью и многими видами leucisci, лососем, щукой и другой рыбой; в лесу иногда слышны голоса гаички, голубой сойки и дятла, крик скопы и орла, хохот чомги и свист уток над уединенными речками; а по ночам ухает сова и завывают волки; летом здесь кишат мириады черных мух и москитов, для белого человека более страшных, чем волки. Таково жилище лося, медведя, канадского оленя, волка, бобра и индейца. Как описать невыразимую прелесть и бессмертную жизнь сурового леса, где у Природы, даже зимою, царит вечная весна, где поросшие мхом гниющие деревья вовсе не стары, а словно вечно молоды, и блаженная, невинная Природа, как беззаботный ребенок, слишком счастлива, чтобы издавать иные звуки, кроме звонкого лепета птиц и журчанья ручьев. Какое место для жизни, для смерти и погребения! Здесь люди наверняка должны бы жить вечно и смеяться над смертью и могилой. Здесь невозможны мысли, какие являются на сельском кладбище, – и эти влажные вечнозеленые гамаки не могут казаться могилами! Пусть, кто хочет, в гроб ложится, Мне надо жизнью насладиться. Ставши жителем лесным, Буду вечно молодым. Мое путешествие напоминает мне, до чего еще молода наша страна. Достаточно нескольких дней пути в глубь многих штатов, даже из числа старых, чтобы очутиться в той самой Америке, какую посетили викинги, Кабот, Госнолд, Смит и Рэли. Если Колумб первый открыл острова, то Америго Веспуччи, Кабот, пуритане [39] и мы – их потомки – открыли всего лишь побережье Америки. Хотя республика уже имеет историю, ставшую частью истории мировой, Америка все еще не заселена и не исследована. Подобно англичанам в Новой Голландии, мы и сейчас живем лишь по берегам континента и едва ли знаем, откуда текут реки, по которым плавает наш военный флот. Само дерево, доски и дранка, из которых построены наши дома, еще вчера росли в лесной глуши, где охотится индеец и бродят дикие лоси. Глушь есть и внутри самого штата Нью-Йорк; и хотя европейские моряки измерили лотом его Гудзон, а Фултон [40] давно изобрел на его водах свой пароход, ученым Нью-Йорка, чтобы добраться до истоков Гудзона в Адирондакс, все еще не обойтись без проводника-индейца. Да и берега, разве они исследованы и заселены? Пусть кто-нибудь пройдет пешком по побережью, от Пассамакуодди до Сабины, [41] или до Рио-Браво, или еще дальше, туда, где сейчас кончается этот путь, – если достаточно быстроног, он пройдет и дальше; пусть под шум прибоя обойдет каждую бухту и каждый мыс; раз в неделю он набредет на унылый рыбачий поселок и раз в месяц – на портовый город; будет ночевать на маяках, если такие попадутся, и пусть тогда скажет мне, похоже ли это на исследованную и заселенную страну или же на безлюдный остров и Ничью Землю. Мы прорвались до Тихого океана, но оставили позади себя неисследованными немало Орегонов и Калифорний меньшего размера. Пусть на берегах мэнских есть и железная дорога, и телеграф – с гор внутри штата на них все еще глядит индеец. Город Бангор, стоящий на реке Пенобскот, в пятидесяти милях от ее устья, где сосредоточены наиболее крупные суда, Бангор – самый большой дровяной склад на всем континенте, с населением в двенадцать тысяч человек, сияет как звезда на краю ночи и продолжает вырубать лес, из которого выстроен; он уже изобилует европейскими предметами роскоши и комфорта, он шлет свои суда в Испанию, Англию и Вест-Индию за пряностями; но лишь горстка лесорубов ходит вверх по реке, в «пустыню, печальную и дикую», [42] которая питает все это. А в ней еще встречаются медведи и олени; и лось, переплывая Пенобскот и запутавшись среди судов, становится добычей иностранных матросов. Двенадцать миль вглубь, двенадцать миль железнодорожной линии – и вот уже Ороно и Индейский остров, родина племени пенобскотов, а там начинаются bateaux и каноэ и военная тропа; а еще на шестьдесят миль дальше местность совершенно не исследована и не нанесена на карты, и там поныне качают своими ветвями девственные леса Нового Света. Примечания 4 Stallman R. W. Stephen Crane, A. Biography. New York, 1968, p. 78. 5Бангор, в штате Мэн, откуда Торо начинает свое путешествие, главный город графства Пенобскот в 60 милях от атлантического побережья. Ко времени путешествия Торо Бангор – крупный центр лесодобывающей и лесообрабатывающей промышленности. 6Судне (фр.). 7Бейли Джейкоб (1811—1857) – американский минералолог. 8Джексон Чарлз Томас (1805—1870) – главный геолог штата Мэн в 1836—1838 гг. 9Шарлеруа Пьер Франсуа (1682—1761) – французский иезуит, писатель и путешественник. Исследовал залив Святого Лаврентия и спустился по Миссисипи до Нью-Орлеана. 10Путешественниках (фр.). Voyageurs – франко-канадское наименование торговцев мехами в Канаде XVIII столетия, проникавших по речным артериям на лодках в отдаленные районы страны. 11Абенаки (или абнаки) – федерация одноязычных индейских племен, первоначально населявших нынешний штат Мэн. 12…это дело рук Рима. – Имеется в виду католическая церковь. 13Хоултонская дорога и Холм Марса. – Автор ведет здесь речь об американо-канадском пограничном конфликте 1838—1839 гг., улаженном без военного столкновения сторон. 14Могавки – воинственное племя, входившее в федерацию Пяти индейских племен. (С 1715 года, когда к ним примкнули индейцы-тускарора, – Шести племен.) 15Ротшильд – Ротшильды – известная финансовая группа в Западной Европе. Здесь в общей форме – семья богачей. 16Братец Джонатан – собирательный образ американца (в противоположность Джону Буллю, британцу) характеризовался обычно в полемической английской литературе начала XIX столетия как неотесанный простак, «деревенщина». 17Хэмпден Джон (1595—1643) – видный деятель английской парламентской оппозиции в канун свержения Карла I. 18Может быть, здесь, в могиле… – Торо цитирует стихотворение английского поэта-сентименталиста Томаса Грея «Элегия, написанная на сельском кладбище» (1751). Перевод В. А. Жуковского. В предшествующих строках Торо имеет в виду стихи из той же «Элегии»: …Быть может, Здесь погребен какой-нибудь Гампден, незнаемый, грозный Мелким тиранам села, иль Мильтон, немой и бесславный, Иль Кромвель, неповинный в крови сограждан. 19 Спрингер в своей «Лесной жизни» (1851) говорит, что с места, где будет строиться лагерь, убирают листья и дерн, опасаясь пожара; что «для постройки выбирают обычно ель, ибо это дерево легкое, прямое и лишенное соков»; что «крышу кроют сверху ветками пихты, ели и болиголовом, так что, когда на них ложится снег, дом сохраняет тепло в самые сильные морозы»; и что сиденье, ближайшее к очагу, называемое Креслом Дьякона, делается из ствола ели или пихты, расколотого пополам, на котором с одного боку оставляют три-четыре крепких обрубка ветки, чтобы служили опорой для ног; и уж они-то не расшатываются. (Примеч. автора.) Здесь и далее Торо ссылается на книгу Спрингера, изданную уже после журнальной публикации «Ктаадна». Видимо, он и позже возвращался к этой работе. 20«Агасфер, или Вечный Жид» – сенсационный роман французского писателя Эжена Сю (1845). Американское издание вышло в том же году. 21Канадцы называют это piquer de fond (достать дно – фр.). (Примеч. автора.) 22Симплегады. – В древнегреческом сказании об аргонавтах – коварно сдвигающиеся скалы, препятствовавшие входу судов в Понт Эвксинский (Черное море). Корабль «Арго» благополучно их миновал с помощью Афины-Паллады. 23Даже миссионеры-иезуиты, привычные к реке Св. Лаврентия и другим канадским рекам, повествуя о первых своих экспедициях в страну Абенаков, говорят о реках ferrées de rochers, то есть подкованных скалами. (Примеч. автора.) 24Партия Свободы – одна из первых аболиционистских nолитических организаций США (создана в 1840 году). «Вестминстер Ревью» – основанный в 1824 году английский литературно-общественный журнал позитивистского направления. 25«Постоянной силы течение и постоянный уровень воды предпочтительнее изменчивых; когда уровень быстро поднимается, вода посреди реки стоит значительно выше, чем у берегов, – настолько, что это заметно наблюдающим с берега, – и напоминает заставу на дороге. Поэтому сплавляемый лес неизбежно расходится из середины реки к обоим ее берегам». – Спрингер. (Примеч. автора.) 26Мишо Франсуа Андре (1770—1865) – французский ботаник, исследователь флоры северо-американского материка. 27Мифы о Протее. – В древнегреческой мифологии Протей – морское божество, способное принимать облик различных существ. 28Что, поставив котелок на огонь, они наловили достаточно на обед еще прежде, чем согрелась вода (фр.). Что, поставив котелок… – Торо цитирует сочинение французского писателя Марка Лескарбо «Новая Франция», посвященное открытиям ранних французских путешественников на территории нынешней Канады. 29Нимрод – великий охотник, упоминаемый в Библии (Книга Бытия, 10, 9). Здесь – шутливое обозначение искусного стрелка. 30Сквозь чащу… – Торо цитирует «Потерянный рай» Джона Мильтона. Перевод Н. Холодковского. 31…Таков был Кавказ и скала, где приковали Прометея. – Торо соотносит пейзаж Ктаадна с древнегреческим мифом о поверженном титане (положенным в основу трагедии Эсхила «Прикованный Прометей»). 32 Хаос, ты… – Торо снова цитирует «Потерянный рай» Мильтона. Перевод А. Штейнберга. 33 Высота горы Ктаадн равна 5300 футов. – Согласно данным в «Энциклопедия Американа» высота горы Ктаадн —5385 футов. 34«Ель, – писал Спрингер в 1851 году, – выбирается из-за удобства, какое предоставляют ее многочисленные ветви. Чтобы добраться до нижних ветвей, если они находятся в двадцати или даже в сорока футах от земли, срубают и прислоняют к стволу небольшое дерево, по которому и поднимаются. Когда надо подняться на очень большую высоту, ель прислоняют к высокой сосне, по которой можно взобраться на высоту, вдвое превышающую окружающий лес». Чтобы указать направление, человек, взобравшийся на сосну, бросает вниз ветку, и тот, кто на земле, таким образом ориентируется. (Примеч. автора.) 35Медведи ничего там не тронули. А бывает, что они разносят лодку на куски ради смолы, которой она промазана. (Примеч. автора.) 36 Нуньес де Бальбоа Васко (1475—1517) – испанский конкистадор. В 1513 г., перейдя Панамский перешеек, впервые достиг американского побережья Тихого океана. 37Вот газетная вырезка: «11-го сего месяца (мая 1849 года) у водопада Раппогенус утонул сплавщик, м-р Джон Деланти из Ороно, штат Мэн. Этому жителю Ороно было двадцать шесть лет. Его товарищи нашли тело, обернули его в кору деревьев и погребли в торжественно-тихом лесу». (Примеч. автора.) 38 Saute de St. Marie – знаменитые пороги на юго-восточной оконечности Верхнего озера, где оно соединяется с озером Гурон. 39 Торо перечисляет первооткрывателей северо-американского континента: Джона Кабота (1450—1499), Бартоломью Госнолда (? —1607), Джона Смита (1580—1631), Уолтера Рэли (1552—1618), а также Христофора Колумба (1451—1506), Америго Веспуччи (1454—1512) и первых английских поселенцев-пуритан. 40 Фултон Роберт (1765—1815) – американский изобретатель, построивший первый в мире колесный пароход. 41 Сабина – река на юге США, впадающая в Мексиканский залив. Рио-Браво-дель Норте – мексиканская река, пограничная с США. 42 «Пустыня, печальная и дикая» – библейский образ (Второзаконие, XXXII, 10). Неделя на реках Конкорд и Мерримак 1849, источник: здесь ЧЕТВЕРГ В талой глуши идти ему пришлось, Куда не может солнца луч пробиться; Там прячется медведь, там бродит лось, С куста на куст перелетает птица. Спускалась ночь – и он ложился спать, А с первым светом шел вперед опять. Для мудрого весь мир – большой чертог: Леса, как стены, небеса, как своды. Он духом чист; и освещает Бог Ему дорогу к таинствам Природы. Эмерсон1 Проснувшись этим утром, мы услышали слабый, но отчетливый и ненавистный звук дождя, колотившего по матерчатой крыше палатки. Дождь моросил ночь напролет, и теперь все вокруг проливало слезы; капли падали в реку, на ольховую рощицу, на пастбища; и вместо радуги, пересекающей небо, все утро раздавались пронзительные трели воробьиной овсянки. Радостная вера этой пичуги примиряла с молчанием всего лесного хора. Стоило нам выйти наружу, как позади нас по оврагу промчалось стадо овец под предводительством нескольких баранов; они беззаботно и весело спешили с каких-то пастбищ наверху, где провели ночь, чтобы попробовать растущую у реки траву; но стоило их вожакам увидеть сквозь туман очертания нашей белой палатки, как они, пораженные, застыли, упершись в землю передними ногами и сдерживая живую лавину за своими спинами, и вот уже все стадо замерло, силясь своими овечьими мозгами разгадать внезапную загадку. Наконец они решили, что им ничто не угрожает, и потихоньку разбрелись по лугу. Позже мы узнали, что возвели палатку на том самом месте, где несколько лет назад была стоянка индейцев-пенобскотов2. Перед нами в тумане угадывались темные конические очертания пика Хуксетт, по которому ориентировались лодочники, и горы Унканнунок – далеко на запад по реке. Здесь нашему плаванию был положен конец, потому что еще несколько часов под дождем – и мы добрались бы до последней плотины; а наша лодка была слишком тяжела, чтобы вытаскивать ее на сушу перед каждым речным порогом, которых на пути встретилось бы немало. Тем не менее мы отправились дальше пешком, прощупывая палками путь сквозь дождливый и мглистый день и перелезая через скользкие бревна на дороге так радостно, словно сияло яркое солнце. Мы ощущали аромат сосен и мокрую глину под ногами, рокот невидимых водопадов веселил сердце; на глаза попадалась то поганка, то деловитая лягушка, то гирлянды мха, свисающие с елей, то дрозды, безмолвно порхающие с ветки на ветку под лиственным покровом. Мы без колебаний следовали изгибам дороги, которая даже в этот дождливый из дней оставалась тверда, как вера. Нам удалось сохранить мысли сухими, и лишь одежда промокла до нитки. Моросил дождь, день был облачный, временами туман рассеивался, и трель овсянки предвещала появление солнца. Все то, что природа посылает человеку, не может причинить ему вреда, не исключая даже землетрясения и грозы, – сказал провидец, живший в то время несколькими милями дальше по нашей дороге. Когда ливень принуждает нас укрыться под деревом, мы можем использовать эту возможность для более пристального изучения некоторых чудес природы. Я простоял под деревом в лесу полдня во время проливного летнего дождя, но провел это время с радостью и пользой, вперяя взгляд в извилины кары, в листья или в грибы у моих ног. Богатства служат несчастному, и небеса проливают обильные дожди на скалы. Я почел бы за счастье простоять по подбородок в каком-нибудь заброшенном болоте длинный летний день, вдыхая запах дикой жимолости и голубики, убаюканный серенадами мошек и комаров! День, проведенный в обществе греческих мудрецов, подобных тем, что описаны в Пире у Ксенофонта, не сравнится с отточенной ясностью высохших побегов клюквы и свежей аттической солью густого мха. Представьте себе двенадцать часов одухотворенной и дружелюбной беседы с леопардовой лягушкой; или как солнце поднимается из-за зарослей ольхи и кизила и весело взбирается к зениту, до которого лишь две ладони, и, наконец, уходит на покой за каким-нибудь крутым холмом на западе. Начинаются вечерние песнопения комаров в тысячах зеленых часовен, и гулко ухает выпь, скрытая в невидимом форте, словно пушка, возвещающая закат! Да, можно вымокнуть в соках болота за день с такой же пользой, как пройти, не замочив ног, по песку. Холод и влага – разве это менее богатые впечатления, чем тепло и сухость? Теперь дождевые капли сочатся по жнивью, а мы лежим на подстилке из сена у склона поросшего кустарником холма; умирающий ветер на последнем дыхании собирает над нами тучи, а капли, мерно падающие с веток и листьев вокруг, усиливают ощущение внутреннего уюта и благодушия. Птицы теперь ближе к нам, и их легче различить под густой листвой; похоже, они сочиняют новые напевы, солнечный свет ярко вырисовывает их силуэты на ветвях. И если перенести сюда гостиные и библиотеки – какими жалкими показались бы их соблазны! А нам бы петь, как в прежние времена: Я книгу отложу – мне не до книг. И мысль, устав меж строками блуждать, Уйдет в луга – туда, где каждый миг Ей дарит жизни свет и благодать. Плутарх умен, старик Гомер хорош, Шекспира жизнь прекрасна до конца… А что читал Плутарх? Все вздор и ложь. Шекспир читал не книги, а сердца. Листва над головою шелестит. И что мне греки, Троя, Одиссей? Здесь ныне битва славная кипит: На муравья поднялся муравей. Гомер меня простит: я сам не свой — К кому из них благоволит Зевес? Другой Аякс вступает в смертный бой, Вот он травинку взял наперевес… С Шекспиром встречу отложу пока. Меня пленила светлая роса, И ливнем набухают облака… Мы встретимся при чистых небесах. Моя постель – на зависть королям. Какой монарх такой похвастать мог? У изголовья – клевер и тимьян, Фиалки мягко стелются у ног. А облака заволокли весь свет, И бесконечно слушать я готов, Как капли посылают мне привет, Срываясь в пруд и в чашечки цветов. Пусть вымок я в постели овсяной, Но вижу: то кружится в синеве Плывущий одиноко шар земной, А то в моем исчезнет рукаве. Я слышу отовсюду капель звон, Как только ветер листьями тряхнет, Как будто жемчуга со всех сторон На землю щедро сыплет небосвод. А солнце глянет в облачную щель, Волос моих намокших стыдясь, И каждый локон – как веселый эльф, Одетый в бисер летнего дождя3. Пик Хуксетт представляет собой небольшой поросший лесом холм, поднимающийся под весьма крутым углом до высоты двухсот футов у берега возле водопада Хуксетт. И если с горы Унканнунок открывается лучший вид на долину Мерримака, то с этого холма лучше всего видна сама река. Я сидел на его верхушке, на выступающей над пропастью скале всего лишь в несколько саженей длиной, в погоду получше нынешней; солнце садилось, заливая долину реки потоками света. Мерримак был виден на несколько миль в обе стороны. Широкая и прямая река, полная жизни и света, с ее сияющими пенистыми порогами, островок, о который разбивается течение, деревушка Хуксетт на берегу почти прямо под вашими ногами, так близко, что вы можете разговаривать с ее обитателями или кидать камни в их дворы, лесное озеро у ее западной окраины, горы на севере и северо-востоке – все это составляет картину редкой красоты и завершенности, так что путешественнику стоит потрудиться ради ее лицезрения. Нас гостеприимно встретили в Конкорде штата Нью-Гемпшир; это местечко мы по старой привычке настойчиво продолжали называть Нью-Конкорд, дабы не путать с нашим родным городом, от которого нью-гемпширский унаследовал имя и часть первых поселенцев. Здесь бы и закончить плавание, связав Конкорд с Конкордом извилистым речным путем; но наша лодка стояла в нескольких милях ниже по реке. Богатство долин Пенакука, а ныне того самого Конкорда, отмечали все первопроходцы, и, согласно летописцу Хаверхилла, в году 1726-м поселение сильно разрослось, и в лесах была вырублена дорога, соединившая Хаверхилл и Пенакук. Осенью 1727 года первая семья – семья капитана Эбенезера Истмана – обосновалась в этом месте. Его упряжкой управлял Жакоб Шют, по рождению француз, и, говорят, первый человек, проведший упряжку сквозь девственный лес. Вскоре после этого, утверждает предание, некий Эйер, юноша 18 лет, проехал на упряжке из двадцати связанных ярмами волов до Пенакука, перебрался через реку и вспахал часть долины. Считается, что он первым вспахал землю в тех местах. Завершив работу, на рассвете он отправился в обратный путь, потерял при переправе двух волов и прибыл в Хаверхилл около полуночи. Рычаги для первой лесопилки были сделаны в Хаверхилле, а потом доставлены в Пенакук на лошади. Но мы обнаружили, что ныне фронтир уже не таков. Для некоторых дел нынешнее поколение безнадежно опоздало появиться на свет. Всюду на поверхности вещей люди уже побывали раньше нас. Мы лишены радости возведения последнего дома – это давным-давно сделано в пригородах Астория-сити, и наши границы буквально продвинулись до Южного моря, если верить старым грамотам на пожалование земли. Но жизни людей, даже раздавшись вширь, остались такими же мелкими. Бесспорно то, что, по словам одного западного оратора, люди, как правило, занимают одно и то же пространство – одни живут долго и узко, другие широко и коротко; однако все это поверхностная жизнь. Земляной червь – столь же хороший путешественник, как кузнечик или сверчок, и куда более мудрый поселенец. Те, как ни стремятся, не могут ускакать от засухи или доскакать до лета. Мы избегаем зла, не спасаясь от него бегством, а поднимаясь над ним или опускаясь ниже его уровня, подобно тому, как червь избегает засухи и заморозков, зарываясь на несколько дюймов глубже. Границы расположены не к западу или востоку, не к северу или югу, но там, где человек проводит грань, встает лицом к лицу с фактом, пусть это даже всего лишь его сосед – там простирается неосвоенная девственная пустыня между ним и Канадой, между ним и заходящим солнцем или, наконец, между ним и чем-то другим. Пусть он построит себе бревенчатый домик, не сдирая с бревен кару, пусть встретит другое лицом к лицу, пусть ведет на протяжении семи или семидесяти лет Старинную французскую войну с индейцами и бродягами и со всем тем, что может встать между ним и реальностью; и пусть, если может, убережет свой скальп. Мы больше не плыли по реке, а брели по неприветливой земле, подобно паломникам. Сзади перечисляет тех, кто может путешествовать; среди прочих это простой ремесленник, способный добыть себе пропитание с помощью трудолюбивых рук, который не будет вынужден рисковать доброй славой ради каждой краюхи хлеба, как говорят мудрецы. Путешествовать может тот, кто способен прокормиться плодами и дичью в самой освоенной местности. Человек может путешествовать быстро и добывать себе пропитание по пути. Мне не раз предлагали разную работу (лудильщика, часовщика), когда я странствовал с походным мешком за плечами. Один человек как-то предлагал мне место на фабрике, расписывая условия и жалованье, когда увидел, что мне удалось закрыть в железнодорожном вагоне окно, с которым не справились остальные пассажиры. Слышал ли ты о суфии, который вбивал гвозди в подошву своей сандалии; кавалерийский офицер взял его за рукав и сказал: Иди подкуй мою лошадь. Фермеры просили меня пособить им с покосом, когда я проходил через их поля. Один человек попросил меня починить ему зонтик, приняв меня за починщика зонтиков из-за того, что я в солнечный день нес свой зонтик в руке. Другой захотел купить у меня оловянную кружку, которую я нес на поясе (а за спиной – сковородку). Дешевле всего и дальше всего можно путешествовать, не уходя далеко; надо идти пешком и брать с собой ковш, ложку, леску, какую-нибудь индейскую еду, немного соли и немного сахара. Добравшись до ручья или пруда, вы сможете наловить рыбы и сварить из нее уху или похлебку; или купить у фермера краюху хлеба за четыре цента, намочить ее в первом же придорожном ручье и посыпать сахаром – уже этого хватит вам на целый день; или, если вы привыкли к более сытой жизни, вы можете купить кварту молока за два цента, покрошить туда хлеб или холодный пудинг и есть собственной ложкой из своей собственной тарелки. Вы можете выбрать любую из этих возможностей, но не все вместе, разумеется. Я прошел таким образом сотни миль, ни разу не поев под кровом, спал на земле, когда придется, и понял, что это дешевле и во многом полезнее, чем оставаться дома. Некоторые даже спрашивали: почему бы не путешествовать вечно? Но я никогда не считал свои путешествия просто средством к существованию. Как-то я остановился возле дома простой женщины в Тингсборо и попросил попить; узнав ведро, я сказал, что уже останавливался здесь девять лет назад с той же самой целью, и хозяйка спросила меня, не странник ли я, подразумевая, что я так с тех пор и странствую, а теперь дорога вновь вывела меня на прежнее место; она считала, что путешествовать – просто одна из профессий, более или менее прибыльная, просто ее муж этим не занимается. Однако непрестанное странствование отнюдь не прибыльное дело. Во-первых, изнашиваются подошвы сапог, заболевают ноги, и вскоре сердце человека ожесточается, он начинает затем ненавидеть это занятие, и усталость одолевает его. Я замечал, что конец жизни тех, кто много путешествовал, печален и жалок. Истинное, самоотверженное странствование – не просто времяпрепровождение, оно серьезно, как могила, как любой этап пути человека на земле, и нужно долго испытывать себя, прежде чем решиться на это. Я не говорю о тех, кто путешествует сидя, о тех сидячих путешественниках, которые могут болтать ногами во время движения, превращаясь в чистый символ перемещения – не так ли мы называем курицу наседкой, даже если она не сидит ни на каком насесте? – нет, я говорю о тех, чьи ноги живут в путешествиях и от них же в конце концов умирают. Путешественник должен заново родиться на дороге и получить паспорт от стихий, от главных сил, во власть которых он себя предает. Он наконец-то испытает в реальности старую материнскую угрозу, что с него живого сдерут кожу. Его болячки будут постепенно уходить вглубь, чтобы исцеление происходило внутри, а он не даст отдыха своим стопам, и по ночам усталость станет ему подушкой, чтобы он набирался опыта в ожидании дождливых дней. Так было и с нами. Порой мы останавливались на постоялом дворе в лесу, где собирались ловцы форели из далеких городов и куда, к нашему изумлению, с наступлением темноты сходились поселенцы, чтобы поболтать и узнать новости, хотя дорога была всего одна и ни одного дома вокруг – эти люди словно вырастали из земли. Там мы, никогда не читавшие свежих газет, принимались порой читать старые, и в шелесте их страниц нам слышалось биение атлантического прибоя вместо вздохов ветра в соснах. К тому же ходьба делала для нас желанной даже самую невкусную и несытную еду. Какая-нибудь трудная и скучная книга на мертвом языке, которую вы совершенно не можете читать дома, но на которой вы все же порой задерживаете взгляд, – вот что лучше всего взять с собой в путешествие. На постоялом дворе, в компании неотесанных конюхов и бродяг, я могу спокойно взяться за писателей серебряного или бронзового века. Последнее, что я регулярно читал, – это труды АВЛА ПЕРСИЯ ФЛАККА. Если вам известно, какой божественный труд простирается перед каждым поэтом; если вы возьметесь и за этого автора в надежде пройти вместе с ним этот прекрасный путь, вы не сможете не согласиться со словами пролога: Ipse semipaganus Ad sacra Vatum carmen affero nostrum. …сам же, как полу неуч, Во храм певцов я приношу стихи эти4. Здесь не найти ни внутреннего достоинства Вергилия, ни изящества и живости Горация; и никакая сивилла не нужна, чтобы сообщить вам, что Персии сильно проигрывает по сравнению с древнегреческими поэтами. Трудно различить хоть один гармоничный звук среди этих немузыкальных нападок на глупость человеческую. Очевидно, что музыка живет в мыслях, но пока что – не в языке. Когда Муза приходит, мы ждем, что она заново вылепит язык и подарит ему свои собственные ритмы. Поэтому-то стих до сих пор скрипит под тяжестью своей ноши, а не несется радостно вперед с веселым пением. Самую прекрасную оду можно спародировать; да она и есть пародия; и звуки ее ничтожны и жалки, как скрип деревянной лестницы под ногами. Гомер, Шекспир, Мильтон, Марвелл, Водсворт – лишь шелест листьев и хруст веток в лесу, в котором нет еще ни одной птицы. Муза никогда не повышала голос до пения. И уж конечно сатиры не поются. Никакой Ювенал или Персии не сочетали музыку со своими стихами, в лучшем случае они в заданном ритме обличают пороки; они так недалеко ушли от этих пороков, что скорее озабочены чудовищем, которого избежали, нежели светлыми горизонтами, которые открываются впереди. Проживи они целый век – они бы ушли из тени чудовища, осмотрелись вокруг и нашли бы другие предметы для размышления. Покуда существует сатира, поэт остается particeps criminis5. Он видит только, что от дурного следует держаться подальше и иметь дело лишь с тем, что вне подозрений. Если вы натолкнетесь на мельчайшую крупицу правды (вес огромного тела, оставившего едва заметный след), вечности не хватит, чтобы ее восславить, в то время как зло никогда не бывает столь огромным, и вы лишь сами раздуваете его в момент ненависти. Правда никогда не удостоит фальшь упреком; ее собственная прямота и есть самое суровое осуждение. Гораций не писал бы сатиры так хорошо, если бы не был вдохновлен этой страстью, текущей по его жилам. В его одах любовь всегда превосходит ненависть, самая злая сатира воспевает себя самое, и поэт удовлетворен, пусть даже глупость не исправлена. В развитии гения существует некоторый обязательный порядок: вначале Обвинение, затем Сокрушение и, наконец, – Любовь. Обвинение (именно оно питает Персия) лежит вне пределов поэзии. Вскоре мысль о высшем благе превратила бы его отвращение в сожаление. К обвинителю никогда не испытываешь особой симпатии, ибо, основательно изучив природу вещей, мы приходим к выводу, что он должен одновременно быть и истцом, и ответчиком, так что лучше бы уладить дело без суда. Тот, кому наносится вред, есть до некоторой степени сообщник вредителя. Не будет ли более верным сказать, что высшее состояние музы, как правило, скорбное. Даже святой плачет слезами радости. Кто слышал, как поет Невинный? Но самое божественное стихотворение или жизнь великого человека – это самая жестокая сатира; столь же безликая, как сама Природа, как вздохи ветра в ее лесах, которые всегда навевают слушающему легкий упрек. Чем больше величие гения, тем острее лезвие сатиры. Здесь мы имеем дело с редкими и отрывочными чертами, которые Персию присущи в наименьшей мере, которые, иначе говоря, суть самые сокровенные излияния его музы; лучшее из того, что он говорит в каждом отдельном случае, – это вообще лучшее, что он может сказать. Критики и досужие умы и в этом саду ухитрились насобирать кое-какие пригодные для цитирования предложения, ведь так приятно набрести даже на самую известную истину в новой одежде, а если бы нам что-нибудь подобное сказал сосед, мы бы и внимания не обратили на такую банальность. Из шести сатир можно выбрать строк двадцать, в которые помещается ровно такое же число мыслей, и ученому эти строки покажутся едва ли не самыми для этих мыслей подходящими; хотя стоит перевести их на знакомый язык, и та внутренняя энергия, которая делала их подходящими для цитирования, пропадет. Строки, которые я привожу, перевод не может превратить в банальность. Противопоставляя человека истинно религиозного тем, которые в завистливом уединении станут скорее вести с богами тайный торг, он говорит: Haud cuivis promptum est, murmurque humilesque sussurros Tollere de templis; et aperto vivere voto. Ведь не для всех хорошо бормотанье и шепот невнятный Вывесть из храмов и жить, своих не скрывая желаний6. Для добродетельного человека вселенная – единственная sanctum sanctorum7 и penetralia8 храма – это ясный полдень его существования. Зачем ему идти в подземные тайники, словно это единственное святое место на земле, которое он не успел осквернить своим присутствием? Послушная душа будет лишь стараться открывать для себя новое, ближе знакомиться с вещами, все больше и больше вырываться туда, где свет и воздух, как иные устремляются в тайну. Сама вселенная покажется ей недостаточно распахнутой. В конце концов она пренебрегает даже тем молчанием, которое свойственно истинной скромности, но независимость от сохранения тайны, заключенная в ее разоблачениях, заставляет весь мир заботиться о скромности, когда она сообщает слушающему что-либо, не предназначенное для чужих ушей. У человека, который хранит секрет в своем сердце, всегда есть впереди еще более важный нераскрытый секрет. Самые незначительные наши действия могут окутаться завесой таинственности, но то, что мы совершаем искренне и чему отдаем себя до конца, должно быть прозрачно как свет. В третьей сатире он спрашивает: Est aliquid quo tendis, et in quod dirigis arcum? An passim sequeris «rtvos, testave, hitove, Securus quo pes ferat, atqtie ex tempore vms? Цель-то какая же твоя? Куда ты свой дух направляешь? Или в воров черепком в грязью швыряешь, и бродишь Зря, куда ноги несут, и живешь, на о чем не заботясь?9 Плохой смысл всегда вторичен. Язык, казалось бы, всегда беспристрастен, но а он спотыкается и сужает значение, когда речь заходит о какой-либо подлости. Здание высшей истины на ней не возводится. То, что можно без труда преобразить в правило мудрой жизни, здесь бросают прямо в лицо лентяю, и это становится жалом обвинения. В общем и целом невинный человек вынесет из самых изощренных допросов в нотаций, из неясного шума обвинений и советов лишь легкий отзвук дифирамба в ушах. Наши пороки всегда однонаправленные с нашими добродетелями, и в самых ярких своих проявлениях являют собой лишь их более или менее убедительную имитацию. Ложь никогда не достигает достоинства абсолютной ложности, это лишь худший сорт правды; будь она более ложной, она бы подверглась опасности стать правдивой. Secums quo pes ferat, atque ex tempore vivis (Бродишь зря, куда ноги несут, и живешь, ни о чем не заботясь (лат.). – это, стало быть, девиз мудреца. Ибо первый, как показывает нам тончайшая материя языка, несмотря на все свое небрежение, – в безопасности; а лентяю, несмотря на его беззаботность, угрожает опасность. Жизнь мудреца протекает вне времени, ибо он живет в вечности, которая охватывает все времена. Изощренный ум в любое мгновение может перенестись дальше в прошлое, чем Зороастр, и вернуться в настоящее с добытым откровением. Рачительное и трудолюбивое мышление не приносит человеку никакого состояния; его расчеты с внешним миром не улучшаются, его капитал не растет. Он должен вновь испытывать судьбу сегодня так же, как испытывал вчера. Все вопросы разрешаются только в настоящем. Время измеряет только само себя. Написанное слово можно отложить на потом, но слово произносимое – нет. Если по этому случаю говорится так-то, то пусть по этому случаю так и будет сказано. Весь мир тщится предупредить того, кто живет без веры за душой. В пятой сатире, лучшей, на мой взгляд, Stat contra ratio, et secretam garrit in aurem, Ne liceat facere id, quod quis vitiabit agendo. Против тебя здравый смысл, что тайком тебе на ухо шепчет: Дело тому поручать, кто испортит его, невозможно10. Только те, которые не видят лучшего способа сделать что-либо, пытаются приложить к этому руку. Опытнейшего мастерового должна подбадривать мысль, что его неловкость не принесет вещи вреда, даже если его искусство не сможет воздать ей должное. Это не оправдание бездействию, вызванному чувством несостоятельности, – ибо что не выходит из-под наших рук, оказывается несовершенным и исковерканным – но лишь призыв к большему тщанию. Сатиры Персия отнюдь не вдохновенны; предмет был, очевидно, выбран им, а не ниспослан свыше. Может быть, я приписал ему большую серьезность, чем видится с первого взгляда; но что бесспорно и чего у Персия не отнять, что у него абсолютно и самостоятельно – так это серьезность, которая и заставляет его трезво рассматривать все. Художника и его труд не следует разделять. Человек глупый не может быть отделен от своих глупостей – тот, кто делает, и то, что сделано, составляют единый факт. Для крестьянина и актера существует лишь одна сцена. Шут не может подкупить вас, чтобы вы смеялись каждый раз над его гримасами; они будут вырезаны в египетском граните, встанут тяжкими пирамидами на фундаменте его характера. Солнце вставало и садилось, а мы по-прежнему брели по сырой лесной тропе на Пемигевассет, больше похожей теперь на след выдры или куницы или колею, по которой бобер протащил свой хвост, чем на дорогу, над которой поднимается пыль от проезжающих колес; где городки становятся клиньями, которые лишь скрепляют окружающие пространства. Дикая горлица спокойно сидела над нашими головами, высоко на мертвых ветвях корабельной сосны, и казалась снизу меньше малиновки. Наши постоялые дворы располагались прямо на отрогах гор, и, проходя, мы бросали взгляды наверх, где стволы кленов качались в густых облаках. Далеко к северу – мы стараемся точно излагать происходящее, – возможно, близ Торнтона, мы встретили в лесу молодого солдата; он шел на смотр в полном обмундировании и держался середины дороги. В глухом лесу – с мушкетом на плече, строевым шагом, с мыслями о битвах и славе. Юноше предстояло испытание потруднее многих сражений – разойтись с нами достойно, как подобает солдату. Бедняга! Он дрожал как тростинка в этих легких форменных штанах, и, когда мы с ним поравнялись, вся воинская суровость испарилась с его лица; он прошмыгнул мимо, словно гнал отцовских овец под защитой неуязвимого шлема, Да, тащить лишнее вооружение в тот момент для него было непосильной ношей – он и прирожденными-то орудиями, то есть руками, управлял с трудом. А ноги уподобились тяжелой артиллерии, угодившей в болотистую местность: легче обрезать постромки и забыть. Его наголенники сталкивались и сражались друг с другом за неимением иного неприятеля. Но он благополучно прошел мимо вместе со всем своим вооружением и дожил до ожидающего его сражения; и я, записывая эти строки, не желаю бросить ни малейшего подозрения на его доблесть и истинную отвагу на поле брани. Пробираясь сквозь овраги, прорытые ручьями, по склонам и вершинам седых холмов и утесов, по местности, покрытой пнями, валунами, лесами и пастбищами, мы наконец добрались до реки Амонусок, перешли по сваленным деревьям на другой берег и вдохнули свободный воздух Ничьей Земли. Вот так и в погожие, и в ненастные дни мы шли вперед по реке, притоком которой является и наш родной ручей, пока из Мерримака она не превратилась в Пемитевассет, что пенится у наших ног, а когда мы миновали ее исток – дикий Амонусок, его узенькое русло мы преодолели одним прыжком, и он повел нас вверх по течению далеко в горы, а уж потом, без его помощи, мы смогли достичь вершины Агиокочука. О дивный день! Ты свежим утром начат, На свадьбу неба и земли похож; Но к вечеру в траве роса заплачет, И ты умрешь. Херберт11 Когда спустя неделю мы вернулись в Хуксетт, фермер, в чьем сарае мы повесили сушить свою палатку, мешки и прочие вещи, уже собирал урожай, а многочисленные женщины и дети ему помогали. Мы купили один арбуз, самый большой на его участке, чтобы тащить с собой в качестве балласта. Это был арбуз Натана, он даже мог продать его, если бы захотел, так как ему было поручено следить за ним, когда плод еще только начал созревать. После церемонного совета с отцом сделка была заключена – мы выбираем любой прямо на бахче, будь он зеленый или спелый, и платим, как господа сочтут нужным. Арбуз оказался спелым, недаром у нас был богатый опыт в выборе этих плодов. Наша лодка мирно ждала нас в гавани под горой Унканнунок; нам предстояло плыть по течению с попутным ветром, и мы отправились в обратное плавание в полдень, спокойно беседуя или молча наблюдая, как скрывается за изгибом реки тот или иной пейзаж. Время не стояло на месте, и теперь ветер все время дул с севера, так что, плывя под парусами, мы могли время от времени налегать на весла, не теряя времени. Сплавщики, бросающие древесные стволы с высоты тридцати- или сорокафутового берега, чтобы те поплыли вниз по течению, останавливались и смотрели на наш удаляющийся парус. К тому времени нас уже знали все лодочники и приветствовали как Таможенное Судно этого ручья. Когда мы быстро плыли по реке, зажатые между берегов, звук падающих стволов время от времени будил первобытное эхо, не нарушая тишину и безбрежность полудня. Вид лодки, скользящей вдалеке у кромки берега, лишь увеличивал по контрасту одиночество. Даже в самом восточном из городов сквозь бессвязный полуденный гомон проглядывает нетронутая, первобытная, дикая природа, населенная скифами, эфиопами и индейцами. Каковы там эхо, свет и тень, день и ночь, океан и звезды, землетрясения и солнечные затмения? Творения человека повсюду тонут в безмерности Природы. Для индейца Эгейское море – все то же озеро Гурон. Всю утонченность цивилизованной жизни можно найти и в лесу, под зеленым пологом. Самые дикие уголки обладают очарованием домашнего уюта, даже для горожанина, и когда на опушке раздается стук дятла, это лишь еще раз напоминает, как мало изменений привнесла сюда цивилизация. Наука может проникнуть в самую потаенную глубину леса, и здесь природа следует все тем же старым правилам. Вот маленький красный жучок на сосновом пне – это для него веет ветер, и солнце пробивается сквозь тучи. Самая дикая природа – лишь материал для наиболее утонченной жизни, что-то вроде предвкушения конечного результата, но это само по себе уже большее совершенство, чем любое из достижений человека. Папирус растет по берегам реки и рвется к свету, гусь летит в вышине – за много веков до того, как родились ученые или были изобретены буквы – они предвещают литературу, они даже будут поначалу служить ее сырьем, но человек еще не научился ими пользоваться, чтобы что-то выразить. Природа готова принять в свои объятия лучшее из произведений человеческого искусства, ибо сама она – искусство столь тонкое, что художник никогда не проявляется в своем произведении. Искусство – не способ приручить, и Природа не дика в обычном смысле этого слова. Лучшее из человеческих творений тоже окажется диким, естественным в хорошем смысле. Человек приручает Природу, чтобы обнаружить в один прекрасный день, что она стала еще свободнее, чем прежде, впрочем, он может и вовсе ничего не добиться. *** С попутным ветром и с помощью весел мы скоро достигли водопадов Амоскеага в устье реки Пискатакуоаг и узнали живописные берега и островки, которыми любовались ранее. Наша лодка была подобна тому кораблю, на котором рыцарь покидал остров в чосеровском Сне: Был сей корабль прекрасен, как мечта, И королевы гордой неспроста Обычно неприветливые взоры Скользили с лаской по его узорам. Другого нет такого корабля — Он плыть бы мог без мачты, без руля, Он плавно путешественников нес По вольным волнам вымысла и грез. На запад, на восток скользил послушно, Приемля штиль и бурю равнодушно11. Так мы и плыли в тот вечер, вспоминая слова Пифагора, хоть и без особого на то права, Прекрасно, когда процветание сочетается с умом, когда плывущие с попутным ветром сверяют путь по добродетели, подобно тому как лоцман узнает направление по звездам**. Мир раскрывает свою красоту тому, кто сохраняет равновесие в жизни и безмятежно идет своей дорогой, без тайных страстей; и тот, кто плывет по течению, должен лишь управлять лодкой да удерживать ее посредине и огибать пороги. Зыбь вьется у нас в кильватере, как кудри на головке ребенка, а мы твердо придерживаемся курса и наблюдаем, как перед носом судна Плавный надрез Рассекает волну. Мы сквозь стихию легкую пройдем, Как тень скользят по глади сновидений13. Естественные формы красоты окружают путь того, кто усердно делает свое дело; так курчавые стружки летят из-под рубанка, так отверстие кольцом ложится вокруг сверла. Волнообразное движение – нежнейшее из всех, почти идеальное – одна жидкость перетекает в другую. Зыбь – как полет, только еще грациознее. С вершины горы вы можете увидеть ее в крыльях птиц, в бесконечном повторении. Две волнистые линии, изображающие полет птицы, словно скопированы с водной зыби. Деревья образуют красивую изгородь для пейзажа, обрамляя горизонт с двух сторон. Одинокие деревца и рощицы по левую сторону кажутся расположенными в естественном порядке, хотя фермер сообразовывался лишь с собственным удобством. Но и он укладывается в схему Природы. Искусству никогда не угнаться за роскошью и изобилием Природы. В первом все на виду, оно не может позволить себе скрытых богатств, и оттого проигрывает при сравнении; но Природа, даже будучи снаружи чахлой и скудной, не оставляет сомнения в щедрости корней. В болотах, где лишь иногда попадаются вечнозеленые деревца среди колеблющегося мха и островков клюквы, оголенность не означает бедности. Одинокая ель, которую я почти не замечал в саду, в таком месте притягивает мое внимание, и я впервые понимаю, почему люди сажают их вокруг своих домов. Но хотя в садах перед домом могут расти прекрасные экземпляры, большая часть их красоты пропадает впустую, оттого что нет ощущения родственной мощи под ними и вокруг них, которая оттеняла бы их красоту. Как мы сказали, Природа – более великое и совершенное искусство, искусство Бога; сама же она есть гений; даже в мелочах, в деталях существует сходство между творениями Природы и искусством человека. Если наклонившаяся под собственной тяжестью сосна рухнет в воду, то солнце, вода и ветер придадут фантастическую форму ее ветвям, она станет белой и гладкой, будто выточенная на станке. Человек в искусстве мудро взял за образец формы, наиболее склонные к движению, росту, – листва, плоды. Гамак, висящий в роще, имеет форму каноэ, более или менее широкого, с более или менее высокими краями, с тем или иным количеством людей в нем, и он качается в воздухе, послушный движениям тела, подобно каноэ на воде. Наше искусство оставляет после себя стружки и пыль, ее же искусство проявляется даже в стружках и пыли, оставленных нами. Ее совершенство отточено веками упражнений. Мир содержится в порядке; никакого мусора; утренний воздух чист даже сегодня, и на траве не осела пыль. Взгляните, как вечер крадется по полям, тени деревьев простираются все дальше и дальше на луга, и скоро заезды выйдут купаться в этих отдыхающих водах. Ее начинания надежны, они никогда не терпят поражений. Если бы я пробудился от долгого сна, то узнал бы время дня по любой детали, по трели сверчка, хоть ни один художник не в силах изобразить эти отличия. У пейзажа – тысяча циферблатов, отображающих естественные деления времени, тысячи оттенков и черт, присущих каждому часу. Бессрочный ведает обход Не только циферблата лик, Неслышно призрак тот идет, Срывая день и год, как миг С седых вершин, густых лесов, С Пальмиры гордых ветхих стен, Над морем – с башенных зубцов, С травы… Неумолим и нем14. Это чуть ли не единственная игра, в которую играют деревья, эти прятки – сейчас эта сторона подставлена солнцу, потом другая, драматическое действо дня. В глубоких ущельях с восточной стороны скал ночь обосновалась уже в полдень, и, по мере того как день отступает, она выходит в его владения, прячась за деревьями и оградами, пока, наконец, не займет всю цитадель, и тогда она вводит за собой свои войска. Утро, может быть, ярче вечера, но не только потому, что воздух прозрачней, но еще и оттого, что мы чаще смотрим на запад, вперед, в день, и утром нам видна солнечная сторона вещей, а вечером тень каждого дерева. Сейчас мы углубились в вечер, и свежий ленивый ветерок подул над рекой, гоняя яркую зыбь. Река выполнила свою дневную работу и, кажется, уже не течет, а просто растянулась во всю длину и отражает свет, а дымка над лесами подобна неслышным шагам или, скорее, легкой испарине отдыхающей природы, выделяющейся из мириад пор в расслабленную атмосферу. Тридцать первого марта, сто сорок два года тому назад, примерно в такое же время дня, между сосновых лесов, окаймлявших тогда берега, торопливо гребли по этой части реки две белые женщины и мальчик, покинувшие остров в устье реки Контокук перед рассветом. Одеты они были не по сезону легко, на английский манер, й гребли неумело, однако с отчаянной энергией и решимостью, а на дне их каноэ лежали все еще кровоточащие скальпы десяти аборигенов. Это были Ханна Да-стан и няня, Мэри Нефф, обе из местечка Хаверхилл, расположенного в восемнадцати милях от устья реки, и английский мальчик по имени Самюэл Леннардсон – они убегали из индейского плена. Перед этим, пятнадцатого марта, Ханну Дастан заставили подняться от детской кроватки и полуодетую, в одной туфле, в сопровождении няни начать неведомое путешествие сквозь холод^ снег и дикие леса. Она видела, что шестеро ее старших детей бежали со своим отцом, но ничего не знала об их дальнейшей судьбе. Она видела, как голову ее младенца размозжили о ствол яблони, как их дом и дом их соседей обратились в пепелища. Когда она попала в вигвам своего захватчика на острове более чем в двадцати милях от места, где мы сейчас проплываем, ей сообщили, что скоро ее и няню доставят в отдаленное индейское поселение и, раздев, подвергнут унизительным пыткам. Семья этого индейца состояла из двух мужчин, трех женщин и семерых детей, не считая английского мальчика, который жил среди них как пленник. Она решила попытаться бежать и велела мальчику спросить у одного из мужчин, как быстрее всего лишить жизни врага и снять с него скальп. Ударь его здесь, – ответил тот, прикладывая палец к виску, а потом показал, как снимают скальп. Утром тридцать первого числа она проснулась до рассвета, разбудила няню и мальчика, и, взяв индейские томагавки, они убили их всех во сне, кроме одного полюбившегося им ребенка и одной скво, которая, раненная, убежала с ребенком в лес. Английский мальчик ударил того самого индейца, который давал ему объяснения, в висок так, как тот показывал. Затем они собрали всю провизию, какую нашли, а также томагавк и ружье своего хозяина, затопили все каноэ, кроме одного, и пустились в путь в Хаверхилл, находящийся более чем в шестидесяти милях вниз по реке. Они уже покрыли некоторое расстояние, как вдруг Ханна испугалась, что ее истории не поверят без подтверждения, и они вернулись в опустевший вигвам, сняли скальпы с мертвецов, сложили их в мешок, как доказательство содеянного, и вновь прошли по своим следам по берегу, чтобы возобновить путешествие. Начинался рассвет. Все это произошло рано утром, а теперь две усталые женщины и мальчик в забрызганной кровью одежде со страхом и решимостью в душе готовят на скорую руку трапезу из сушеной кукурузы и лосиного мяса, пока их каноэ скользит между корнями сосен; пни этих сосен до сих пор сохранились на берегах. Они думают о мертвых, оставшихся на заброшенном островке вверх по течению, и о живых безжалостных воинах, быть может, пустившихся в погоню. Им кажется, что каждый сухой лист, который пощадила зима, знает их историю, пересказывает ее в своем шелесте и выдает их. Индеец таится за каждой скалой и сосной, стук дятла заставляет их вздрагивать. Порою они забывают о грозящих им опасностях, гадая о судьбе своих близких, – найдут ли они их живыми, ускользнув от индейцев? Они не выходят на берег для приготовления пищи и причаливают, только чтобы обогнуть пороги. Украденная береза, забыв своего хозяина, служит им верой и правдой, а вздувшиеся воды быстро несут вперед, так что весла нужны лишь для управления, да еще чтобы согреться в движении. Лед плывет по реке, началась весна, наводнение выгнало бобров и ондатр из их жилищ; с берега на них смотрит олень; несколько лесных певчих птиц летят над рекой к северному берегу; скопа с криком парит над ними, гуси летят с резким криком; но люди не замечают всего этого или сразу же забывают. Весь день они не разговаривают и не улыбаются. Иногда на берегу видны индейская могила, обнесенная частоколом, или пепелище сгоревшего вигвама, или засохшие стебли на одиноком индейском кукурузном поле на опушке. Береза с ободранной корой или обугленный пень там, где дерево подожгли, чтобы сделать из него каноэ, – единственные следы пребывания человека, для нас мифического, дикого человека. По другой стороне первобытный лес простирается до самой Канады или до Южного моря – для белого – это враждебная, мрачная глушь, но для индейца – родной дом, близкий его душе, как радостная улыбка Великого Духа, Пока мы медлим в осенних сумерках, подыскивая укромный уголок для отдыха, те, другие, холодным мартовским вечером за сто сорок два года до нас уже скрылись из виду, влекомые течением и попутным ветром, но не для того, чтобы, подобно нам, устроиться на ночлег. Пока двое спят, один управляет каноэ, а течение несет их все ближе к поселениям, и, может быть, уже сегодня они доберутся до дома старого Джона Лавуэла на Салмон-Брук. Историк сообщает, что они чудом избежали кочевых индейских племен и вернулись целыми и невредимыми со своими трофеями, за которые Верховный суд заплатил им пятьдесят фунтов. Все члены семьи Ханны Дастан вновь собрались вместе живыми и здоровыми, если не считать младенца, чьи мозги размазались по стволу яблони, и в последующие годы нашлись многие, утверждавшие, что пробовали яблоки с того самого дерева. Кажется, с тех пор прошло немало времени, и все же это случилось позже, чем Мильтон написал Потерянный рай. Но это ничуть не умаляет древность описанного, ведь мы не измеряем историческое время по английским стандартам, так же как англичане – по римским, а римляне – по греческим. Мы должны заглянуть далеко в прошлое, – говорит Рэли, – чтобы увидеть римлян, дающих законы народам, и консулов, с триумфом вводящих в Рим королей и принцев, закованных в цепи; чтобы увидеть, как люди отправляются в Грецию за мудростью или в Офир за золотом; теперь остались лишь жалкие бумажные воспоминания об их былом величин15. И все же, с другой стороны, не так далеко, чтобы увидеть, как племена Пенакуков и Потакетов орудуют каменными топориками и стреляют из лука на берегах Мерримака. От этого сентябрьского вечера, от этих ныне обжитых берегов эти времена кажутся дальше, чем мрачное средневековье. Разглядывая старый рисунок, изображающий Конкорд, каким он был семьдесят пять лет тому назад, с открытой панорамой, с полуденными бликами на деревьях и реке, я понял, что не представлял себе, что в те времена светило солнце и что люди тогда жили при дневном свете. Еще труднее представить себе солнце, освещающее холмы и долины во время войны Филиппа, тропу войны Церкви или Филиппа, а позднее – Лавуэлла или Паугуса, при тихой летней погоде, словно они жили и боролись в густых сумерках или ночной тьме. Возраст мира достаточно велик для нашего воображения, даже по Моисееву счету, без обращения к геологическим меркам. От Адама и Евы одним прыжком по отвесному перпендикуляру вниз, к потопу, и дальше через древние царства, через Вавилон и Фивы, Браму и Авраама, к Греции и Аргонавтам, откуда можно начать снова с Орфея и Троянской войны, Пирамид и Олимпийских игр, Гомера и Афин, и, передохнув у основания Рима, продолжить наше путешествие, через Одина и Христа – к Америке. Это порядочный путь. И все же жизней шестидесяти старушек, вроде той, что жила под холмом, скажем, по сотне лет каждая, достаточно, чтобы покрыть все расстояние. Взявшись за руки, они протянут нити от Евы до моей собственной матери. И вот они чинно сидят за чайным столом и сплетничают о всеобщей истории. Если считать с моей стороны, четвертая из женщин вскормила Колумба, девятая нянчила Вильгельма Завоевателя, девятнадцатая – пресвятая дева Мария, двадцать четвертая – Кумекая Сивилла, тридцатая жила во время Троянской войны и имя ей – Елена, тридцать восьмая – царица Семирамида, шестидесятая – Ева, праматерь человечества. В общем, Жила-была старушка в избушке без хлопот. Коль никуда не делась, так все еще живет. И не такая уж далекая ее праправнучка будет свидетельницей смерти Времени. Нам никогда не удается полностью избежать реальных фактов в своем повествовании. Не существует примеров чистого вымысла. Даже чтобы сочинить художественное произведение, нужно лишь иметь досуг и смелость описывать некоторые вещи в точности такими, каковы они есть. Правдивый отчет о реальности – редчайшая поэзия, ибо взгляд здравого смысла всегда груб и поверхностен. Хотя я не слишком хорошо знаком с творениями Гете, я бы сказал, что его высшая добродетель как писателя именно в том, что он довольствовался точным описанием вещей, как он их видел, и своего впечатления от них. Большинство путешественников не имеют достаточного самоуважения, чтобы так поступать, чтобы просто расставить вокруг себя, как вокруг некоего центра, предметы и события. Вместо этого они воображают иные, более благоприятные взаимосвязи и расположения, что лишает их рассказ всякой ценности. В своих Итальянских путешествиях Гете плетется черепашьим шагом, но всегда помнит, что под ногами у него – земля, а небеса – над головой. Его Италия – не просто родина lazzaroni и virtuosi (Босяков и талантов (ит.)). и фон для живописных руин, это еще и торфяная почва, блестящая днем в солнечном свете, а ночью – в лунном. Даже немногие дожди – и те правдиво описаны. Он говорит, как беспристрастный зритель, чье дело – в точности описать то, что он видит, и преимущественно в хронологическом порядке. Даже его размышления не перебивают описаний. В одном месте он рассказывает, как ярко и правдиво описал старую башню собравшимся вокруг него крестьянам, так что им, родившимся и выросшим в этих местах, пришлось оглянуться, чтобы, по его собственным словам, увидеть глазами то, что я им так расхваливал… И я ничего не пропустил, не забыл даже о плюще, который за целые столетия успел роскошно разукрасить скалу и развалины16. Так, даже низшие умы могли бы создавать бесценные книги, если бы сама по себе такая скромность не была свидетельством превосходства, поскольку мудрые не намного мудрее прочих в уважении к собственной мудрости. Некоторые, нищие духом, описывают, что произошло с ними, но другие – как они произошли во вселенной и какой приговор вынесли обстоятельствам. Помимо всего, Гете искренне желал добра всем людям и никогда не написал не только сердитого, но и просто небрежного слова. Однажды по поводу мальчишки-почтальона, прохныкавшего Signor perdonate, questa е la mia patria17, он сознался: У меня, бедного северянина, глаза едва не наполнились слезами. Вся жизнь, все образование Гете были жизнью и образованием художника. В нем нет бессознательности поэта. В автобиографии он точно описывает жизнь автора Вильгельма Мейстера. Так же как в этой книге смешаны с редкой и безмятежной мудростью известная мелочность и преувеличение пустяков, а мудрость используется для создания скованного, пристрастного, хорошо воспитанного человека – восхваление театра, пока сама жизнь не превращается в сцену, которая требует от нас лишь выучить как следует свои роли и играть точно и благопристойно, – так же и в автобиографии порок его образования, если можно так выразиться, заключается в чисто художественной отточенности. Природа оставлена на заднем плане, хотя в конце концов она берет верх и производит на мальчика необычайно сильное впечатление. Это жизнь городского ребенка, чьи игрушки – картины и произведения искусства, чьи чудеса – театр, королевские процессии и коронации. Если, будучи юношей, он подробно изучает порядок и иерархию кортежа, боясь упустить самую ничтожную мелочь, то, став взрослым мужчиной, стремится сохранить положение в обществе, отвечающее его понятиям о респектабельности. Он был лишен многих радостей маленького дикаря. Он и сам говорит в автобиографии, когда ему впервые удалось сбежать в настоящий лес без ворот и ограды: Одно можно сказать с уверенностью: лишь безотчетные, всеохватывающие чувства, присущие юности и нецивилизованным народам, способны воспринимать возвышенное, ибо когда что-то из окружающего мира пробуждает в нас эти чувства, они либо бесформенны, либо облечены в формы, неясные нам, и мы оказываемся окружены величием, которое не в состоянии постичь. И дальше он говорит о себе: С детства я жил среди художников и оттого приучился смотреть на окружающие предметы, соотнося их с искусством. И этому он остался верен до конца. Он был слишком хорошо воспитан, чтобы быть воспитанным всесторонне. Он говорит, что никогда не соприкасался с уличными мальчишками. У ребенка должна быть привилегия невежества, так же как и знаний; счастлив ребенок, остающийся порой без присмотра. Правила Искусства во власти Закона Бытия18. Гений может одновременно быть и Художником, так происходит часто, но эти две вещи не надо смешивать. Гений, по отношению к человечеству, есть родоначальник, существо вдохновленное или демоническое, которое выполняет безукоризненную работу, подчиняясь еще не открытым законам. Художник – тот, кто открывает и применяет законы, наблюдая работу Гения – будь то человек или природа. Ремесленник – тот, кто просто применяет правила, открытые другими. Никогда не было человека, состоящего лишь из Гения, так же как никогда не было человека, вовсе его лишенного. Поэзия – мистика человечества. Сказанное поэтом не поддается анализу: его предложение – одно слово, в котором слоги – слова. В действительности не существует слов, достойных быть положенными на его музыку. Но какое это имеет значение, если мы всегда не слышим слов, когда слышим музыку? Многие стихи не стали поэзией, оттого что не были написаны на единственно правильной волне, хотя, быть может, бесконечно приближались к ней. Поэзия вообще существует лишь чудом. Это не цельная мысль, а лить оттенок, выхваченный из более широкой, уходящей мысли. Стихотворение – неделимое беспрепятственное выражение, которое, созревая, падает в литературу, так же неделимо и беспрепятственно попадая в руки того, для кого оно вызрело. Если вы можете говорить то, чего никогда не услышите, и писать то, чего никогда не прочтете, вы совершаете редкое деяние. Мы выбрать для себя должны работу, Бог вас оставит с ней наедине19. Бессознательность человека – это сознание Бога. Глубоки основы искренности. Даже каменные стены имеют свой фундамент под инеем. То, что создано небрежным мазком, очаровывает нас, как формы лишайника и листьев. В случайности таится совершенство, которого нельзя достичь сознательно. Нарисуйте что-нибудь тупым пером на листе бумаги, а потом сложите лист пополам, и на пустой половине проявится тонко очерченный бледный контур, во многих отношениях более приятный для взгляда, чем тщательно вычерченный рисунок. Талант творчества очень опасен, он наносит молниеносный удар по сердцевине жизни – как индеец, снимающий скальп. Я чувствую, как моя жизнь прорастает наружу, когда мне удается ее выразить. Гете писал о своей поездке из Бреннера в Верону: Эч течет здесь медленнее и во многих местах образует широкие заводи. На берегу у самой реки и вверх по холмам растения так тесно насажены и перемешаны, что, казалось бы, должны заглушать друг друга: виноград, кукуруза, шелковица, яблоня, груша, айва и орехи. Через стену весело и ярко перебрасывается бузина. Плющ на крепких стеблях тянется вверх по скалам и широко расстилается по ним; в промежутках скользят ящерицы, и все, что движется взад и вперед, напоминает мне любимые произведения живописи. Подвязанные на голове косы женщин, открытая грудь и легкие куртки мужчин, тучные волы, которых гонят с базара домой, навьюченные ослики – из всего этого создается живая и движущаяся картина Генриха Рооса. А когда наступает вечер, в воздухе тепло, редкие облака отдыхают на горах и скорее стоят, чем плывут по небу, и сразу после заката солнца начинается громкое стрекотание кузнечиков, тогда чувствуешь себя наконец в этом мире как дома, а не в гостях или в изгнании. Я ко всему охотно привыкаю, словно я здесь родился и вырос, а теперь возвращаюсь домой из поездки в Гренландию, с ловли китов. Я приветствую даже пыль отечества, которой я так давно не видел, по временам поднимающуюся клубами вокруг моей коляски. Бубенцы и колокольчики кузнечиков звенят премило – пронзительно, но отнюдь не неприятно. Весело слушать, как шалуны-мальчишки пересвистываются взапуски с целым полем таких певцов; кажется, что они в самом деле подзадоривают друг друга. Вечер так же идеально тих, как и день. Если бы о моем восхищении узнал человек, постоянно живущий на юге и на юге родившийся, он счел бы это ребячеством. Ах, все, что я здесь высказываю я знал уже раньше, страдая долго под неприветливым небом. Но теперь мне приятно хоть в виде исключения испытать ту радость, которую мы должны были бы ощущать непрерывно как вечную необходимость природы. Так мы плыли по вольным волнам вымысла и грез, как говорил Чосер, и нам казалось, что все плывет вместе с нами; сам берег и дальние скалы были растворены в плотном воздухе. Казалось, твердейший материал и жидкость подчиняются одним законам, и ведь в конце концов так оно и есть. Деревья были как реки из сока и древесного волокна, текущие из атмосферы в землю по стволам, а корни их струятся к поверхности. А в небесах были реки звезд, млечные пути, уже начавшие мерцать и подрагивать у нас над головами. И еще были реки скал на земле, реки руды в ее недрах, и мысли наши плыли, кружили, и время сосредоточилось в текущем часе. Оставьте же нас бродить здесь, где нас окружает вселенная, а мы все еще находимся в центре. Если посмотреть на небо – оно выгнуто и образует свод, и если вода бездонна, она тоже выгнута. Небо опускается к земле у горизонта, оттого что мы стоим на равнине. Звезды так низко, им, кажется, не хочется уходить, но на своем круговом пути они будут помнить меня и вновь возвратятся по собственным следам. Мы уже прошли место своего лагеря на Кус-Фоллс и выбрали себе стоянку на западном берегу, в северной части Мерримака. почти напротив большого острова, на котором провели день, когда двигались вверх по реке. Тут мы и легли спать этим летним вечером, на склоне прибрежного холма, в нескольких десятках ярдов от нашей лодки, которую мы вытащили на песок, прямо за частоколом дубов, растущих вдоль реки, не потревожив никого из лесных обитателей, кроме пауков в траве, которые выползли на свет нашего фонаря и принялись взбираться на спальные мешки. Когда мы выглянули из палатки, деревья были едва различимы сквозь туман, трава покрылась прохладной росой и, казалось, наслаждалась этим, и мы вдыхали влажный воздух, принесший с собой свежесть. Съев ужин, состоящий из горячего какао, хлеба и арбуза, мы вскоре устали разговаривать и делать записи в дневниках и, опустив фонарь, висевший на шесте палатки, уснули. К сожалению, мы пропустили многое, что следовало бы занести в дневник. Хотя мы взяли себе за правило записывать туда все, что с нами происходит, этого правила не так легко придерживаться, потому что значительные происшествия заставляют забывать о подобных обязательствах, поэтому только незначительные вещи оказываются записанными, важными же пренебрегают. Не так легко записывать в дневник все интересное – ведь писать-то нам совсем не интересно. Каждый раз, как мы просыпались ночью, путая сны с полусонными мыслями, лишь услышав тяжелое дыхание ветра, хлопавшего окнами палатки и заставлявшего дрожать веревки, мы понимали, что лежим на берегу Мерримака, а не в спальне у себя дома. Головы наши были так близко к траве, что нам слышно было журчание реки, ее шум и как она целует берега, устремляясь вниз. Иногда вдруг слышится плеск громче обычного, и снова могучий поток издает лишь прозрачный, струящийся звук, как будто в ведре образовалась течь и вода стекает в траву прямо рядом с нами. Ветер шелестит в дубах и орешнике, он похож на бесцеремонного и непоседливого человека, который среди ночи все ходит, наводя везде порядок, который иногда перетряхивает одним порывом целые ящики, полные листьев. Кажется, вся Природа в предпраздничной суете готовится встречать почетного гостя, все тропинки должны быть выметены тысячей горничных, тысячи кастрюлек кипят на огне для завтрашнего пира; и торопливый шепот, и тысячи фей – их пальчики так и мелькают – молча шьют новый ковер, чтобы укрыть им землю, и новые наряды для деревьев. А потом ветер успокоится и замрет вдали, и мы вслед за ним снова уснем. Примечания Произведение вышло в свет в 1849 г. В настоящем издании впервые публикуется на русском языке. Перевод выполнен В. В. Сонькиным по изданию: Thorean Н. D. A Week on the Conckord and Merrimack riwers. N. Y., 1963. 1 Эмерсон Ралф Уолдо (1803—1882) – американский философ, эссеист я поэт. Создатель теории трансцендентализма. Приведены строки из Лесных записок. Ч. I. С. 64—68, 82—84, 92—96. Пер. В. Соньюша. 2 Пенобскот – член одного из племен индейцев-алгонкинов, живших в районе реки и залива Пенобскот в плате Мэн. 3 Перевод А. Борисенко. 4 Авл Персии Флакк. Сатиры. Пролог, 6—7. Здесь и далее цитаты из Персия даны в переводе Ф. Петровского. 5 Соучастник преступления (лат.). 6 «Персии. Сатира П, 6—7. 7 Святая святых (лат.). 8 Сакральная часть храма, место, куда доступ открыт только посвященным. 9 Персии. Сатира III, 60—61 10 Персий. Сатира V, 96—97. 11 Херберт Джордж (1S93—1633) – английский поэт. Начало стихотворения Добродетель из сб. религиозных стихов Храм. Пер. В. Сонькина. 12 Чосер Джеффри (1340? —1400) – английский поэт, основоположник английского литературного языка. Сон. Перевод А. Борисенко и В. Сонькина. 13 Чаннинг Уильям Эллери, младший (1818—1901) – поэт-трансценденталист из круга Р. У. Эмерсона, племянник У. Э. Чаннинга-старшего, американского унитаристского проповедника и литератора, идейного предшественника трансценденталистов. Процитировано стихотворение Река, 14—17. Пер. А. Борисенко. 14 Монтгомери Джеймс (1771—1854) – шотландский поэт и журналист, автор стихотворных переложений псалмов. Процитировано стихотворение Солнечные часы, 10—17. Пер. А. Борисенко. 15 Рэли Уолтер (1552? —1618) – английский литератор и политический деятель. Был в милости у королевы Елизаветы, при Иакове I много лет сидел в тюрьме, после одного из неудачных путешествий в Америку был казнен. 16 Гёте И. В. Путешествие в Италию. Здесь и далее отрывки из этого произведения в переводе Н. Холодковского. 17 Синьор, простите, это моя родина (ит.). 18 Куарлз Фрэнсис (1592—1644) – английский религиозный поэт, автор книги Эмблемы и иероглифики. К моим книгам. Божественные фантазии. Кн. IV. С. 206. Оп. 216. Стр. 36. Пер. А. Борисенко. 19 Перевод А. Борисенко. Примечания составил В. В. Сонькин О ГРАЖДАНСКОМ НЕПОВИНОВЕНИИ (CIVIL DISOBEDIENCE) Написано в 1848 г. Впервые опубликовано в издававшемся Элизабет Пибоди Журнале эстетики в 1849 г. под названием Сопротивление гражданскому правительству. В настоящем издании текст русского перевода (3. Е. Александровой) воспроизводится по: Эстетика американского романтизма (М.: Искусство, 1977). 1 Лучшее правительство то, которое правит как можно меньше – Торо имеет в виду слова Эмерсона из второй серии его Очерков (1844): Чем меньше у нас правительства, тем лучше. 2 Первая строфа стихотворения английского поэта Чарлза Вулфа (1791—1823) На погребение сэра Джона Мура (1817). Пер. И. Козлова. 3 затыкать дыру, чтобы не дуло – Шекспир В. Гамлет, V, 1. 4 Шекспир В. Король Иоанн, V, 2. Пер. Н. Рыковой. 5 …захваченная страна – не наша, а армия захватчиков – наша. – Речь идет о мексиканской войне 1846—1848 гг., целью которой было распространение на новые территории рабовладельческой системы. Великие дни начала мексиканской войны Торо высмеял в своей книге Уолден, или Жизнь в лесу. 6 Пэли Вильям (1743—1805) – английский философ и богослов. Имеется в виду его книга Принципы моральной и политической философии (1785). 7 Если я несправедливо вырвал доску у тонущего человека, я должен вернуть ее, хотя бы при этом сам утонул – этот пример взят Торо из философского трактата Цицерона Об обязанностях (Ш), который он читал в Гарварде. 8 Евангелие от Луки, 9: 24. 9 …закваской для всего теста. – Первое послание апостола Павла к коринфянам, 5:6. 10…соберется съезд. – Имеется в виду съезд демократической партии США, состоявшийся в 1848 г. 11 Чудак. – Имеются в виду члены тайного масонского общества Чудак, возникшего первоначально в Англии в начале ХVIII в., а в 1806 г. основанного в США. 12 …тюрьмы в Каролине. – Имеются в виду обстоятельства поездки известного адвоката Самуэла Хоуарда (1778—1856) в Чарлстон (Южная Каролина) в 1844 г. для защиты прав негров из Массачусетса. Грубое обращение южных властей с Хоуардом вызвало возмущение в северных штатах. 13 Евангелие от Матфея, 22:19. 14 Евангелие от Матфея, 2221. 15 Конфуций. Лунь Юй (Беседы и суждения), XIV, 1. 16 Речь идет о случае с Торо в июле 1846 г., рассказанном также в его книге Уолден, или Жизнь в лесу (глава Поселок). 17 Когда я вышел из тюрьмы – ибо кто-то вмешался и уплатил налог. – Существуют различные точки зрения, кто заплатил за Торо налог. Семейная легенда приписывает этот денежный взнос, освободивший Торо из тюрьмы, его теткам. 18 …моих темниц. – Имеется в виду книга итальянского поэта-карбонария Сильвио Пеллико (1789—1854) Мои темницы (1832), которая имела большой успех и была переведена на многие европейские языки. 19 Из 2-й сцены второго действия трагедии Битва при Алькасаре (1589) английского драматурга Джорджа Пиля (1558—1597). 20 Вебстер Дэниел (1782—1852) – американский государственный деятель, прославившийся как оратор. Далее Торо цитирует его речь 12 августа 1848 г. 21 …деятели 87-го года. – В 1787 г. была принята конституция США. 22 Даже китайский философ… – то есть Конфуций (551—479 гг. до н. -э.), в основе учения которого лежит идея подчинения подданных государю. Примечания составил А. Н. Николюкин Дневники 1837-1859, источник: здесь 1837 ГОД 22 окт. Чем вы сейчас занимаетесь? – спросил он. – Ведете ли дневник? И вот сегодня я делаю первую запись. ОДИНОЧЕСТВО Чтобы побыть одному, мне необходимо уйти от настоящего. Я избегаю себя самого. Как я могу быть один в зеркальном зале римского императора? Я предпочитаю чердак. Там не нужно обметать паутину, подметать пол или расставлять мебель. Как говорят немцы, Es ist alles wahr wodurch du besser wirst**. Перегной, который остается после наших добрых дел 24 окт. Все в природе говорит о том, что конец одной жизни открывает дорогу другой. Там, где дуб падает на землю от старости и его ствол и кора превращаются в перегной, поднимутся молодые, сильные деревца. Там, где росла сосна, земля будет песчаной и бесплодной; деревья твердых пород оставляют после себя плотную плодородную почву. Так разрушение и гниение создают почву для моего роста в будущем. Я пожну плоды того, как живу сейчас. Если я вырасту сосной или березой, то после меня здесь не вырасти дубу; на смену мне придут сосны и березы, а может быть, сорняки и колючки. ВЕСНА 25 окт. Она приходит, и мы снова чувствуем себя детьми. Каждый год мы начинаем жизнь заново. Если предположить, что эта девушка больше не вернется к нам, мужчины с горя станут поэтами. Стоит нам зимой вспомнить о ее улыбках, как мы отдаемся во власть поэтической лихорадки. Цветы ласково смотрят на нас с клумб своими детскими глазами, а на горизонте снег на дальних вершинах растворяется в легкой дымке (Гете. Торквато Тассо). В возрасте (лат.). ** Все хорошо, что помогает нам стать лучше (нем.). ТУМАН 27 окт. Сегодня не видно дальше Нобскота и Аннурснека. Ветви деревьев понуро опущены так, что они похожи на путников, застигнутых грозой. Все вокруг выглядит мрачно. Так, когда глубокая тоска охватывает нас, душа тщетно стремится вырваться из скромной долины повседневности и прорвать густой туман, скрывающий из виду голубые вершины на горизонте, однако вынуждена довольствоваться созерцанием близких, ничем не примечательных холмов. УТКИ НА ГУСИНОМ ПРУДУ 29 окт. Две утки, нырки или кряквы, весело плескавшиеся в своем любимом пруду, при моем приближении бросились наутек. Казалось, они намеревались уйти, не попрощавшись. Они поплыли прочь с лебединой горделивостью. Утки – прекрасные пловцы, меня они перегоняли с легкостью. Я обнаружил новое для себя свойство утиного характера: они то и дело ныряли, проплывали под водой несколько метров, чтобы скрыться от наших глаз. Перед самым погружением они, казалось, многозначительно кивали друг другу и затем, словно по уговору, дружно ныряли – кувырк! – только их и видели. Когда они снова появлялись на поверхности, забавно было наблюдать, с каким довольным видом (словно говорили: Черт возьми, как ловко это у нас выходит!) они плыли прочь, чтобы повторить все снова. НАКОНЕЧНИК СТРЕЛЫ Месяца полтора тому назад со мной произошел любопытный случай, который, думаю, стоит записать. Однажды субботним вечером мы с Джоном отправились на поиски предметов индейского быта, и нам повезло: мы нашли два наконечника стрел и пестик. Мы брели по направлению к устью ручья Суомп-бридж и думали о прошлом и его обломках. Когда мы подошли к склону холма на берегу реки, вдохновленный этой темой, я разразился цветистым панегириком тем первобытным временам; при этом я размахивал руками, чтобы подчеркнуть свою мысль. Вон там, на Ношотаке, стояли их вигвамы, там они собирались, а на Клемшельском холме пировали. Сюда они, несомненно, часто приходили, а здесь, на этом пригорке, у них был удобный наблюдательный пункт. Как часто они стояли здесь, на этом самом месте, в этот же час, когда солнце садилось за лесом, золотя последними лучами воды Маскетаквида1, и размышляли о дневных удачах и делах грядущего дня или общались с духами отцов, давно ушедших в царство теней. Здесь, – воскликнул я, – стоял Тахатаван, а там (добавил я, заканчивая фразу) лежит наконечник стрелы Тахатавана. Мы сразу же пошли к тому месту, на которое я указал, и сели. Чтобы довести до конца мою шутку и подтвердить мои фантазии, я хотел извлечь из земли обычный камень, но первое, что нащупала моя рука, был не камень, а прекрасно сохранившийся наконечник стрелы, такой острый, будто он только что вышел из рук индейца!!! ВОСХОД СОЛНЦА 30 окт. Сначала сквозь серые поэтические сумерки проступают гряды облаков, расходящиеся в зените. Затем на востоке загорается новое облачко, оно словно прячет на груди драгоценный камень. В его верхнем крае высвечивается глубокая круглая выемка с золотисто-серыми краями, а тонкие полоски курчавых облаков, расходящиеся из общего центра, движутся правильными рядами, подобно легко вооруженным отрядам пехоты. Плавание вверх и вниз по течению 3 нояб. Если вы хотите предаться размышлениям, пускайтесь в плавание по какой-нибудь тихой речке. Вас непременно посетит муза. Когда мы плывем вверх по течению, что есть мочи работая веслом, в голове стремительно проносятся обрывки мыслей. Мы мечтаем о борьбе, власти и величии. Но вот мы повернули челнок вниз по течению, и вид камней, деревьев, коров и холмов, которые принимают новые и постоянно меняющиеся очертания под воздействием ветра и течения, способствует плавному ходу наших мыслей, торжественных и возвышенных, но всегда спокойных и неспешно сменяющих друг друга. ИСТИНА 5 нояб. Истина поражает нас сзади и в темноте, а также спереди и среди бела дня. ТИХИЕ ВОДЫ ГЛУБОКИ 9 нояб. В этом ручье серебряный песок и камешки поют вечные песни весной. Ранние морозы соединяют его берега узкой полоской льда и делают неслышным его ворчливое журчанье. И лишь блики солнечного света на песчаном дне привлекают взгляд путника. Но есть души, чью глубину нельзя измерить, чьего дна никогда не достает солнечный луч. Мы можем разглядеть их издали, с крутого берега, но нам не дано зачерпнуть воды из середины потока. Только камень да упавший в воду дуб нарушают их спокойное течение. Их поверхность свободна от ледяных оков, которые крепко держат тысячу впадающих в них ручьев. ДИСЦИПЛИНА 12 нояб. Я еще не могу понять всего смысла прожитого дня, но его урок не пропал для меня даром – он прояснится позже. Я хочу знать, что я прожил, чтобы знать, как жить дальше. 1838 год ГЕРОИЗМ 13 июля. Можно быть героем, не ударив для этого палец о палец! Этот мир – не вполне подходящее для нас поприще. Даже полей брани у стен Трои нам было бы мало. Похоже, что великая битва идет внутри нас, но настолько бесшумно, что мы едва можем уловить звук трубы, возвещающий победу, звук, который доносит до нас легкий ветерок. В каждом человеке есть семена героической страсти, которые нужно лишь пробудить в той земле, где они лежат. Для того чтобы они дали божественные по своему аромату плоды, нужны вдохновенная речь и вдохновенное перо. Наброски эссе Молчание и звук, сделанные во второй половине этого месяца (декабрь 1838 года) 15 дек. Подобно тому как самое честное общество приближается к одиночеству, самая превосходная речь в конце концов умолкает. Мы ищем Общества и Одиночества, как будто они обитают в далеких долинах, в лесной чаще и выбираются из этих твердынь лишь в полночь. Молчание было, говорим мы, до того, как возник мир, как будто сотворение мира вытеснило его, а не явилось его зримой рамой и фоном. Оно снисходит до того, чтобы посещать лишь любимые долины, а мы и не подозреваем, что оно спускается в них, когда мы направляем туда свой путь. Так мясник Селдена2 искал свой нож, в то время как он держал его во рту. Ибо где человек, там и Молчание. Молчание есть общение мыслящей души с самой собой. Стоит душе на мгновение задуматься о своей бесконечности, как тотчас наступает молчание. Оно слышно всем людям, во все времена, повсеместно, и стоит нам захотеть, мы всегда можем прислушаться к его предостережениям. Молчание всегда более привычно, чем шум, скрывающийся среди ветвей тсуги шш сосны, и тем больший, чем больше наше присутствие там. Поползень, простукивающий стройные стволы деревьев рядом с нами, – лишь частный представитель торжественной тишины. Оно, с его мудростью, всегда рядом: на перекрестках или обочинах дорог, оно таится на колокольне и в жерле пушки, идет следом за землетрясением. Оно собирает их шум и укрывает его на своей широкой груди. Те божественные звуки, которые мы улавливаем внутренним слухом, которые доносятся до нас вместе с дыханием зефира или отражаются от поверхности озера, обычно бесшумны. Они смачивают виски нашей души, когда мы недвижно стоим среди скал. Крик – дитя кирпичных и каменных стен. Шепот уместен в лесной чаще или на берегу озера, но молчание лучше всего приспособлено к акустике открытого пространства. Все звуки – его слуги н поставщики, которые объявляют не только о том, что их хозяин существует, но что он особа редкая и его следует тщательнейшим образом искать. За самым ясным и значительным делом всегда наступает еще более значительная тишина, которая плывет по его поверхности. Гром – лишь сигнальная пушка, которая оповещает о том, какое общение ожидает нас. Мы восторгаемся и в один голос называем величественным не его глухой звук, но то бесконечное расширение нашей души, которое за ним следует. Всякий звук чем-то родствен Молчанию. Он лишь пузырек на его поверхности, который сразу же лопается; эмблема силы и плодовитости этого глубинного течения. Он лишь тихие слова Молчания и только тогда приятен для наших слуховых нервов, когда является контрастом ему. Он представляет собой гармонию и чистейшую мелодию в той степени, в какой оттеняет Молчание и усиливает его. Каждый мелодичный звук является союзником Молчания, он помогает, а не мешает абстрактному мышлению. Поэтам всегда нравились одни звуки больше, чем другие, потому что они подчеркивают красоту Молчания. Молчание – тот приют, где могут укрыться все. Оно служит продолжением всякой скучной беседы и всяких глупых действий, оно подобно бальзаму для каждого нашего огорчения и так же желанно после пресыщения, как и после разочарования; это тот фон, который художник – будь то мастер или ремесленник – оставляет незакрашенным н который неизменно приносит нам утешение, какую бы нелепую фигуру он ни изобразил на первом плане. С каким спокойствием человек молчаливый размышляет о течении своей жизни, по-своему награждает добродетель и справедливость, терпит клевету и получает побои и относится к этому как к чему-то данному. Он составляет одно целое с Истиной, Добром и Красотой. Его не может затронуть людская злоба. Никто не в силах нарушить его покой. Оратор лишает себя индивидуальности, он гораздо красноречивее, когда молчит. Он внемлет, пока говорит, и слушает вместе со своей аудиторией. Кто не прислушивался к нескончаемому гулу Молчания? Оно рупор Истины, который каждый носит при себе и при желании может приложить к уху. Оно единственный истинный оракул, подобно оракулам в Дельфах и Додоне3, королям и придворным ые мешало бы прислушаться к его советам. Ответ, который они получат, будет недвусмысленным. Все откровения были нам ниспосланы только через него. В той мере, в какой люди прислушивались к изречениям этого оракула, они приобретали способность ясного видения, а их век оставался в людской памяти как век просвещенный. Но если они обращались к другому оракулу и его безумной жрице, то погружались во мрак невежества, а их время называли темным или мрачным. То были эпохи болтовни и шума, от которых до нас не дошло ни звука. А эпоха греческой культуры, молчаливой и гармоничной, вечно звучит в ушах людей. Хорошая книга – тот смычок, который извлекает звук из наших молчаливых лир. Во всех эпических сказаниях, которые мы читаем затаив дыхание, есть важные слова: Он сказал. Когда мы доходим до них, то понимаем: именно они обращены к нашему сокровенному я. Часто бывает так, что мы переносим интерес к продолжению нашего собственного ненаписанного труда на написанную и сравнительно безжизненную страницу. Это продолжение составляет неотъемлемую часть всех ценных книг. Цель автора – сказать раз, но выразительно: Он сказал. Это большее, чего может достичь создатель книги. Хорошо, если ему удастся сделать том своих произведений тем стержнем, о который разбиваются волны молчания. Нас волнует не столько производимый звук, сколько та пауза, когда, по словам Грея4, порыв собирается с силами, пауза, которая бесконечно величественнее, чем докучливое завывание бури. По вечерам Молчание посыпает ко мне многочисленных эмиссаров, некоторые из них плывут по постепенно утихающим волнам, вызванным шумом поселка. Я напрасно пытался бы объяснить Молчание. Английский язык здесь бессилен. В течение шести тысяч лет люди называли его на разных языках с наиболее возможной для каждого из них точностью, и все же оно остается для нас книгой за семью печатями. Человек может в течение некоторого времени быть уверен в том, что загнал его в угол и однажды непременно даст ему исчерпывающее объяснение, но и ему в конце концов суждено замолчать, а люди лишь заметят, что этот человек многообещающе начал. Ибо когда он, наконец, погрузится в молчание, диспропорция между тем, что сказано и что не высказано, окажется столь огромной, что сказанное покажется лишь пузырьком на поверхности в том месте, где он нырнул. И все же, подобно береговым ласточкам, которые живут на обрывах, мы будем продолжать выстилать наши гнезда морской пеной, чтобы однажды они стали хлебом насущным для тех, кто живет у моря. 1839 год ФОРМА СИЛЫ 17 мая. Мы справедливо утверждаем, что слабый человек плосок, так как он, подобно всем плоским предметам, не поднимается в направлении своей силы, то есть своей узкой грани, но представляет удобную поверхность, на которую можно оказывать давление. Он скользит по жизни. Большинство вещей прочны в каком-то одном направлении: соломинка – в длину, доска – в плоскости, колено – под прямым углом к мышцам. Но мужественный человек – это идеальной формы шар, который не может упасть плоской стороной вниз, он прочен во всех направлениях. Трус в лучшем случае представляет собой сплюснутый шар; он обычно слишком образован, слишком вытянут с одной стороны и сжат – с другой. Его можно сравнить с полым шаром, в котором наилучшее расположение вещества достигается при наибольшем объеме. Мужество 2 дек. Редкий пейзаж сразу наводит нас на мысль о его обитателях, чье дыхание: – его ветер, чьи настроения – его времена года, для кого он всегда будет прекрасен. Беспокоиться и нервничать, вместо того чтобы быть безмятежно спокойным, как Природа, не пристало тому, чей характер столь же тверд, как у нее. Мы не стоим па передовом краю битвы каждую минуту нашей жизни. Там, где мужественный человек, там и есть самая гуща борьбы, форпост чести. От службы освобождается не тот, кто обеспечивает себе замену, чтобы не ехать во Флориду5. Он получает лавры на другом поле. Ватерлоо – не единственное поле брани: сейчас в мою грудь нацелено столько же смертоносных орудий, сколько их насчитывается в английских арсеналах. ИЗ ГЛАВЫ О МУЖЕСТВЕ (НАБРОСОК) Дек. Мужество не столько в решительных действиях, сколько в здоровом и спокойном отдыхе. Абсолютное мужество обнаруживает тот, кто вовсе не выходит из дома и со всех сторон привлекает к себе родственные души. Мужественный человек никогда не слышит шума войны, он доверчив, лишен подозрительности и так тонко различает малейшие признаки добра и красоты, что, если обратить его внимание на темную сторону какого-либо явления, он увидит лишь светлую. Одно мгновение безмятежной, исполненной надежд жизни прекраснее целой героической кампании. Мы должны быть готовы ко всему, не смея умереть, но смея жить. Мужественные люди видят своего союзника даже в опасности. В обыденной жизни мы все храбрее, чем думаем. Человек крепко спит и просыпается на рассвете с таким чувством, словно на дворе день. Его не разбивает паралич, он не немеет перед необъяснимой загадкой вселенной. Простой отчет землемера или один пункт купчей крепости содержат вещи совершенно неожиданные и интересные, их тихое, но уверенное звучание говорит о такой твердости писавшего, которая сотворила бы чудеса у Банкер-хилла6 или Марафона7. Если есть твердый глаз, сильная рука не дрогнет; ceirdorz io drasimon*. Наука всегда мужественна, ибо знать – значит знать доброе. Сомнения и угрозы не могут выдержать ее взгляды. То, что трус в спешке не увидит, она изучает спокойно и внимательно, как пионер, прокладывая дорогу множеству искусств, идущих за ней следом. Трусость ненаучна, ибо не может быть науки о невежестве. Возможна наука, изучающая войну, так как она наступает, отступление же редко проводится хорошо. Если же это случается, оно представляет собой организованное продвижение под давлением обстоятельств. Если удача покидает человека мужественного, он из жалости все же сохраняет ей верность. Самюел Джонсон и его друг Сэвидж, которых нужда заставила провести ночь на улице, решают, что они будут верны своей стране. Признак совершенной мужественности – добродетель, а добродетель и мужество – одно и то же. Эта истина издревле живет во многих языках. Все связи этих понятий прослеживаются в этимологии и сходстве между латинскими словами vir и virtus и греческими agaqoV и arisioV. Язык в его устоявшейся форме является выражением того, что человеку приходит в голову по зрелом размышлении, гораздо более точным, чем непроизвольное высказывание. Произносимое людьми тщательно взвешивается – поскольку оно должно удовлетворять потребностям всех, – таким образом, ничто абсолютно бесполезное в языке не закрепляется. Сходство слов никогда не бывает случайным, лишенным смысла. Оно выражает сходство реальное. Только этика всего человечества, а не отдельного человека придает речи точность и силу. Рука направлена на деятельность (греч.). Трус чуть-чуть опоздал родиться, так как он никогда еще не обгонял свое время. Он младший сын творения, который ожидает, пока его старший брат испустит дух. Он чувствует себя на этой земле так, словно у него в кармане нет купчей на землю. Он не похож на других обитателей природы, которые столь же невозмутимы, как камни на поле или комья земли. Он арендовал лишь несколько акров времени и пространства и думает, что каждая случайность предвещает истечение срока его аренды. Он не владеет собственностью, он раб по своей нравственной философии, кочевник, у которого нет постоянного места жительства. Когда возникает опасность, он теряет присутствие духа и хватается за соломинку. Отношения между Храбростью и Трусостью родственны отношениям между Знанием и Невежеством, Светом и Тьмою, Добром и Злом. Если впустить один-единственный луч света сквозь ставни, он будет бесконечно распространяться до тех пор, пока не осветит мир, а тень, какой бы широкой она ни была поначалу, быстро сократится, пока не исчезнет совсем. Тень Луны, когда она проходит ближе всего к Солнцу, теряется в пространстве и не может достигнуть Земли и скрыть от нее Солнце. Система всегда светит непрерывным светом: поскольку Солнце гораздо больше любой планеты, то ни одна тень не отбрасывается далеко в космос. Мы всегда можем загорать в лучах системы, всегда можем сделать шаг назад и выйти из тени. Ни один человек не отбрасывает тень, которая была бы больше его тела, если лучи падают под прямым углом к отражающей поверхности. Пусть же наши жизни пройдут на экваторе, где Солнце стоит всегда в зените. Нет такого зла, которое нельзя было бы рассеять, как тьму, если подставить его под более сильные лучи света. Одолевайте зло силою добра. Не принимайте ограниченную философию тех, чье мужество дает не больше света, чем копеечная свечка, от которой большинство предметов отбрасывают тень большую, чем они сами. Плутарх отдавал предпочтение тем знакам, которые были начертаны на его левой руке, и так объяснял свою странную мысль: не исключено, что люди считали все земное и смертное прямо соответствующим небесному и божественному и все, находящееся от нас слева, ниспосланным богами правой рукой. Если мы не слепы, то увидим, что правая рука распростерта надо всеми, счастливыми и несчастными, что душа-распорядительница, которая держит наши судьбы на ладони, – прятала. Люди всегда воевали, побуждаемые более глубоким инстинктом, чем тот, который вел их к миру. Война – это лишь преодоление мира. Когда в мире объявлено военное положение, каждый Исав вновь утверждает свое первородство, и вся его сущность неминуемо проявляется. Он избавляется от старых обязательств и начинает все заново. Миру интересно узнать, сколь низко может пасть любая душа в этой новой ситуации. Но когда и война, подобно торговле и сельскому хозяйству, становится делом обычным и люди занимаются ею, как видавшие виды подмастерья, герой превращается в морского пехотинца, а постоянная армия – в постоянный объект насмешек. Мы не жалеем сил для того, чтобы воздать должное храброму солдату. Все гильдии и корпорации облагаются налогом, дабы обеспечить его подходящим обмундированием и оружием. Его мундир должен быть красным, как цвет заката, или голубым, как небеса. Будь он из золота или серебра, меди или латуни, из твердого или мягкого материала, знайте, он любимец фортуны. Мастерство городских ремесленников чеканит и закаляет сталь его клинка, пурпур делает его неотличимым от императоров н царей. Куда бы он ни пошел, музыка возвещает его приход. Жизнь его – праздник, и сила его примера увлекает вселенную. Весь мир откладывает работу и приходит посмотреть на него. Он единственный настоящий человек. Он не признает древних каст и привычных условностей, правительств, долго находящихся у власти, все, слишком прочно обосновавшееся на своем месте, но признает то, что заставляет нас застыть в изумлении. Один удар барабанной палочки нарушает политическую и нравственную гармонию. Его этику можно сравнить с этикой священника. Он может нападать, отступать без паники и вновь собираться с силами, но никогда не побежит и не дрогнет*. Карандашом между строчками сделана следующая запись: Солдат – это деградировавший герой, так же как священник – деградировавший святой: и солдат и священник находятся в том же отношении друг к другу, каж герой и святой. Добродетель одного – храбрость, храбость другого – добродетель. Люди все еще отдают солдату те почести, которых удостаиваются только герои. Они рады воздать ему должное. Его украшают золотом и серебром и всеми цветами радуги, наделяют внешним великолепием; музыка играет только для него, и его жизнь – сплошной праздник. – Примеч. амер. изд. Мужественный человек – единственный покровитель музыки. Он считает ее своим родным языком, более сладостным и выразительным, чем слова; речь в сравнении с ней – явление недавнее и преходящее. Музыка – его голос. Его язык обладает, должно быть, той же величественностью движения и ритма, которую философия приписывает небесным телам. Равномерная смена его мыслей образует темп в музыке. Вселенная становится в строй и шагает в такт с ней, а раньше люди шли поодиночке и не в ногу. Так появляются поэзия и песня. Когда Мужество испытало страх и отправилось на войну, оно захватило с собой и музыку. Душа радовалась, услышав собственное эхо. На согласии и гармонии всегда настаивает особенно солдат. Да, только дружба, которая существует на войне, делает ее столь благородной и героической. Именно неосознанное чувство возвышенной дружбы, испытываемое к чистейшей душе, какую когда-либо видел мир, дало Европе эпоху крестовых походов. Время рыцарских турниров прошло, и ныне ни один герольд не созывает нас на турнир любви. Мужественный воин должен чувствовать гармонию, даже если он не слышит мелодии. Для этого не страшна никакая жертва. На чем только он не играет: на волынке, гонге, трубе, барабане – примитивных инструментах из Центральной Африки или Индии – или же на духовых европейских. С тех самых пор, как стены Иерихона пали от звуков труб8, военное дело и музыка всегда шли рука об руку. Если солдат идет на штурм города, о его приближении должны извещать барабаны и трубы, которым надлежит отождествить его цель с целью согласной с ним Вселенной. Все леса и стены отражают эхо его собственного духа, и тогда неприятель сдается без боя. Он больше не одиночка, он связан бесчисленными узами с другими людьми. К нему на перекличку собираются все силы природы. Все звуки, но больше всего молчание, играют для нас на флейте и бьют в барабаны. Малейший скрип обостряет все наши чувства. Он излучает трепетный свет, похожий на северное сияние, отбрасывая его на окружающее. Как полировка обнажает прожилки в мраморе и фактуре дерева, так и музыка выявляет все героическое, скрытое от наших глаз. Тонко чувствующая душа улавливает во Вселенной присущий ей постоянный музыкальный такт, совпадающий с ее собственным тактом. Подобно тому как ровный пульс неотделим от здорового тела, здоровье ее зависит от регулярности этого ритма. Во всех звуках душа узнает присущий ей ритм и пытается выразить согласие с помощью соответствующих движений рук и ног. Когда тело шагает в такт с душой, возникает подлинная смелость и неодолимая сила. Трус хотел бы низвести эту волнующую музыку сфер до вселенского вопля, а эту мелодичную песнь – до гнусавого и жалобного причитания нищего. Он хочет примирить все враждебные влияния, склонив своих соседей к частичному согласию с ним, но музыка его не лучше бренчанья и напоминает постоянное дребезжанье. Он издает слабый звук бесцветной мелодии, ибо природа сочувствует такой душе тем меньше, чем меньше в ней звучит мелодия радости. Поэтому он и не слышит созвучной ему музыки Вселенной – этот трус, отвергнутый всеми и оставшийся наконец в одиночестве. Человек мужественный, без труб и барабанов, подчиняет себе гармонию благодаря универсальности и благозвучности своей души. Возьмите металлическую тарелку9, – говорил Колридж, – и насыпьте на нее песку. Если над ней прозвучит мелодичный аккорд, песчинки переместятся, образуя круги и другие геометрические фигуры, причем все они расположатся вокруг некоей относительно спокойной точки. Если же произвести звук дисгармоничный, все песчинки рассеются в беспорядке, не образуя никаких фигур. Не будет там и точек покоя. Мужественный человек – такая вот точка относительно покоя, над которой душа вечно проигрывает мелодичный аккорд. Музыка – успокаивающее и тонизирующее средство для души. Я прочел следующее: Музыка, этот источник соразмерности и гармонии10, по словам Платона, дана от богов людям не ради услады слуха, но для того, чтобы разладившееся круговращение души, которое у человека, лишенного тонкости и изящества, часто проявляется в виде распущенности и дерзости, восстанавливать и приводить в надлежащий порядок. Прибегая к помощи духовых и струнных инструментов, человек малодушный пытается сделать вид, что ничего не произошло: он свистит, чтобы придать себе храбрости. Есть несколько черт мужественности, о которых говорит Плутарх. Например, такая: Гомер знакомит нас с тем, как Аякс, собираясь на поединок с Гектором, просил греков молиться за него богам, и пока они творили молитвы, он надевал доспехи11. Он приводит и другой случай: Как только кормчий замечает, что поднимается буря, он начинает молиться и вызывает демонов-покровителей, но между тем не забывает править рулем и опускать нижний рей12. Гесиод советует земледельцу, прежде чем пахать или сеять, молиться земному Юпитеру и божественной Церере, но при этом держать руку на ручке плуга. Arcn gar ontwV tou nican to qarrief. (Истинно, храбрость есть начало победы.) 13 Римляне дали Стойкости прозвище Фортуна, ибо стойкость есть тот философский камень, с помощью которого все дела кончаются удачно. Стойкий человек (латиняне называли его fortis* есть не кто иной, как счастливчик, к которому благосклонен fors**, или vir summae fortis***. Если хотите, каждый корабль может везти Цезаря и его счастье14. Мужественный человек остается дома. Ограничьтесь своим собственным внутренним миром, это будет служить вам непробиваемым щитом. Тот, кто первым сделал медный щит, был отъявленным трусом. Чтобы иметь надежные доспехи, mea virtute me involvo (я заворачиваюсь в свою доблесть). Свергни меня с высоты, на обломках Славы буду сидеть, улыбаясь. Самый смелый подвиг, о котором история большей частью умалчивает – ее занимают лишь банальность совершенного дела и неясность дела совершаемого, – это жизнь великого человека. Идти на подвиги – значит быть смелым на время, как и подобает храбрости, которая прибывает и убывает; при этом душа, подавленная своим поступком, исполняется безразличия и трусости. Подвиг же мужественного человека состоит в ежеминутной завершенности. Твердый, стойкий, мужественный (лат.). ** Случай (лат.). ***Человек величайшего мужества (лат.). 1840 ГОД 29 янв. История свидетельствует, что друг подобен душе, родившейся до срока. То, что в наши дни больше напоминает единение в любви, похоже на отдаленный шум волн, бьющихся о морской берег. О том, что океан существует, мы можем судить по тому, что он омывает наш берег. Только ради этого люди бороздят океаны, занимаются торговлей, пашут землю, проповедуют, сражаются. Эсхил Греки, как и вообще южане, создавая яркие и живые образы, выражали себя с большей легкостью, чем мы. Что касается изящества и завершенности, с которыми они трактовали темы, близкие их гению, то в этом следует признать их давнишнее превосходство. Однако грубый и неотшлифованный строй современной мысли может легко обратить их в бегство. Литературу грядущего века предстоит писать не грекам. Эсхил знал толк в самых обыденных вещах. Его гений заключался в ярко выраженном здравом смысле. Он касался любых естественных фактов с целомудренной суровостью. Возвышенное у него – греческая искренность и простота, откровенное удивление, которое не помогла удовлетворить мифология. На щите Тидея – эмблема: На том щите изображенье гордое Красуется: небесный свод со звездами, А посредине самая прекрасная Звезда – глаз ночи, полная луна горит. В литературе греки были детьми, жестокими и бесхитростными. Мы не превзошли их за те века, что разделяют нас. Удивление, смешанное с восхищением, которое испытывают все перед этими древними авторами, сродни чувству, возникающему у человека, когда он обнаруживает, что в юности он стремился к более совершенной жизни, чем самодовольная мудрость его зрелых лет. Он со знанием дела выражает любые человеческие чувства. Если его герой должен похвастаться, то бахвальство его будет изображено с абсолютной полнотой; оно будет хвастливым насколько это возможно. У него чрезвычайно подвижный рот, и он легко наполняет его энергичными, крепкими словами, так что можно сказать: в его речи есть все, в ней нет недомолвок, он сказал все. То, что может различить зрение обычного человека и что может быть им выражено наилучшим доступным ему способом, он видит взглядом необычным и выражает с удивительной полнотой. Толпы, заполнявшие театр, без сомнения, не понимали его до конца. У греков не было великих гениев, подобных Мильтону и Шекспиру, гениев, чьи достоинства могли оценить лишь потомки. Положение гения в обществе сходно во все времена. Эсхил был, очевидно, одинок, никто не разделял его благоговения перед тайной Вселенной. 21 марта. Сегодня мир – подходящая сцена, на которой можно сыграть любую роль. Сейчас, в этот момент, мне представляется возможность выбрать любой образ жизни, который где-либо ведут люди или который можно нарисовать в воображении. Следующей весной я, возможно, стану почтальоном в Перу или плантатором в Южной Африке, ссыльным в Сибири или гренландским китобоем, поселенцем на берегах Колумбии или кантонским торговцем, солдатом во Флориде или ловцом макрели у мыса Сейбл, Робинзоном Крузо на необитаемом острове в Тихом океане или одиноким пловцом в каком-нибудь море. Выбор ролей так широк; жаль, если в него не войдет роль Гамлета! Я свободнее любой планеты; ведь ни одна жалоба не обходит вокруг света. Я могу уйти от общественного мнения, от правительства, религии, образования, от. общества. Буду ли я облагаться подушным налогом в графстве Миддлсекс или налогом на острогу под пальмами Гвинеи? Буду ли выращивать пшеницу и картофель в Массачусетсе или инжир и оливки в Малой Азии? Просиживать день в конторе на Стейт-стрит16 или проводить его в седле в азиатских степях? Я могу приплыть в Патагонию и найти там свой Бробдингнег, а Лилипутию найти в Лапландии17. Мои приключения за один день в Аравии и Персии могут быть удивительнее всех приключений Тысяча и одной ночи. Я могу быть лесорубом у истоков Пенобскота и войти в легенду, как речной бог, обитающий в воде и на суше, под каким-нибудь звучным именем, вроде Тритона или Протея; могу переправлять меха из Нутки в Китай и потому быть более знаменитым, чем Ясон со своим золотым руном, или же поехать в экспедицию в Южные моря, о которой потом будут рассказывать, как о путешествии Ганнона18. Я могу повторить приключения Марко Поло или Мандевилля19. Вот некоторые из открытых передо мною возможностей, а сколько еще я могу сделать, и с делами моими не сравнится ничто! Слава Фортуне за то, что мы не приросли к земле и свет клином не сошелся на том месте, где мы находимся. В Новой Англии не растет конский каштан и редко слышен пересмешник. Почему бы не идти в ногу с днем, так чтобы не садилось солнце, чтобы не отстать от лета и не видеть перелета птиц? Почему бы не потягаться с буйволом, который поспевает за сменой времен года; он щиплет травку на пастбищах Колорадо до тех пор, пока на берегах Йеллоустона не подрастет для него трава позеленее и повкуснее. Дикий гусь – больший космополит, чем мы; он завтракает в Канаде, обедает на Саскуэханне и чистит на ночь перышки где-нибудь в речных затонах Луизианы. Голубь переносит в зобе желудь от владений короля Голландии до линии Мейсона – Диксона20. А мы думаем, что, если заменить на наших фермах ограды из жердей каменными стенками, это оградит нашу жизнь и решит нашу судьбу. Если тебя избрали секретарем городской управы, тут уж, конечно, не поедешь на лето на Огненную Землю. Ну и что из этого? Человек может поджать под себя ноги и удобно устроиться внутри огромной пустой тыквы, спиной к северо-восточной границе, и, между прочим, ему не будет тесно. Ногам-то нашим места довольно, а вот души ржавеют в углу. Давайте же продвигаться все дальше в исследовании наших внутренних земель и каждый день разбивать палатку ближе к линии горизонта на западе. Поистине плодородные земли и роскошные прерии лежат до ту сторону Аллеганских гор. До сих пор еще не было Ганнона чувств. Их область – нехоженая земля, сравнимая с владениями Великого Могола21. 22 апреля. Фалес22 был первым греком, учившим, что душа бессмертна. Но чтобы понять эту старую истину сегодня, требуется не меньше мудрости. То, чему учил первый философ, придется повторять последнему. Мир не продвигается вперед. Я не могу повернуться на каблуках в комнате, где пол застелен ковром. Какая потеря для утра – завтрак! А ужин заменяет закат. Мне думается, я слышу ranz des vaches* и скоро буду подумывать о дезертирстве. Разве одного толстого платья недостаточно вместо трех тонких? Тогда я буду гораздо менее многослойным и смогу найти себя в темноте. Мелодия, исполняемая на рожке швейцарскими пастухами (швейц. диалект). 23 июня. Мы, янки, не так уж не правы, когда в ответ на один вопрос задаем другой. Да и нет – ложь. Цель верного ответа не установить нечто, но скорее сдвинуть все с места. Все ответы – в будущем, и каждый день отвечает следующему. Неужели мы думаем, что можно знать их заранее? По-латыни отвечать – значит дать обещание богам поступать правдиво и честно в любой ситуации, как и подобает человеку. И это хорошо. Музыка умиротворяет шум философских споров и возносится над головами мудрецов. Как может язык поэта быть выразительнее природы? Он довольствуется пересказом – на том же самом языке – того, что он прочел по буквам, и притом довольно плохо. Подлинный художник тот, для кого материалом является собственная жизнь. Каждым движением резца он должен врезаться в собственную плоть, а не безучастно долбить мрамор. Источники. Что мне разговор любого человека, если я не чувствую в нем чего-то столь же жизнерадостного и ровного, как сверчанье сверчка? В нем лес должен вырисовываться на фоне неба. Люди утомляют меня, если в их речах меня постоянно не приветствует и не ободряет течение сверкающих струй. Мне не дано увидеть дно неба, поскольку мне не дано разглядеть дно собственной души. Это символ моей бесконечности. Мой взгляд проникает в небо так глубоко, как глубок внутренний источник, из которого бьет моя сегодняшняя мысль. Доступ к истинной мудрости можно получить не с помощью принуждения или суровости, но лишь с помощью непосредственности и детской радости. Если хочешь что-то узнать, будь прежде весел. 26 июня. Лучшая поэзия еще не написана. Возможно, она и была написана, но поэт забыл ее и вспомнил только тогда, когда было слишком поздно. Или иначе: возможно, она была написана и поэт помнил ее и, когда было слишком поздно, забыл ее. Самое важное условие искусства – безыскусность. Правда всегда парадоксальна. Цели достигнет первым тот, кто меньше всего стремится к этому. Есть лишь одна вещь лучше помощи – когда тебя оставляют в покое. Терпение может избавить нас от мучений. Тот, кто никогда не оказывает сопротивления, никогда не сдастся. Скажи: Неверно, и ты превзойдешь философов. Стой снаружи и не бойся беды. Опасность в том, чтобы запереться в четырех стенах. 30 июня. Вчера вечером я отправился из Фейр-Хэйвн и поплыл так же бесшумно и спокойно, как плывут по воздуху облака. С юго-запада с полей дул свежий ветер. Он наполнял парус, принимая облик крылатого коня, и его порывы двигали нас вперед сильно и равномерно. Ветер тихо надувает парус, подобно тому как наполняются ветром благородные движения сердца, но вскоре под действием свойственной человеку нерешительности они начинают полоскаться и биться на ветру. Я мог бы без конца наблюдать за движением паруса. Оно полно глубокого и важного значения. Я слежу за биением его пульса так, словно в нем течет моя собственная кровь. Переменчивая температура далеких атмосфер отмечена на его шкале. Это свободное, жизнерадостное создание, забава для небес и земли. Воздух играет с ним в веселую игру. Он надувается и тянет нас вперед потому, что солнце дотрагивается до него своим воздушным пальцем. Свежий ветер, с которым он играет, долго гулял на просторе. Он так тонок и при этом так полон жизни; так бесшумен, когда испытывает наибольшую нагрузку, и так шумен и нетерпелив, когда толку от него меньше всего. Так и я двигаюсь вперед, наполненный Божьим дыханием, так и мой парус бьется, полощется и надувается ветром. В этот свежий вечер каждая былинка, каждый листок выглядит так, будто их окунули в ледяную жидкую зелень. Пусть каждый, у кого болят глаза, придет сюда и посмотрит: зрелище будет для него чудесным бальзамом, а то подождите и промойте глаза темнотой. Мы продвигаемся дальше в поля, там свежий ветер подгоняет вас все вперед и вперед, и нам приходится прикладывать новые усилия, чтобы не отставать. Что думает этот упрямый ветер, который, вроде злой собаки, не дает мне свернуть в сторону, отдохнуть и успокоиться? Неужели он все время так и будет укорять и подзадоривать меня и не признает во мне равного? Покуда на холмах дует ветер, истина будет торжествовать и ложь обнажится. Жизнь человека должна быть торжественным маршем под звуки прекрасной, но неслышной музыки: и хотя его ближним она должна казаться немелодичной, для него музыка будет звучать живее, его более тонкий слух будет улавливать звуки тысячи симфоний и сладостных вариаций, которые заставят его идти быстрее. В его жизни не будет остановки, разве что он будет маршировать на своем посту или наступит пауза, которая значительнее любого звука, когда мелодия обретает такую глубину и своеобразие, что ее больше не слышно, зато с ней согласуется вся жизнь его и все существо. Он никогда не сделает ложного шага, даже в самые трудные времена, так как музыка обязательно обретет боольшую мелодичность и силу и уже сама будет направлять движение, которому она дала толчок. Я глубоко сочувствую борьбе: она так подражает походке души и ее манере держать себя. Ценность вещи и усилие находятся в такой же зависимости, как тяжесть и тенденция к падению. В очень широком, но истинном значении усилие и есть уже дело само по себе, и только когда вмешиваются обстоятельства практические, наше внимание перемещается с самого дела на вещи случайные. Люди славят не дело, но какой-нибудь кусок мрамора или холст, которые представляют собой лишь площадку -для настоящей работы. 1841 ГОД 26 янв., вторник. У меня ровно столько вещей, сколько мне нужно, со сколькими я могу управиться. Если из-за какого-то недостатка в моем характере я не получаю от них законного дохода, это потому, что мое наследство заложено. Богатство человека не заносится ни в какие реестры. Богатство доставляют не по широким дорогам, его перевозят не по Эри или Пенсильванскому каналу, но по безлюдной дороге, без суеты и конкуренции; оно поступает от мужественного трудолюбия – спокойному уму. Вчера я видел сон, который связан с одним поступком в моей жизни, когда я был абсолютно честен и следовал велениям своей совести, но все же не смог осуществить своих надежд. Теперь же, по прошествии многих месяцев, в спокойствии сна справедливость восторжествовала. Это было высочайшей наградой. Наяву я не мог и мечтать о подобном воздаянии, ибо сама мысль об этом испортила бы все дело. Но вот мне было позволено стать даже не предметом, а скорее участником этого возмездия. То был акт высшей справедливости, которая пребудет всегда, которая совершается и сейчас. Создание хорошего произведения, так же как хорошая игра, всегда послушно голосу совести. В нем не должно быть ни малейшей примеси каприза или прихоти. Если мы умеем слушать, то услышим. Благоговейно прислушиваясь к внутреннему голосу, мы можем вновь утвердить себя на вершине человечности. 3 марта. В этот тихий вечер слышно, как кто-то играет на рожке. Это похоже на плач природы. В звуках, производимых человеком, есть нечто сверхчеловеческое. Кажется, заговорила сама земля. Горизонт отодвигается, открываются величественные дали, и перед великим приходится закидывать голову, чтобы заговорить. То, что я слышу сейчас на Западе, кажется, обращено к Востоку. Звук распространяется вокруг Земли, как в помещении, где слышен каждый шепот. То дух Запада взывает к духу Востока, а может, это дребезжит повозка, которая тащится в обозе дня? Сквозь тишину и тьму до меня доносятся вести о том великом, что происходит где-то там вдалеке. В звуке есть нечто дружественное, как в далеком огоньке, зажженном в жилище отшельника. Когда он вибрирует или колеблется, небо морщится и вибрирует в такт: по нему пробегают волны, догоняя одна другую. Для нашего разорванного времени звук этот кажется удивительно чистым. Когда слышишь звуки рожков или колокольчиков, доносящихся с полей, где пасутся коровы, испытываешь ощущение здоровья. Теперь я понимаю красоту и глубинное значение слова звук. Природа полна звуков: жужжание насекомых, треск льда, крик петухов поутру, лай собак по ночам – все это говорит о ее здоровье. В чистом звоне колокольчиков слышится голос Бога. Вместе со звуками я пью восхитительный эликсир здоровья. По тому, как на меня действует едва слышный звон колокольчиков где-то там, далеко-далеко, можао судить о моем здоровье. Благодарю Бога за звук: он все время разрастается и заставляет расти и меня. Зачем мне гнаться за богатством, когда можно обогатиться так просто? Здесь я подумываю о том, не заработать ли денег, чтобы обзавестись фермой – тогда я буду иметь собственный участок, где ничто не помешает мне слушать. Все хорошее дешево, все дурное очень дорого. Что касается коммун, то я считаю так: уж лучше жить в холостяцкой каморке в аду, чем столоваться с другими в раю. Думаете, ваша добродетель попадет туда вместе с вами? Будьте уверены, жить на проценты с вашего капитала она никогда не будет. У постояльца своего дома нет. А я надеюсь и в раю сам печь свой хлеб и стирать свое белье. Единственный пансионат, где обслужат сразу сотню человек, – это могила. В катакомбах можно обитать сообща и подпирать друг друга, и от этого ни у кого не убудет. 26 апреля. Понедельник. В доме Р. У. Э.23. Прелесть индейца для меня состоит в том, что в Природе он чувствует себя свободно и естественно; он ее обитатель, а не гость, и носит ее легко и с изяществом. У человека цивилизованного – привычки людей, живущих в домах. Его дом – тюрьма, которая не дает убежища и защиты, но стесняет и подавляет его. Он ходит так, словно подпирает крышу, руки держит так, словно боится, что стены рухнут и раздавят его, а ноги постоянно помнят о подвале внизу. Мускулы его всегда напряжены. Он очень редко преодолевает власть дома и чувствует себя в нем как дома. Тогда крыша, пол и стены сами поддерживают себя, так же как небо, земля и деревья. Бродить – великое искусство. 1842 ГОД 26 марта. Суббота. Мудрецы не поддаются доводам мудрости. Ты можешь говорить, но что ты знаешь? Слава Богу, заурядность, которая является во времени и пространстве, тривиальность всего строя вещей обнаруживаются тогда, когда я сам ощущаю собственную заурядность и незначительность. Я есть время и пространство. Я не требую независимости. Во мне заключены зима я лето, деревенская жизнь и будничность торговли, эпидемии, голод, освежающие ветры, радость и горечь, жизнь и смерть. Вчера – как оно близко! Завтра – как далеко! Я видел гвозди, забитые до моего рождения. Почему они кажутся стертыми и ржавыми? Почему Бог не допустит какой-нибудь ошибки и не покажет нам, что время – лишь иллюзия? Зачем было изобретать время только для того, чтобы уничтожить его? Помнил ли ты когда-нибудь ту минуту, когда не был мелочным? Разве не смешно говорить, что жизнь органична? Куда делось мое сердце? Говорят, люди не могут больше жить, потеряв сердце. Испытывают ли скуку куры на насесте? Природа очень добра. Интересно, наделила ли она их способностью размышлять? Думают ли они о чем-нибудь в эти долгие мартовские дни, сидя на насесте в углу сеновала, не имея никакого занятия? Спят ли куры на насесте? Книга должна быть золотой жилой, подобно тому как предложение – бриллиант, найденный в песке, или жемчужина, выловленная в море. Кто не берет в долг несчастья, тот и не ссужает его. Должен признаться, я довольно скверно себя чувствую с тех самых пор, как меня спросили, как я собираюсь вести себя по отношению к обществу, что я собираюсь сделать для человечества? Несомненно, мое настроение было не беспричинным, и все же мою праздность можно отчасти оправдать. Я готов отдать людям все богатство своей жизни, я с радостью передам им свой самый ценный дар. Для них я бы выращивал жемчуг вместе с моллюсками, собирал вместе с пчелами мед. Я просеивал бы солнечные лучи ради всеобщего блага. Нет таких богатств, с которыми мне было бы жалко расстаться. У меня нет личной собственности, если не считать моей способности служить людям. Это мое единственное личное достояние. Так каждый может быть богатым, не беря грех на душу. Я кладу жемчужину и пестую ее до тех пор, пока она не вырастет. Я хочу описать те куски своей жизни, которые с радостью прожил бы еще раз. Трудно быть хорошим гражданином мира в сколько-нибудь высоком смысле слова, но если мы не отдаем миру проценты и не возвращаем ему с лихвой тот талант, которым наделил нас Бог, мы можем хотя бы сохранить самый принцип. Мы хотели бы выплачивать обществу дивиденды на капитал, который в нас вложен; но хорошо уже и то, что мы чаще всего оказываемся лишь надежным вложением капитала и не добавляем ничего к основным фондам. В таком письме, какое мне нравится, обязательно будет ничем не прикрашенная и откровенная речь и никаких околичностей. 1850 ГОД 17 нояб. В странное время мы живем, когда империи, королевства и республики попрошайничают у наших дверей и жалуются нам на свои невзгоды. Когда бы я ни взял в руки газету, всегда какое-то жалкое правительство, стоящее на грани банкротства, назойливее итальянского нищего умоляет меня, читателя, проголосовать за него. Сидело бы себе тихо дома, как делаю я. Бедняга президент, которому необходимо поддерживать популярность и выполнять свои обязанности, совсем не знает, что ему делать. Если вы не читаете газет, вас могут обвинить в измене. Газеты – вот правящая нами сила. То, что делает Конгресс, похоже на слабые раскаты грома. Любое другое правительство – всего лишь горстка морских пехотинцев из форта Индепендес. Если вы не читаете Дейли таймс, правительство будет на коленях просить вас одуматься, ведь в наши дни это измена. Газеты отводят часть своих полос политике и правительству по собственной инициативе, а это единственное, что спасает дело. Но я не читаю этих столбцов. Сегодня днем в поле озимой пшеницы я нашел надтреснутое яйцо горлицы, из которого вылупливался птенец. Оно было белое и овальное, как галька. Приняв его за камень, я нечаянно наступил на него и раздавил. Крошечная горлица совсем сформировалась, у нее был отчетливо виден спинной хребет. Чесипукский Изгиб есть на карте Уитфлита 159… года. Даже голланды были готовы заявить свои права на великую канадскую реку. На карте Новой Бельгии в книге Огилби Америка (1670) 24 река Святого Лаврентия также носит название De Groote Rivier van Niew Nederlandt*. На той же карте, к востоку от озера Шамплейн, называвшегося Lacus Irocoisiensis, или по-голландски Meer der Irocoisen, нанесена горная цепь, называвшаяся Зеленые горы Вермонта. A Irocoisia, или страна ирокезов, находится между этими горами и озером. Великая река Новых Нидерландов (голл.). 24 ноября. Сегодня на Медвежьей горе сорвал лютик. Некоторых из моих друзей я навещаю регулярно, но обычно ухожу от них рано и с каким-то горько-сладким чувством. То, что мы любим друг в друге, настолько перемешано и перепутано с тем, что нам ненавистно, что не расставания, а встречи больше огорчают и разочаровывают нас и даже отчуждают друг от друга. Люди могут быть просто моими знакомыми, но тот, кого я привык идеализировать, о ком мечтал, кого привык считать своим другом и частью себя, никогда не сможет превратиться просто в знакомого. Я должен общаться с ним на этом высоком уровне либо совсем не знаться с ним. Мы не делаем признаний и не даем объяснений, потому что, как правило, не отделяем себя друг от друга без слов. Наш друг должен обладать широкой душой. Он должен быть подобен атмосфере, одинакового протяжения со Вселенной, в которой мы можем расти и дышать. Мы большей частью подавляем и душим друг друга. Я иду навещать друга и вдыхаю его атмосферу. Если наши атмосферы оказываются несовместимыми, если мы вызываем друг у друга неприязнь, бесполезно продолжать визит. 1851 ГОД 16 фев. Мы, кажется, называем свою страну страной свободы? Но что значит быть свободными от короля Георга IV и продолжать оставаться рабами предрассудка? Что значит родиться свободными и равными и не жить? Какова цена политической свободы, если она не является средством к достижению свободы нравственной? Чем мы, собственно, гордимся – свободой быть рабами или свободой быть свободными? Мы – нация политиков, заботящихся о внешнем облике свободы, о ее методах и об укреплении самых дальних подступов к свободе. Может быть, только наши внуки будут по-настоящему свободными. Мы слишком обременяем себя. Существует частица нас, которая никак не представлена. Получается налогообложение без представительства25. Мы размещаем у себя войска. Что касается достоинства и истинного мужества, то мы глубокие провинциалы, которым далеко до столичных жителей, настоящие Джонатаны26. А провинциальны мы потому, что ищем образцы для подражания не дома, чтим не истину, но отражение ее. Мы поглощены и ограничены торговлей, коммерцией, сельским хозяйством, а ведь они лишь средства, но не цель. Мы глубоко провинциальны, говорю я, но то же можно сказать об английском парламенте. Его члены ведут себя как неотесанные мужланы, когда нужно решать сколько-нибудь важный вопрос. Работа, которую они выполняют, подчиняет себе их характер. Самые изящные в мире манеры рядом с высоким интеллектом кажутся неуклюжими и бессмысленными. Они похожи на моды прошлого – изысканность, короткие штаны в обтяжку, пряжки у колена. Они плохи тем, что быстро устаревают, это поза и ничего более. Недостаток манер в том, что человек постепенно отказывается от них. Она лишь выброшенная за ненужностью одежда или оболочка, претендующая на уважение, которым пользовалось живое существо. Нам подают оболочку вместо мяса, и тот факт, что у какой-то рыбы чешуя ценнее мяса, вообще не может служить оправданием. Тот, кто навязывает мне свои манеры, похож на человека, пытающегося продемонстрировать собрание диковинок, в то время как мне интересен он сам. Манеры сознательны, характер – бессознателен. Мой сосед не так быстро приходит в себя, отвесив мне формальный поклон, как я – от приятной встречи с ним. 27 фев. Видел сегодня на Пайн-Хилле, прямо за домом Джозефа Мерриама, норвежскую сосну, первую, какая мне встретилась в Конкорде. М-р Глисон, который показал мне ее, сказал, что это единственная сосна, названия которой он не знал. То была очень красивая сосна, около двадцати футов в высоту. Э. Вуд считает, что потерял два акра луга из-за льда. Привез пятнадцать повозок наколотого льда с другого луга. На первом лугу появился мятлик там, где он раньше не рос. Из двух людей, один из которых ничего не знает о данном предмете и, что особенно редко, знает, что ничего не знает, а другой действительно знает о нем нечто, но думает, что знает все, – какое преимущество первый имеет перед вторым? С кем лучше иметь дело? Я не думаю, что это знание сводится к чему-то более определенному, нежели то необычное и прекрасное чувство удивления, которое мы испытываем, когда нам внезапно открывается недостаточность всего того, что мы доселе называли знанием, – бесконечное чувство величия и славы Вселенной. Знание есть озаренный солнечными лучами туман. Невозможно представить, чтобы человек познавал в более высоком смысле (так же как) он не может спокойно и не щурясь смотреть на солнце. Культура – та, которая предполагает вывоз большого количества перегноя с лугов и унавоживания почвы, а не та, которая делает ставку лишь на теплицы и усовершенствование сельскохозяйственных орудий. Когда человек покупает вещь, какой решимости он преисполнен завладеть ею и владеть ею, сколько лишних слов, какую цепочку однозначных и близких по значению терминов, выражающих принадлежность, он использует в юридической процедуре! Что мое, то мое. В старинной купчей на маленький участок болотистой земли, который я недавно обмерял, рискуя увязнуть в нем с головой, говорится: …означенные Сполдинг и наследники и правопреемники его имеют право и могут с этого (?) времени и навечно во все времена в силу сего документа законно, мирно и спокойно иметь, владеть, пользоваться, занимать, обладать и располагать упомянутым болотом и так далее. Магнитный железняк, еще в древности обнаруженный в магнезии, – отсюда magnes, или магнит, – использовался еще Плинием и другими. Похоже, китайцы открыли магнит очень давно, в 121 году н. э. и раньше (?); применяли его в судовождении в 419 году; о нем упоминал некий исландец в 1068 году; он упоминался во французском стихотворении 1181 года27, в Истории Норвегии Торфеуса28 в 1266 году. Использовался да Гамой в 1427 году29 Ведущий камень, он же магнитный железняк. Обнаружено, что перекись водорода, или озон, который первоначально считался всего лишь химической диковинкой, в природе распространен широко. Нижеприведенные слова имеют отношение к плавающему льду, который всплыл с низменных частей лугов. Роберт Хант пишет: Вода проводит тепло вниз чрезвычайно медленно. Если на ее поверхности поджечь эфир или другое горючее вещество, масса льда на глубине нескольких дюймов под поверхностью воды не растает. Если бы лед опустился под воду, летнее солнце едва ли могло бы растопить его. Таким образом, наши озера и моря постепенно затвердели бы. Змеи, грифоны, летающие драконы и другие фантастические существа из арсенала геральдики, восточное представление о мире, который стоит на слоне, слон на черепахе, а она снова на слоне и так далее, относимое обычно к сфере мифологии в общепринятом смысле слова, – все это, как считают некоторые, указывает на смутное знание предшествующего состояния органической жизни, которое отчасти подтверждает геология. В Азии недавно обнаружили ископаемую черепаху, столь огромную, что она могла бы выдержать слона. Аммониты, змеиный камень или окаменелых змей находили издавна, часто без голов. В северной части Великобритании окаменелые морские ежи называются четки св. Катберта. Миф держится на истине. Рай – в направлении на запад, или лучше, запад находится в направлении рая. Путь в рай лежит с востока на запад вокруг земного шара. Солнце ведет за собой и показывает дорогу. Звезды тоже освещают ее. Природа и человек: одни люди предпочитают первое, другие – второе; но все это de gustibus*. He важно, из какого колодца вы напьетесь, при условии, что его питает источник. De gustibus non est disputandum (лат.) – о вкусах не спорят. Когда я гуляю по лесу, над ландшафтом моего ума, может статься, промелькнет тень от крыльев какой-то мысли, и я понимаю, как мало событий в нашей жизни. Что значат все эти войны и слухи о войнах, современные открытия и так называемые улучшения? Просто раздражение на коже. Но эта тень, которая так быстро исчезает и чью суть так трудно уловить, наводит на мысль о том, что есть важные события, промежутки между которыми – для нас настоящая историческая эпоха. Лекторы обыкновенно говорят о ХIХ веке, об американце последнего поколения с такой легкостью и таким пафосом превозносят его до небес, распространяя вести о его славных делах с помощью телеграфа или силы пара, перечисляют все деревянные затычки, которые он выстругал. Но кому не ясно, что подобные описания жизни человека или нации неискренни и неуместны. Этот стиль напоминает крики ура! или манеру, в которой изъясняются члены общества взаимного восхваления. Вагоны идут мимо, и их содержимое известно нам так же хорошо, как видна их тень. Они останавливаются, и мы в них садимся. Но те возвышенные мысли, которые пролетают в вышине, не останавливаются, и мы в них никогда не садимся. Их проводник не похож ни на одного из нас. Я чувствую, что человек, который в разговоре со мной о жизни людей в Новой Англии делает упор на железные дороги, телеграф и тому подобное, видит лишь внешнюю сторону вещей. Он воспринимает преходящее и поверхностное так, будто это – нечто прочное и значительное. XIX век со всеми своими усовершенствованиями, возможно, уже являлся в одном из состояний ума, где-то между сном и пробуждением, во времена какой-то стародавней индийской династии. Ничто не оставляет глубокого и прочного следа, разве только то, что весомо. Повинуйся закону, который дает откровение, а не закону, который для тебя открыт. Хотелось бы, чтобы соседи мои были людьми более дикими. Дикая природа, перед которой бледнеет любое цивилизованное общество. Тот, кто живет по велениям высшего закона, является в каком-то смысле незаконным. Вряд ли можно назвать счастливым открытие закона, связывающего нас там, где мы до сих пор считали себя несвязанными. Живи свободно, дитя тумана! Тот, для кого созданы законы, кто сам не повинуется закону, но кому повинуется закон, возлежит на пуховых подушках и переносится по желанию куда только захочет, потому что человек выше всех законов, небесных и земных, когда осмеливается жить. Дикие, будто мы живем, питаясь костным мозгом антилоп, поедая его сырым. Кажется, есть люди, в чьей жизни важных событий было не больше, чем в жизни жука, который ползет по тропинке у меня под ногами. 30 марта. Весна уже пришла. Я вижу черепах, или, скорее, слышу, как они при моем приближении шлепаются с берега ручья в воду. На ольхе появились сережки. Со дна речки поднимаются листья кувшинок. Слышно пение чибиса и жаворонка. Только убогие дикари да вырождающиеся бушмены мироздания сотворены устрашающими благодаря тому, что их слабые зубы и крохотные жала источают яд, – муравьи, сороконожки, комары, пауки, осы и скорпионы (Хью Миллер30). Достигнуть подлинной сердечности в отношениях с одним человеческим существом уже достаточно, чтобы год стал для нас памятным. Человек, для которого главное – закон, человек, прядающий значение формальностям, консерватор – человек робкого десятка. Как уводили Симса Недавно один английский писатель (Де Куинси), пытаясь объяснить зверства Калигулы и Нерона31, их чудовищную и противоестественную жестокость, а также всеобщее раболепство и продажность, которую они породили, заметил, как трудно поверить в то, что потомки народа столь сурового, каким были римляне, могли так быстро выродиться; в это время население Рима, свезенное сюда из различных частей света, но особенно из Азия, было, по существу, новой расой. Огромная часть коренных жителей была вырезана, и права гражданства были предоставлены такому большому количеству освобожденных рабов из Азии, что на протяжении жизни одного поколения римское золото почти полностью превратилось в простой металл. Ювенал с горечью писал: Оронт… смешал свои нечистые воды с водами Тибра, а также: Возможно, во времена Нерона меньше чем каждый шестой был римлянином по происхождению. Вместо них, пишет другой автор32, пришли сирийцы, каппадокийцы, фригийцы и освобожденные рабы из других стран. За полвека они деградировали так быстро, что Тиберий даже назвал сенаторов его (Рима) homines ad servitutem natos, то есть людьми, рожденными быть рабами. Итак, можно сказать, не располагая какими-нибудь генеалогическими данными, что подавляющее большинство жителей Бостона, даже те, кто имеет сенаторское звание, – все эти Кертисы, Ланты, Вудбери и прочие33, – были не потомками борцов за Революцию (Хэнкоков, Адамсов, Отисов34), но просто сирийцами, каппадокийцами и фригийцами, всего лишь homines ad servitutem natos, то есть людьми, рожденными быть рабами. Но, пожалуй, хватит сравнивать нас с нашими предками, так как в целом, думаю, даже они хоть и были несколько храбрее нас и менее продажны, все же не были достаточно великодушными и принципиальными, чтобы встать на защиту людей другой расы, живущих среди них. Я не верю, что скоро настанет то время, когда Север начнет из-за этого войну с Югом. Это значило бы вписать слишком яркую страницу в историю нашей страны. Существует такая должность – хотя ее не всегда занимает достойный человек, – как губернатор Массачусетса. Что же он делал последние две недели? Трудно ему было, должно быть, сохранять нейтралитет во время этого морального землетрясения. Мне казалось, что нельзя было сочинить на него более злой сатиры, нанести ему большего оскорбления, чем просто не вспомнить о нем в тот критический момент. Казалось, все забыли, что существует такой человек и такая должность. Однако все это время он занимал губернаторское кресло. Настоящий м-р Флюгер, потому что прекрасно держит нос по ветру. В 1775 году две или три сотни жителей Конкорда собрались на мосту с оружием в руках для того, чтобы отстоять право трех миллионов людей самим устанавливать налоги и участвовать в делах самоуправления. Около недели тому назад бостонские власти, сторону которых взяли многие жители Конкорда, собрались на рассвете, чтобы с помощью еще большего отряда солдат препроводить в рабство – такое глубокое, какое только знал свет, – ни в чем не повинного человека, зная, что он ни в чем не повинен31. Абсолютно неважно – я хочу, чтобы вы подумали над этим, – кем был этот человек, был ли он Иисусом Христом или кем-то другим, ибо как поступаете по отношению к меньшим его братьям, так поступаете по отношению к нему. Неужели вы думаете, что он остался бы здесь на свободе и допустил бы, чтобы чернокожий пошел в рабство вместо него? Они отправили его обратно в рабство, говорю я, чтобы он жил в рабстве вместе с остальными тремя миллионами – заметьте это себе, – которых та же самая рабовладельческая, или рабская, власть на Севере и на Юге держит в этом состоянии. Три миллиона, которые в отличие от прежде упомянутых трех миллионов не отстаивают право на самоуправление, а просто-напросто убегают и держатся подальше от своей тюрьмы. Неделю спустя жители нашего города, оказавшие в этом деле особенную поддержку бостонским властям, звонили в колокола и стреляли из пушек в честь мужества и свободомыслия тех людей, которые собрались у моста. Можно подумать, что те три миллиона человек бились, чтобы освободиться самим, но держать в рабстве другие три миллиона. Но, господа, даже последовательность, хотя ее часто ругают, бывает иногда добродетелью. Каждый гуманный и разумный житель или жительница Конкорда, слыша эти колокола и пушки, вместо того чтобы думать о событиях 19 апреля 1775 года, вспоминали 12 апреля 1851 года. Я хочу сказать согражданам, что, каковы бы ни были законы, ни отдельный человек, ни нация не могут, совершив даже малейшую несправедливость, избежать расплаты. Правительство, сознательно творящее несправедливость – и упорствующее в этом! – станет в конце концов посмешищем для всего мира. О рабстве в Америке говорилось много, но я думаю, что мы не поняли еще, что такое рабство. Если бы я всерьез предложил конгрессу перемолоть человечество на колбасу, не сомневаюсь, что большинство улыбнулось бы на это, а если бы кто-либо отнесся к моему предложению серьезно, то счел бы, что я предлагаю нечто гораздо худшее, чем конгресс когда-нибудь осуществлял. Но, господа, если кто-либо из вас скажет мне, что превратить человека в колбасу гораздо хуже – или просто хуже, – чем сделать его рабом, чем принять закон о беглых рабах, я назову его глупцом, умственно неполноценным человеком, который видит различия там, где их нет. Первое предложение столь же разумно, как и второе. Когда я читал отчет о поимке беглеца и возвращении его в рабство – а читал я его в воскресенье вечером – и прочел также то, о чем здесь не читали, а именно: человек, который творил молитву на пристани, был Даниелом Фостером из Конкорда, я не мог не почувствовать некоторой гордости, потому что из всех городов республики только Конкорд был назван как участник этого нового чаепития36. Подобно тому как он занял определенное место в первой главе истории Массачусетса, так он займет место и в следующей, может быть, самой важной части истории Массачусетса. Но моим вторым чувством, когда я раздумывал, как недолго этот человек прожил в нашем городе, были сомнение и стыд, так как жители Конкорда за последнее время не сделали ничего для того, чтобы их город упоминали в связи с теми событиями. Много говорят о том, что этот закон попирается. Делать это вовсе нетрудно. Такой закон не подымается до уровня головы или разума: ему место только в грязи. Он вырос в грязи и пыли, на уровне ног, и каждый свободно идущий человек, если он не прибегает к софизмам и уверткам и не обходит, подобно милосердным индусам, всех ядовитых гадов, непременно на него наступит и будет, таким образом, попирать его ногами. Дело дошло до того, что друзья свободы, друзья раба содрогнулись при мысли о том, что его судьба находится в руках так называемых законных судов нашей страны. Люди не верят, что с ним поступят по справедливости. Судья решит так или иначе, в лучшем случае это будет случайностью. Ясно, что в столь важном деле он не компетентен. Я не доверил бы жизнь своего друга судьям всех верховных судов мира, вместе взятым, и не хотел бы, чтобы они приносили в жертву или спасали жизнь моего друга, опираясь на прецедент. Я гораздо охотнее положился бы на народ, что уже само по себе было бы прецедентом для потомков. Бго голосование, по крайней мере, представило бы какую-то ценность. Но тут мы имеем всего лишь скованное предрассудками суждение одного человека, в любом случае ничего не значащее. Думаю, что недавние события поучительны: они отлично показали, как у нас вершится правосудие, вернее, где нужно искать подлинную справедливость в любом обществе. Для суда может оказаться роковым тот факт, что люди вынуждены обходить суд. Они узнают, что суды пригодны лишь для хорошей погоды и для самых мелких дел. (Далее две страницы дневника отсутствуют) давайте иметь собственное мнение; давайте будем жителями города, а не пригорода, столь же удаленного от Бостона в этом смысле, как мы были отделены старой дорогой, что вела через Лексингтон; пусть наш город будет местом, где тирания встречает твердый отпор и, потерпев поражение, возвращается на свои корабли. В Конкорде сохранилось еще несколько подобных мостов, и он собирает налоги на то, чтобы содержать их в порядке. Неужели он не может набрать людей, чтобы защитить их? В числе необходимых мер я предложил бы аболиционистам, среди прочего, предпринять такой же энергичный, серьезный и решительный поход против прессы, какой они успешно провели против церкви. Церковь за последнюю пару лет стала заметно лучше, да, даже за последние две недели, а пресса почте вся без исключения продажна. Я считаю, что в нашей стране пресса оказывает более сильное и гораздо более пагубное влияние, чем церковь. Мы не отличаемся религиозностью, но мы нация политиков. Мы не очень-то чтим Библию и не читаем ее, но мы чтим газету и читаем ее. Это библия, которую мы читаем каждое утро и каждый вечер, стоя и сидя, в поездке и на ходу. Эту библию каждый носит в кармане, она лежит на каждом стопе и прилавке, ее неустанно распространяют почта и тысячи миссионеров. Это единственная книга, которую Америка издала и которая способна оказывать колоссальное влияние – хорошее или плохое. Редактор – это проповедник, которого вы добровольно содержите. Он вам обходится в среднем по центу в день, зато не надо платить за церковную скамью. Но часто ли эти проповедники проповедуют истину? Я повторю мнение многих просвещенных иностранцев и собственное свое убеждение, когда скажу, что ни в одной стране, вероятно, не было столь гнусных тиранов, какими являются редакторы периодической печати в нашей стране. Почти без исключения наша пресса раболепна и беспринципна. Коммонуэлс, Либерейтор, насколько мне известно, единственные газеты, осудившие подлость и трусость городских властей, которые они недавно продемонстрировали. Другие газеты, почта без исключения, – Адвертайзер, Транскрипт, Джорнел, «Таймс, Би, Гералд и так далее – тоном своих статей, касавшихся Закона о беглых рабах и возвращения раба хозяину, оскорбляют здравый смысл нации. Можно подумать, что они пишут так главным образом потому, что желают снискать одобрение своих покровителей, а также потому, что не подозревают о возможности более здравого подхода. Но возблагодарим судьбу за то, что этот проповедник более уязвим для оружия реформатора, чем священник-отступник. Свободным людям Новой Англии достаточно отказаться покупать и читать эти газеты, им достаточно придержать свои центы, чтобы сразу убить их целую дюжину. 26 апреля. Судья, чьи слова определяют судьбу человека на веки вечные, не тот, кто всего лишь провозглашает решение закона, но тот, кем бы он ни был, кто из любви к истине, без предрассудков, внушенных людскими обычаями и установлениями, высказывает свое подлинное мнение и выносит ему приговор. Именно он приговаривает его. Самая обыкновенная правда о нем в устах самого скромного человека значит гораздо больше для его доброго имени, чем приговор самого высшего суда в стране. Вчера нарвал ландышей и болотной калужницы, видел бувардию, фиалки и так далее. Видел цветок одуванчика. Кто они – американцы? Жители Новой Англии? Жители Конкорда? – все эти Баттрики, Дэвисы, Хосмеры37, которые читают и поддерживают бостонские Гералд1», Адвертайзер, Трэвеллер, Джорнел, Трансжрипт и им подобные, Тайме? Это ли Флаг нашего союза? Могло ли рабство породить большее раболепство? Можно ли больше пресмыкаться в пыли, своей слюной превращая ее в грязь? Не правда ли, бостонский «Тералд хорошо выполнил свою задачу – преданно служил хозяину? Можно ли было лучше ползать на брюхе? Можно ли опуститься ниже? Сделать больше, чем поместить конечности на место головы? А свою голову превратить в нижнюю конечность? И когда я говорю бостонский Гералд, я имею в виду бостонскую прессу за немногими исключениями, о которых можно было бы и не упоминать. Когда я, заворотив манжету, беру в руки эту газету или бостонскую Тайме, я в каждом ее столбце слышу шум сточных вод. Мне кажется, будто я держу в руках бумагу, вынутую из выгребной ямы, листок из устава игорного дома, трактира и борделя, вполне созвучного евангелию биржи. Подозреваю, что иные, будучи привязаны к столбу для публичной порки и ухитривпшеь высвободить одну руку, станут этой рукой звонить в колокола и стрелять из пушек в ознаменование освобождения. Это напомнило мне римские сатурналии, когда даже рабам позволяли кое-что38. Итак, некоторые из вас взяли такую волю, что осмелились даже звонить и стрелять! Но только на это вас и хватило: когда пороховой дым рассеялся, ваша свобода улетучилась вместе с ним. В наше время люди носят дурацкий колпак и называют его фригийским колпаком свободы. Это так же смешно, как если бы арестанты собрали деньги на порох для салютов, наняли тюремщиков, чтобы те за них стреляли и звонили. (АЕТ. 33) 1 мая. Видел цветущую желтую кувшинку (Nuphar advena); недалеко от. фермы Уильяма Уилера в Линкольне видел также кусты бензоина (Lauras Benzoin), которые по форме напоминают орешник. Любопытно, что этот сильно пахнущий кустарник, хотя и растет вдоль дорог и не прячется от людского глаза, по сути дела не виден, хотя он цветет каждую весну. Его можно видеть только раз во много лет. Почки персиковых деревьев набухли, отчего сады покрылись легкой розовой дымкой. Что касается чистоты, не знаю, намного ли я хуже или лучше моих знакомых. Когда я думаю о себе, то кажусь себе – то ли из-за склада ума, то ли из-за образования – безнадежно нечистым, и мои сограждане должны были бы меня избегать, узнай они меня получше. У меня такое чувство, словно во мне объединились два несовместимых начала. Но когда я слышу, как мужчины в массе своей говорят о женщине и о целомудрии – без любви и без почтительности, – чувствую, что я все же лучше их, хотя и не могу объяснить почему. Думаю, ни один из моих знакомых не ценит и не почитает целомудрия больше меня. Быть может, нужно действительно стоять низко, чтобы с почтением относиться к тому, что высоко в других. Все далекие пейзажи, открывающиеся с вершины холма, похожи на картины, но путешественник, добравшийся до них, обнаружит нечто совсем другое. И лишь далекое глаз очаровывает наш39. А увидит он лишь голый пейзаж, лишенный той глубины, какую придает ему атмосфера. Река вон там вдали, на севере, которая видна с Линкольн-Хилла, похожа на морское течение на щите Гомера40, волны и рябь на ее поверхности отражают свет, но вблизи она совсем иная. Между мной и объектом моего созерцания вторгается небо. Прибегая к поэтической вольности, я называю эту реку Конкорд. Видеть так – значит спасти репутацию рек. Выходит, они не зря украшали щит Гомера. Когда я смотрел сегодня с горы Табор в Линкольне на Уолтамский холм, я видел все ту же обманчивую покатость склона; ближние холмы незаметно сливались с дальними и становились неразличимыми. Они представляли собой один ровный склон от основания ближайшего холма до вершины самого дальнего, где одна рощица сменялась другой. Но я звал, это между ними есть долина в две или три мили шириной, в которой разбросаны домики и сады, где протекает довольно широкая речка. Когда тень от облака упала на ближайший холм, я смог различить его темную вершину на фоне другого холма. Я представил себе тихое, мрачное озеро, которое видел прошлым летом в горах (на Лысой горе). Глубоко в воде там стояли полузасохшие ели: они были окутаны пеленой тумана, словно лишайником, сотканным из росы. Здесь купался дух горы. Дао его находилось выше поверхности других озер. Ели, чьи мертвые ветки больше гармонировали с окутывавшим их туманом. В то утро, когда я переехал в свой дом, несчастный хромой старик, у которого были отморожены ноги, ковыляя, сошел с дороги, подошел к моей двери, заглянул внутрь и попросил глоток воды. Я знал, что единственный напиток, который он признает, – ром или что-нибудь в этом роде. Но я дал ему ковш теплой воды из пруда, потому что у меня ничего другого не было, и, к моему удивлению, он осушил его – в силу привычки к питью. Говорят о народах, а что такое народы? Татары! Гунны! Китайцы! Они живут роями, как насекомые. Историки тщетно пытаются запечатлеть их в нашей памяти. Так много народа стало потому, что нет личностей. А ведь именно они – население мира. Дух Лодина Смотрю с вышины на народы, Они кажутся мне прахом. Моя обитель в облаках приятна, Тиха просторная опочивальня. Человек столь же исключителен, как и Бог. Есть скептики, которые иногда спрашивают меня, действительно ли я способен питаться только растительной пищей. Чтобы сразу в корне пресечь расспросы, я обычно отвечаю: Да, я могу питаться гвоздями. Если они этого не поймут, едва ли они поймут меня вообще. И нечего терять времени на объяснения. А я с удовольствием слышу о подобных опытах» например о юноше, который пробовал в течение двух недель питаться сырыми зернами кукурузы, перетирая их зубами. Беличье племя проделывает это с успехом. Человеческий род проявляет интерес к этим экспериментам, хотя они тревожат некоторых старых дам, владеющих третьей частью акций в мукомольной промышленности41. Халед42 не давал своим усталым воинам расслабиться, боясь ночного нападения противника. Пусть никто не спит, – сказал он. – У нас будет достаточно времени для этого после смерти. Интересно, поняли бы эти слова солдаты-янки? Омар отвечал умирающему Абу-Бекру43: О, преемник апостола Бога! Избавь меня от этого бремени. Мне не нужен халифат. – Но ты нужен халифату! – отвечал умирающий Абу-Бекр. Гераклнй слышал о простой одежде халифа Омара44 и спросил, почему, захватив такие богатства, он не ходит в роскошных одеяниях, подобно другим знатным людям. Ему ответили, что этот мир ему безразличен, его мысли – о мире грядущем и он ищет милости у одного лишь Бога. В каком дворце он живет? – спросил император. В глинобитном доме. – Кто его слуги? – Нищие и бедняки. – На каких коврах он сидит? – На коврах справедливости и беспристрастия. – Что представляет собой его трон? – Воздержание и истинное знание. – Каковы его сокровища? – Вера в Бога. – А кто его охраняет? – Храбрейшие из унитариев45. Зейяд, бывший некогда губернатором Бассоры, где бы ни управлял, приказывал обычно всем жителям держать ночью двери домов открытыми, оставляя у входа загородку, чтобы не заходил скот. Он обещал возместить любую вещь в случае кражи. Охрана порядка при нем была столь эффективной, что кражи прекратились. Абдулла46 стоял так неподвижно, погруженный в молитву, что однажды ему на голову сел голубь, приняв его за статую. 7 июля. Мне кажется, откровения ночи божественны. Встречаясь утром, люди могут обмениваться новостями ночи, тем, какие божественные указания были им даны. Я обнаружил, что часто наяву сохраняю в памяти слова, услышанные от богов, испытываю такие побуждения к чистоте, героизму, литературному труду, какие никогда не рождаются днем. Один из тех дней, когда вслед за утром идет не день, а скорее бесконечное утро, длительная утренняя пора, когда благодаря облакам рассвет длится целый день. Сейчас одни цветы уже отцвели, другие еще не начали цвести. Такой же перерыв у певчих птиц. Редко слышны малиновка, рисовый трупиал и другие. Я радуюсь, когда вижу во сне, что был исполнен добродетели и благородства. Где же греческая история? Она являет себя, когда утром я вспоминаю откровения ночи. Луна сейчас находится в третьей четверти. Когда я проходил по поселку в десять часов холодным, как в мае, вечером, я любовался густыми тенями вязов на земле, их ажурным узором и думал о том, что люди получили больше, чем могли надеяться: деревья не только растут, но и отбрасывают узорчатую тень на землю. Вечером тени ложатся на землю. Они высятся, изгибаются и свисают над улицами, как светильники темноты. Недавно во время дневной прогулки я видел, как солнце освещало глубину густого соснового леса, отбрасывая на землю блики, подобные лунному свету. Оно высвечивало покрытую лишайником кору большой сосны, от которой отражалось, освещая заросли вокруг, вроде второго солнца. Это было глубоко в лесу, и вы бы, пожалуй, сказали, что туда не может проникнуть солнце. Сегодня вечером второй раз ходил с Энтони Райтом посмотреть в телескоп Переса Блада. С десяток соседей было захвачено волной нашего любопытства. Один из них, который живет в полумиле отсюда, сказал, что Блад был здесь день-два тому назад с дневной подзорной трубой; он смотрел на восток, в сторону холмов у Биллерики, Берлингтона и Уоберна. Забавно было наблюдать, с каким почтением соседи относятся к этому человеку с телескопом. Примерно с тем же чувством дикари встречают обитателя цивилизованного мира, хотя в этом случае дистанция между ними была совсем невелика. М-р Блад с его приземистой североевропейской фигурой, в маленькой шапочке, напоминал мне Тихо Браге47. Сегодня вечером он не пригласил нас в дом – ни мужчин, ни женщин. Насколько мне известно, он не делал этого и раньше. Я до сих пор довольствуюсь тем, что смотрю на звезды невооруженным глазом. М-р Райт спросил его, сколько стоит его инструмент. Тот ответил: Ну, этого я не хотел бы говорить. – При этом он, как обычно, заикался и запинался. – Но вопрос ваш мне вполне понятен. – Да-а, – сказал я, – и вы думаете, что дали нам убедительный ответ. На обратном пути мой спутник Райт, могильщик, сказал, что сегодня утром ему было очень трудно рыть могилу, – могилу для того, кто некогда был моим учеником. Несмотря на дождь, сказал он, земля на глубине двух футов сухая, как зола. Часто с некоторым смущением и не без содрогания – от сознания возможной опасности – я ловлю себя на том, что чуть было не допустил в свой ум подробности какого-нибудь пустячного дела, вроде случая из судебной практики. Я с удивлением замечаю, как охотно люди загружают свой ум этой чепухой и позволяют пустым слухам, различным россказням и мелким случайностям вторгаться в ту сферу, которая должна быть священна для мысли. Разве храм нашего ума – поприще, куда сходятся, чтобы обсуждать сплетни, услышанные за чайным столом, или рыночные новости? Что это – шумное, пыльное и банальное место? Или часть самого неба, храм, освященный и предназначенный для богослужений? Мне трудно разобраться с теми немногими фактами, которые важны для меня, поэтому я не тороплюсь занимать свое внимание вещами незначительными, которые может прояснить лишь Божественная мудрость. Таковы, в основном, новости, содержащиеся в газетах и разговорах. В отношении них важно сохранять чистоту ума. Стоит лишь допустить в свои мысли детали одного-единственного судебного дела, дать им проникнуть в наш sanctum sanctorum* на час, на много часов! – и сокровеннейшая область разума превратится в распивочную, как если бы на мгновение вас заинтересовала уличная пыль, и сама улица с ее движением, суетой и грязью осквернила святыню ваших мыслей! Разве это не было бы интеллектуальным самоубийством? С помощью всяких уловок и вывесок, грозящих нарушителям карой Господней, нам следует соблюдать чистоту и святость ума. Как трудно забыть то, что совершенно бесполезно помнить! Если мне суждено стать каналом или руслом, я предпочту, чтобы по нему протекали воды горных источников, а не городских сточных канав. Существует вдохновение, эта ведущаяся при дворе Бога беседа, достигающая чуткого слуха нашего ума; а есть нечестивое и затхлое откровение пивной и полицейского участка. Одно н то же ухо способно воспринимать и то и другое. И только характер человека определяет, какому источнику его слух будет открыт, а какому закрыт. Я верю, что ум может быть осквернен постоянным вниманием к вещам обыденным, так что и все наши мысли принимают оттенок обыденности. Они становятся пыльными, как камни мостовой. Самый ум наш становится похожим на мостовую, его основание разбивают на куски, по которым могут ездить экипажи. Уж если мы так себя осквернили, помочь делу можно лишь одним путем: осмотрительностью и осторожностью, желанием и сосредоточенностью вернуть уму его святость и превратить его в храм. Мы должны относиться к уму, как к невинному и бесхитростному ребенку, чьим опекуном мы являемся, и быть очень осторожными в выборе тем и предметов, на которые мы стараемся обратить его внимание. Даже научные факты могут засорить мозги, если каждое утро не стирать с них пыль этих фактов и не смачивать росой свежей и живой истины, чтобы заставить их плодоносить. Каждая мысль, приходящая нам в голову, изнашивает ум, пробивает в нем колеи, которые, как на улицах Помпеи, говорят о том, как много ими пользовались. Есть многое (решаем мы после длительного размышления), что стоит знать!48 Рутина, условности, обычаи и т. д. – как незаметно развращает и обедняет ум преувеличенное внимание к ним, крадет у него простоту и силу, выхолащивает его! святая святых (лат.). Мы получаем знание не по крупицам, но in Lieferungen*, ниспосланными нам богами. Что же оно, как не омовение и очищение? Условности – не лучше нечистот. Только та мысль, которую ум выражает в состоянии покоя, так сказать, лежа на спине и созерцая небеса, бывает выражена верно и полно. Что такое брошенные искоса полувзгляды, случайные и мимолетные? Писатель, формулирующий свою мысль, должен сидеть так же прочно, как астроном, созерцающий небеса; он не должен сидеть в неудобной позе. Факты, опыт – они придают нам равновесие, сосредоточивают внимание! Чувства детей не опошлены. Все их тело – одно сплошное чувство. Им физически приятно съезжать по поручням, они любят кататься на качелях. Так и неискушенный, неиспорченный ум получает невыразимое удовольствие от простых упражнений мысли. Я способен хорошо выразить только ту мысль, которую мне правит-ел выражать. При этом все способности находятся в покое, кроме одной; на ней сконцентрирована вся энергия. Пусть и вас ничто не отвлекает, мысли ваши будут в таком же порядке, дела так же немногочисленны, внимание так же свободно, жизнь ваша такая же земная, чтобы везде и всегда мы могли слышать песнь сверчка, когда ему положено петь. Если человек слышит этот звук – на улицах городов и в полях, – то это говорит о безмятежности и здоровье его ума. Некоторые люди не слышат этих звуков никогда – их называют глухими. Не потому ли это, что они слишком долго прислушивались к иным звукам? 19 июля. Вот мне и тридцать четыре года49, а жизнь моя еще далеко не достигла расцвета. Как много заключено в завязи! Во многих отношениях между идеальной жизнью, как я ее представляю, и жизнью реальной такая пропасть, что можно сказать, я еще не родился. Я чувствую склонность к обществу, но самого общества еще нет. Жизнь недостаточно продолжительна, чтобы добиться чего-то одного. В следующие тридцать четыре года это чудо едва ли произойдет. Мне кажется, что времена года в моей жизни сменяют друг друга медленнее, чем в природе: я иначе устроен. Я вполне доволен. Почему быстрая смена явлений в природе, даже природы во мне самом, должна торопить меня? Пусть человек шагает под ту музыку, какая ему слышится, в каком бы ритме она ни звучала. Разве обязательно, чтобы я достиг полного роста в тот же срок, что и яблоня? Или дуб? Разве моя жизнь на природе не может быть лишь весной, периодом младенчества моего духа? Зачем мне превращать свою весну в лето? И разве я не в состоянии пожертвовать торопливой и мелкой завершенностью здесь ради совершенной полноты там? Если я двигаюсь по большой дуге, зачем сжимать ее до меньшего размера? Развитие моего духа не подчиняется законам природы. Общество, для которого я создан, еще не созрело. Что же мне делать – заменить представление о нем этой унылой реальностью? Я бы предпочел этой реальности ничем не замутненное ожидание его. Если жизнь – лишь ожидание, так тому и быть. Мне незачем разбиваться о действительность, пустую и бессмысленную. Какой действительностью могу я заменить ее? Зачем трудиться над возведением небесного купола из голубого стекла, если я все равно по-прежнему буду созерцать истинное небо, как будто купола вовсе нет, то далекое пространство высоко над головой, свод которого обрамляет голубое небесное око? Я влюблен в голубоглазый свод неба. Не я требовал более глубокого чувства. Не я болен этой болезнью, нет у меня этой идиосинкразии. Тот, кто требовал этого, сам должен выполнить это требование. Моя кровь течет медленно, как воды родного Маскетаквида, на берегах которого я родился, и все же они достигают океана быстрее, чем воды Нашуа. Уже расцвел золотарник, но некогда пойти посмотреть на него. выпусками (нем.). 2 часа дня. Погода стоит сухая и теплая, многие листья свернулись. На юго-западе виднеется грозовое облако. Фермеры не решаются раскидывать сено для просушки, и оно стоит в стогах. Когда идешь по лесу в эти дни, летящие насекомые ударяются о шляпу со звуком, похожим на звук дождевых капель. Изгороди из пней на углу Корнерроуд напоминают извлеченные из земли окаменелые останки мастодонтов, побелевшие под воздействием дождя и солнца. Сегодня видел первый оранжевый осенний цветок. Что значит этот жгучий, этот бенгальский оттенок? Желтый цвет уже вобрал в себя много солнца, но этот – результат самых жарких летних дней. Понадобится целый год, чтобы создать его. Расцвел бодяк полевой, на него садятся бабочки и пчелы. Последние дни бабочки летают роями, особенно вокруг растений, выделяющих млечный сок. Болотная жимолость еще наполняет своим ароматом воздух над болотами и вдоль дорог, хотя она уже начинает вянуть. Шиповник еще осыпает лепестки на листья соседних растений. Дикий вьюнок, или ипомея, – у него изящные алые и белые цветы. Он напоминает мне кубок, наполненный чистейшим утренним воздухом, искрящимся от росы (он указывает на точку росы); вьется вокруг себя самого, когда нет другой опоры. Растет он на насыпи возле Хаббардова моста, рядом с дягилем. Посвистывая, пролетают мимо свиристели. Они очень быстро находят вишневые деревья. А за мостом начал цвести золотарник. Вчера была весна, завтра будет осень, а когда же лето? Сначала расцвел зверобой, теперь золотарник, напоминая нам о приближении осени. Я опять слышу, как поет сверчок где-то среди камней, между стеблей куманики, словно наступила осень. Все больше становится спелых ягод куманики. На тропинке видел крохотные красные точки ягод купены. Я заметил, что на сгнившем конце дубового бревна сохранились серебристые чешуйки коры, они держатся тонкими слоями, чередуясь с трухлявыми частями, так что бревно стало похоже на соты. Такой сугубо земной предмет, что даже ласточке приходится спускаться, чтобы сесть на него, – сухой стебель коровяка. Я вижу, что куры держатся рядом с пасущимися возле дома коровами, подобно коровьему трупиалу и с той же самой целью. Им непросто отыскать для себя насекомых. Для коровьей птицы, охотящейся за насекомыми, корова – что-то. вроде собаки, поднимающей дичь. Я вижу пары желтых бабочек, которые гоняются друг за другом на высоте 15—30 футов. Вот одна, будто почуяв опасность стать добычей пролетающей птицы, зигзагами опускается на землю, и вторая следует за ней. На черничнике уже много черных ягод среди еще незрелых, и теперь не боишься, что они порченые. Когда я подыскивал себе источник заработка – при этом печальный опыт неудач, постигших меня, когда я поступал по желанию друзей, еще не изгладившийся из моей памяти, удерживал меня от откровений, – я часто всерьез подумывал заняться сбором черники; я знал, что сумею это делать и что мне хватит этого скромного дохода: тут не нужно капитала и не придется, как я наивно думал, надолго отрываться от любимых мною занятий. Мои знакомцы без колебаний избирали торговлю ила свободные профессии, и я думал, что мой промысел такой же: все лето проводить на холмах, собирая ягоды, а потом сбывать их без хлопот – и таким образом пасти стада царя Адмета50. Самым большим моим талантом всегда были малые потребности. Мечтал я также собирать лекарственные травы или продавать вечнозеленые растения тем поселянам, которые любят напоминание о лесах, и так зарабатывать себе на жизнь. Но с тех пор я узнал, что торговля налагает проклятие на все, к чему прикасается: хоть бы вы торговали посланиями небес, над вами тяготеет то же проклятие. Ветер крепчает. Река и пруд чернее грозовой тучи на юге. Вдали глухо грохочет гром. Поверхность воды покрыта легкой рябью. Там, где растут водяные лилии, видна светло-зеленая полоса. Лес гудит. Белые облачка быстро перемещаются на фоне темно-синего неба. Гроза надвигается с юга, она захватила весь лес на горизонте. Но дождя все нет, вот уже несколько часов: облака словно рассеиваются, едва достигнув наших мест.. На кусте барбариса висит желтовато-зеленый плод. Какое прекрасное укрытие представляет собой этот густой куст, такой большой, широкий и развесистый! FringUla juncorun* все еще поет, несмотря на приближающуюся грозу, которая, может быть, только пугает. Сурок – исконный обитатель этих мест. На склоне далекого холма, на пшеничных полях и выпасах виднеются желто-белые пятна свежей земли в тех местах, где он рыл норы; эти кучки земли сохраняются годами. Вот здесь, среди свежескошенного клевера, обнажился холмик земли – посмотри, какая она желтая! На лугах тяжело склоняет голову обычная желтая лилия (Lilium Canadense). В густых зарослях ольхи вдоль насыпи я нашел Lysimachia hybrida**. А вот и Lactuca sanguinea*** с его изрезанными листьями, высоким чяеблем и бледно-малиновым ободком. А то растение с зеленым стеблем, выше моего роста, напоминающее последнее листьями, возможно, высокий латук, или кипрей. Красивое растение с белыми цветами и листьями такой формы – может быть, это василистник? Вьюрок (лат.). **Вербейник гибридный (лат.). ***Молокан красный (лат.). 17 авг. День или два было довольно прохладно. Прохлада чувствовалась даже утром, когда я сидел в тонком сюртуке перед открытым окном, выходящим на запад. Но в этот час, естественно, хочется посидеть на солнышке. Однако прохлада помогала сосредоточиться. Поскольку я не мог устроиться возле открытого окна на солнечной стороне, я вышел из дома утром 15-го и полежал в поле в своем тонком сюртуке, хотя было довольно прохладно. У меня такое чувство, что эта прохлада мне полезна. Если бы она придала моему существованию больше задумчивости! Почему задумчивость должна быть сродни грусти? Бывает особая, благодатная грусть, которой я не стал бы противиться, но, напротив, стремился бы к ней. Мне она определенно кажется радостной. Она спасает мою жизнь от обыденности, и жизнь моя обретает более глубокое течение: это уже не шумный мелководный поток, превратившийся от летней жары в ручеек. Благодаря прохладе выпадает роса и воздух становится чище. Тишина кажется более глубокой и значительной. Каждый звук в природе, похоже, рождается из большой задумчивости, словно природа обрела характер и ум. Сверчок, бурлящий поток, ветер, сгибающий деревья, – все это сдержанно, но радостно говорит мне о постоянном поступательном движении вселенной. Мое сердце замирает, когда я слышу завывание ветра в лесу. Я, чья жизнь еще вчера была столь ничтожна и бесцельна, вдруг снова прихожу в хорошее расположение духа, восстанавливаю свой душевный покой, – и все это благодаря слуху. В тихий пасмурный день я наблюдал, как пел щегол, и это напоминало мне гомон птичьих стай, которые скоро возвестят наступление задумчивой поры. Эх, если бы я только мог жить так, чтобы во всей жизни моей не было ни единой бесцельно потраченной минуты! Чтобы в положенное время, когда созревают первые плоды, мои плоды созревали бы тоже! Если бы я мог сделать так, чтобы природа всегда соответствовала моему настроению, чтобы в каждое время, года, когда расцветает какая-то часть природы, обязательно расцветала бы и соответствующая часть меня! Эх, я бы гулял, сидел бы и спал, испытывая чувство благоговения перед природой! Если бы я только мог молиться – вслух или про себя, – когда брожу вдоль ручья, молиться так же радостно, как поют птицы! Я, кажется, обнял бы землю от радости; меня радует, что я буду в ней похоронен. Л потом думать о тех, кого я люблю, кто будет знать, что я его люблю, хотя я этого и не открою! Иногда мне кажется, что меня вознаградили просто за то, что я с надеждой ожидал лучших времен. Я не переставал надеяться на лучшее, и вот сейчас у меня есть основание исполниться благодарности за тот поток жизни, который захватил меня. Я не так уж беден, я могу ощущать запах спелых яблок, а осенние цветы, Trichostema dichotomum, – не только ярко-синие цветы над песком, но и сильный полынный аромат, характерный для этого времени года, – укрепляют мой дух, вселяют любовь к земле, заставляют ценить себя и радоваться жизни; взмахи голубиных крыльев напоминают мне о плотной ткани воздуха, которую они разрезают. Слава тебе, Господи! Я не заслуживаю ничего, не стою твоего внимания, и все же я создан, чтобы радоваться. Я нечист и ничтожен, но мир украшен на радость мне, для меня уготованы праздники, и путь мой усыпан цветами. Но невозможно благодарить Дающего; я не могу даже шепотом сказать спасибо друзьям, которые у меня есть среди людей. Мне кажется, я вознагражден больше за свои надежды, чем за то, что я сделал или смогу сделать. Нет, ни за что на свете я не раздавил бы сверчка, чья песня – откровение, ласкающее и радующее слух. О, сохрани мои чувства в чистоте! Зачем мне говорить с друзьями? Ведь я так редко бываю самим собой, а значит, и они – не они? Значит, мы встретимся далеко отсюда. Летние семена высыхают и падают из тысяч кивающих головок. Не доведись мне знать тебя в трудные времена, как бы вообще я риал тебя? Да, даже ручьи кажутся богаче отражениями, чем раньше. О, какие это интригующие, пророческие предложения! Самое мелкое из них – в то же время и самое непостижимое. Как можно измерить глубину в том месте, где человек смотрится в воду и видит свое отражение? Из ручейка, у которого я остановился напиться воды, я выпил больше, чем хотел. Я утолил жажду и в то же время возбудил жажду более высокую. Было это у ручья Нат-Медоу в том месте, где он пересекает дорогу за домом Дженни Дуган. Я выпил воды не зря. У того ручья я словно проглотил водяную змею, которая живет теперь в моих внутренностях. Я проглотил нечто важное. День мне кажется совсем другим, чем до того, как я наклонился выпить воды. О-о, этот глоток я надолго запомню. Я его сделал не напрасно: я проглотил наконечник стрелы. А вода эта течет оттуда, где берут начало все источники. Сколько же я проглотил икринок? Кто знает, что во мне теперь вылупится? В той воде, мне кажется, плавали семена мысли, которые сейчас набухают во мне. Человек, не готовый к тому, чтобы вся природа возродилась в нем вновь, не должен пить из рек и проточных вод, чтобы не вскормить чудовищ. Змея, живущая у меня внутри, поднимает голову при звуке текущей воды. Когда же это я проглотил ее? Наконец я избавился от змеи, жившей у меня внутри с тех пор, как я однажды выпил застойной воды. Я схватил ее за горло и вытащил, после чего прекрасно провел день. Разве нельзя избавиться от змеи, которую вы проглотили в юности, когда бездумно нагнулись и выпили стоячей воды? С тех пор она мешает вам и во сне и наяву; она завладела жизнью, которая некогда принадлежала вам. Неужели она не высунет голову при звуке текущей воды? Смело хватайте ее за горло и тяните, хоть вам и будет казаться, что хвост ее скрутил ваши жизненно важные органы. Фермеры только закончили уборку сена (сегодня воскресенье). Те, у кого поспел ранний картофель, по-видимому, уже выкапывают его или делают другую работу, отложенную из-за сенокоса. Последние полтора-два месяца фермеры только тем и занимаются, что дочиста выкашивают поля и луга. И это делается повсюду. По всей стране люди проходят бритвой по щекам природы. Этот тринадцатый подвиг, наверное, оказался бы не под силу Гераклу: он бы изрядно попотел, работая косой с утра до ночи. Я знал юношу, который надорвался на этой работе. Во время сенокоса иные зарабатывают вдвое больше обычного, и с ними заключают договоры уже с весны. Выкосить наголо все поля и луга Новой Англии! Если бы это делалось лишь однажды, а не каждый год, нам бы не уставали твердить об этом подвиге; для каждого фермера он был бы значительнее перехода Бонапарта через Симплонский перевал. А где о нем пишут, кроме правдивого Фермерского альманаха52? Если вы полагаете, что эта работа не требует особых усилий, спросите, где делают и продают лезвия для кос, а заодно и ружья. В косьбе есть нечто сходное с войной – в орудиях и в приемах. Чтобы завоевать Мексику, понадобилось меньше напряжения и подлинного мужества, чем нужно для одного сенокоса в Новой Англии. Мексику завоевали лентяи, те, кто сбежал, отлынивая от косьбы в Новой Англии. Мексиканцев скосили с большей легкостью, чем летние травы на многих фермерских угодьях. Неужели жители Новой Англии не способны на достойную работу? Косьба – дело неподходящее для морских пехотинцев и для дезертиров, для так называемых войск США или для курсантов Вест-Пойнта53. Скорее всего, она бы их подкосила и они бы дезертировали. А разве они не дезертировали и не сбежали в Вест-Пойнт? Для косца каждое поле – поле боя. Он с яростью набрасывается на врага, и целые ряды. убитых покрывают землю в течение лета. На заре и в сумерки фермер идет вперед, вооруженный грозной косой, оружием времени, косой Времени, и завоевывает землю дюйм за дюймом. Косьба – летняя кампания, и будь мы народом более поэтическим, мы бы трубили в рога в честь ее окончания. Можно было бы даже отмечать День косца. Мирные битвы Новой Англии! В битве при Банкер-хилле участвовали люди, которые стояли у ограды, за валками скошенного сена. Они и сейчас еще не покинули поля. Они все еще стоят там. Только они и не отступили. Polygala sanguinea, или рано сбрасывающий листья истод, с красными и фиолетовыми цветами. Растет в сырых местах. Одуванчики все еще цветут и люпин тоже – необычно поздно. Сегодня ходил на Тарбеллово болото – через второй участок – и вышел на Мальборо-роуд. Целый день собирался дождь, было облачно, тихо и довольно прохладно, время от времени падало несколько капель, но дождь так и не пошел. Пейзаж приобрел неяркий, осенний вид. На мою шляпу упало несколько капель дождя. Надел теплое пальто. Птицы, похоже, знают, что сейчас дождя еще не будет. Ласточки-вилохвостки летают очень низко над землей; я слышу их щебет, когда они стремглав проносятся мимо меня, словцо я специально для них вспугнул насекомых. Видел место, где белка ела орех на пне. Тарбеллово болото заросло низкими, ровными и густыми кустами Andromeda calyculata, или карликовой андромеды, которая цветет ранней весной. Тут и там среди них можно видеть водяную (?) андромеду; растут здесь также сосна болотная, береза, ольха обыкновенная (Alnus serrulata), а в отдельных низких местах – клюква; можно, наверное, найти и Rhodora Canadensis*. Ягоды Viburnum dentatum** сейчас приобрели свинцовый оттенок. Клевер и индигоноска все еще цветут вдоль сухих лесных тропинок, а также норвежская лапчатка. На Мальборо-роуд в густом лесу я по запаху нашел дикую яблоню; ствол у нее четырех дюймов в диаметре, ветви опущены или расходятся лучами во все стороны, плоды белые, чистые, самые спелые из них желтоватого цвета, с приятной кислинкой. Земля там была усыпана яблоками. В таком густом лесу редко попадаются дикие яблони с ранними плодами. Они были очень хороши на вкус. Один из самых прекрасных плодов. Под кожицей зеленые пятнышки. Prenanthes alba, или косогорник белоцветный, с его странной алебардой и листьями разной формы; неоттия и зверобой. Рододендрон канадский (лат.). **Калина зубчатая (лат.). 11 часов вечера. Я слышу, как льет дождь, смачивая траву и листья. Он был так нужен дыням. Листья у них свернулись, плодам не хватало воды. В прохладное время года мне меньше хочется спать. Я бодрствую, и день для меня длится круглый год. Косцы закончили работу, но я не слышу ни бахвальства, ни стрельбы из пушек, ни колокольного звона. Они празднуют это событие иначе: берутся за дела, отложенные до окончания сенокоса. Если бы с таким же упорством и доблестью делать еще более достойное дело!! Все человеческие занятия, все профессии и ремесла по-своему привлекательны. Я знал парнишку, который, попробовав сидра у одного священника, решил сам стать священником и делать сидр; совсем еще мальчишка, он не подумал о том, как мало интересного в жизни священника, и был готов получить желаемое любой ценой. На днях, когда я смотрел на плотников, чинивших Хаббардов мост, – их верстак стоял на свежем настиле, который они положили над водой, н никакие перила не мешали им обозревать окрестности, – я чуть было не решил стать плотником и работать на починке мостов и таким образом обеспечить себе приятное рабочее место. У одного из рабочих в руках была леска, которую он перекинул через бревно и время от времени поглядывал на нее. Джон Поттер сказал мне, что этим изгородям из выкорчеванных пней на углу Корнер-роуд по крайней мере лет шестьдесят – семьдесят*. Иногда я вижу щеглов, живущих поодиночке. 19 авг. После полудня. Ходил на Мальборо-роуд через Клемшельский холм, мимо дома Дженни Дуган, Круглый пруд, Кану-берч-роуд (дома дьякона Дейкинза) и Белый пруд. Как многое удерживает человека дома, мешает ему отдаться своей склонности к бродяжничеству! Если я хочу пройти сотню миль, я должен нести с собой палатку для ночевки или на случай дождя или, по крайней мере, теплое пальто на случай непогоды. Таким образом, нужна некоторая решимость, а также силы и предусмотрительность, чтобы предпринять даже небольшое путешествие. Человек передвигается не так легко, как совершают свои перелеты птицы. Он не везде чувствует себя дома, в отличие от мух. Когда я размышляю над тем, сколько вещей я смогу нести, не испытывая при этом большого неудобства, я обычно прихожу к мысли, что удобнее всего оставаться дома. Итак, мой дом – в определенном смысле место, где я держу теплое пальто, палатку, книги, которые не могу унести, место, где я могу рассчитывать увидеть своих друзей и где, наконец, я, даже я, основал свое дело. Но это последнее обстоятельство в моем случае – наименее существенное определение дома. Поэту надлежит постоянно наблюдать за сменой настроений ума, подобно тому как астроном наблюдает за звездным небом. От долгой жизни, проведенной в столь упорных трудах, можно ожидать многого. Самый скромный наблюдатель когда-нибудь обязательно увидит падающие звезды. Скрупулезное описание – это описание объективным пером мыслей, которые посетили чей-то ум за семьдесят лет, равно как и запись количества и вида экипажей, прошедших через определенную точку. Путешественники огибают земной шар и затем рассказывают об увиденных ими природных объектах и явлениях; но кто-то остается дома – пусть и он расскажет о явлениях своей собственной жизни, пусть составит каталог звезд – тех мыслей, чьи орбиты вычисляются так же редко, как и орбиты комет. Неважно, приходят ли они в голову мне или вам, падает ли метеор на мое или на ваше поле, – важно то, что он падает с неба. (Я не собираюсь выражать ту истину, которую выразила Природа. Кто знает, быть может, и я кое-что подскажу ей? Некогда она получала такие советы из другой сферы, как показывает ее современное развитие. Я имею дело с истинами, которые открываются мне, с которыми мне угодно иметь дело, а не с теми, которые решила признать какая-то политическая система.) Метеорологический дневник ума. Вы будете наблюдать, что происходит в ваших широтах, а я – в своих. Некоторые из них были выкорчеваны из болота за домом Абиеля Уиллера. Старая жена Поттера говорила мне, что не может вспомнить того времени, когда их там не было. Некоторые институты – большинство институтов – имели божественное происхождение. Но от большинства из тех, что существуют в обществе сейчас, осталась лишь форма, оболочка, а жизнь ушла; в них нет ничего божественного. Вот тогда появляется реформатор, готовый вернуть им жизнь. Но что бы он ни делал – сам или с помощью других, – все сводится к одному: вернуть им прежний или похожий на прежний божественный характер. Но некоторые люди, никогда не задумывавшиеся над значением этих инстинктов, в результате какого-то ложного другого инстинкта цепляются за пустую оболочку. Те, кто не имеют ни малейшего представления о божественном, объявляют себя защитниками божественного, вроде наших сторонников церкви, и так далее. Я был поражен, когда увидел, как долго люди могут слушать человека, который не знает ровным счетом ничего о предмете, скажем о религии; как некто, начисто лишенный слуха, отнимал время у собравшейся в музыкальном салоне аудитории, излагая свои взгляды на музыку. Сей молодой человек, один из столпов некоего института божественного происхождения, – знает ли он, сколько на себя взял? Если бы святые вернулись на землю, пустил бы он их в свой дом? Удостоил бы своего одобрения? Ne suttor ultra crepidam*. Тот, кто наделен лишь одной способностью – вести дела, всегда стремится высказать свое мнение. Дело о праведности Христа рассматривает римский воин54. Человечество вскоре осознаёт подобные ошибки, но они совершаются каждый день. Недалекие и трусливые фермеры склонны держаться обычаев своих отцов. Ведь жить им осталось не так уж много, говорят они, и пусть не тревожат их сон; блаженны миротворцы; пусть чаша сия минует меня, и так далее. Бесполезно садиться писать, если ты не имел мужества стоять на своем и жить! Мне думается, стоит ногам начать двигаться, как к голове начинают приливать мысли, будто дал волю потоку, устремившемуся к голове. Начинают бить сотни родников, которые берут начало у истоков мысли, и обогащают мой ум. Нужно увеличить поток внизу, говорят владельцы лугов вдоль реки Конкорд, при этом они имеют в виду дамбу у Биллерики. У нас хорошее кровообращение только тогда, когда мы в движении. Труды, написанные в результате сидячей жизни, представляют собой нечто механическое, безжизненное, и читать их скучно. Трава высоко на пастбищах высохла и превратилась в сено. Времена года не прекращают ни на минуту свое круговращение, поэтому Природа отдыхает в точке апогея не дольше, чем в какой-нибудь другой. Если вы не выйдете на свежий воздух в нужный момент, лето может пройти, а вы и не увидите его. Как много времени занимают весна и осень! И сколь краток тот промежуток, который можно назвать летом! Трава только выросла и уже начинает жухнуть. Природа сама очень страдает от засухи. Кажется, она потратила все силы, чтобы дать этим хлебам вызреть. Самый невнимательный человек, гуляя, способен понять, как зародилась геология. Округлые склоны удаленных от моря холмов и мысов с такой очевидностью свидетельствуют о воздействии воды, словно эта работа завершилась лишь вчера. Он замечает это краем глаза во время прогулки и вновь забывает эти мысли. И еще: равнины прерий и луга более позднего происхождения, морские раковины, которые находят на вершинах гор. Геологи тщательно и упорно исследуют все эти. свидетельства и создают свои тонко разработанные теории. Пусть сапожник судит не выше сапога (лат.). Сейчас развелось очень много щеглов, хотя летают они поодиночке. Что, если бы человек всерьез решил вспомнить и сохранить мысли, которые ему приходили в голову, и сделал бы это разумно? А как многих из них сейчас уже не вернуть! Вот и приходится призывать на помощь соседей. Мне не нравится, когда названия штатов дают птицам, цветам, встречающимся в каждом из них, к примеру мэрилендский соловей, и так далее и так далее. Слова Canadenses и Virginicas все-таки большей частью приемлемы, поскольку, по крайней мере, имеют исторические и природные причины на существование. Некоторые растения произрастают только в Канаде, но гораздо большее их число распространено к югу от нее. А Виргиния, как называлось первоначально все атлантическое побережье, имеет некоторое право представлять Юг. Плоды восковника у ручья Нат-Медоу уже желтовато-зеленые, но еще не маслянистые на ощупь. Я пока еще не нашел специального названия для небольших наростов на дубе, с красными полосками и пятнышками. Сейчас пойду за красивыми красными коробочками, или стручками Hypericum Canadense*. Вдоль Мальборо-роуд готовится расцвести белый золотарник. Синицы и сойки поют без умолку. Пение сверчка не слишком приятно для слуха. Его нелегко увидеть. Я чувствую, что мои знания становятся год от года все более четкими и научными, а поле зрения, широкое, как небесный свод, сузилось до пределов видимости микроскопа. Я вижу детали, но не целоеили тень целого. Я считаю части и говорю: Я знаю. Сейчас сухой воздух над полями возле сосновых лесов наполнен стрекотанием сверчков. Сегодня мы сняли первый арбуз. У Мальборо-роуд видел покрытые многочисленными прожилками листья Neottia pubescens, или гудайеры пушистой. Мне очень нравится это последнее название, хотя человека скучного или любителя софизмов нелегко было бы убедить в его точности**. Нам нужно название, которое выразило бы загадочный характер его удивительных листьев. Такой рисунок, которому люди подражают в вышивках, неизъяснимо приятен для глаз, как будто он отвечает своему назначению только тогда, когда попадет на глаза человеку. Лист, покрытый сеткой прожилок и видимый лишь с одной стороны, неприметные мелочи, заставляющие нас остановиться во время прогулки по лесу, пленяют наш взгляд. На откосе дороги, в осыпающемся песке нашел пчелиное или осиное гнездо диаметром четыре дюйма. Оно словно слеплено из чешуек, сделанных из оберточной бумаги в полоску. Неужели человек сперва изобрел бумагу, а затем обнаружил, что нечто подобное делают осы, а не позаимствовал у них эту идею? Бумажные березы вдоль дороги к ферме Дейкинза. Береста ободрана, кора омертвела и отделяется от ствола; растет новая кора. На купене уже есть плоды – ягоды, все в мелких красных точечках. Я знаю одно необычное имя, очень удачно выбранное, – Бастер Кендал. Возле озер и рек воздух напоен ароматом клетры. Трава в низинах, которые зимой затопляются, короткая, густая и все еще зеленая; тут и там видны пучки травы, как будто их выщипали коровы. Маленький лохматый подсолнух на обочине дороги между бумажной березой и Белым прудом – Helianthus divahcatus. Зверобой канадский (лат.). ** Гудайера пушистая – rattlesnake-plantain (буке, гремучая змея + подорожник). 6 сент. На днях встретил Сэма X.58, который шел по железнодорожной колее между станцией и проселочной дорогой. Это что-то новое: раньше я не видел, чтобы он проходил там, хотя по железной дороге можно намного сократить путь. Потом мне пришло в голову, что я вообще не встречал м-ра X. на железнодорожном пути, а ходит он каждый день; более того, он такой педант, что даже представить себе невозможно, чтобы он шел по полотну. Так люди сами готовят для себя смирительные рубашки. Он не смог бы сделать ничего такого, что не было бы санкционировано давней традицией, а поскольку люди на своих сходах испокон веку голосовали за то, чтобы ходить по общественным дорогам, он этого неизменно и придерживается. Наверняка он считает неподобающим для себя, а то и просто неприличным ходить по железнодорожному пути, к тому же это запрещено железнодорожными компаниями! Я уверен, что он шел не по железнодорожному полотну, а лишь по тому пути, который проложили до него тысячи пионеров. Я остановился посмотреть, что он будет дальше делать. Он свернул с полотна прямо на проселочную дорогу и продолжал свой путь. Проходящий мимо поезд никогда не застигнет его на дороге. Какую часть жизни люди тратят на то, чтобы поддержать общественные институты и внушить к ним уважение. Они-то и платят самые большие налоги. По-видимому, некоторые из наших бесценных институтов держатся лишь благодаря чрезвычайным усилиям некоторых добровольцев-спартанцев. Всегда можно найти людей – особенно среди тех, кого породили теперешние наши институты, – обладающих врожденным инстинктом понимать их. Они, по сути дела, живут за счет денег, которые для этой цели собирает общество, или получают пособие, и жизнь их кажется синекурой – но не является таковой. Неписаные законы – самые строгие правила. А они требуют, чтобы эти люди носили определенную одежду. Сколько у нас развелось господ, чье единственное занятие – а это далеко не синекура – состоит в том, чтобы удерживать свой высокий пост и одновременно поддерживать незыблемость многочисленных институтов, без которых нам просто не обойтись! Применение в пищу многих дикорастущих растений, о чем пишут ботаники, например, Кальм из Кап-оз-Уэкса на реке Святого Лаврентия, а именно, подорожника, ночной фиалки, растущей по берегам рек, восковника и так далее, и тому подобное, поначалу заставляет нас почувствовать себя несколько обделенными, потому что мы никогда их не ели, но в действительности открывает нам наши исключительные возможности и показывает, до каких крайностей может довести человека голод. Никто ведь не будет выкапывать эти растения на морском берегу, если он живет так же хорошо, как мы. 1 окт. 5 часов дня. Только что посадил в поезд, идущий в Канаду, беглого раба, который взял себе имя Генри Уильяме. Он бежал из Стэффордского графства, штат Виргиния, в Бостон в октябре прошлого года, а последнее время скрывался на ферме Шадраха близ корн-хиллской харчевни. Через посредника он писал своему хозяину, который является его отцом, прося о выкупе. Хозяин запрашивал шестьсот долларов, он же смог достать лишь пятьсот. Слышал о том, что есть судебные предписания на поимку двух Уильямсов, беглых рабов. Его знакомые – один слуга, как и он, другой – человек, у которого он работал, – сообщили ему, что в его отсутствие о нем спрашивали Огерхоул Бернс и еще кто-то из полиции. Вчера вечером он. отправился в Конкорд пешком и принес письмо, адресованное нашей семье от м-ра Лавджоя из Кембриджа, и еще одно, которое раньше по какому-то случаю дал ему Гаррисон. Он жил у нас, пока мы собирали деньги, чтобы можно было переправить его дальше. Я собирался отправить его через Берлингтон, но когда пошел покупать билет, увидел на станции типа, похожего на полицейского из Бостона, и не решился. Очень умный, приятный человек, мулат. Делать жгут из прутьев – целое искусство: нужно не только выбрать подходящий материал, но и уметь скрутить его. Березовые прутья скручивают, думаю, для того, чтобы они не ломались. А может быть, это делают просто так? Беглый раб сказал, что может держать путь не только по Полярной звезде, но и по многим другим звездам, время восхода и захода которых он знал. Они держались Полярной звезды даже тогда, когда она, казалось, меняла свое положение и словно перемещалась на юг. Часто они шли вдоль линии телеграфных столбов, если поблизости не было железной дороги. Рабы привезли с собой из Африки много суеверий: беглецы иногда кладут в шапки кусочки торфа, считая, что от этого зависит успех их предприятия. За последние дни деревья оделись в осенний наряд. Это самая праздничная пора, когда даже листья яркой окраской напоминают цветы. Теперь самое время для ежегодного празднества – сельскохозяйственной ярмарки. При свете свечи. Ходил к Конантуму. Луна еще ущербная. Сумерки сейчас короче, чем месяц тому назад, возможно потому, что воздух чище и в нем меньше частиц, отражающих свет. Воздух прохладен, и идти по земле холодно; идешь, словно по росистой траве, хотя росы сейчас нет. В сумерках шел по кукурузному полю Уиллера. Стебли кажутся совсем белыми, а початки свалены в кучи по краям поля. Луна стоит невысоко над горизонтом, на юго-западе. Если в этот час смотреть на запад, земля покажется сплошным темным фоном, на котором ничего невозможно различить, резким контрастом к закатному небу. Впечатление такое, словно идешь по горло в ночи. Не чувствуется ни малейшего ветерка. Дуб на выпасе, принадлежащем Хаббарду, стоит абсолютно недвижно, темнея на фоне неба. В эту нору пение сверчков доносится как бы издалека, словно они ушли поглубже в землю, спасаясь от холода. В ольховнике вдоль насыпи сверчков почти не слышно. Лунное отражение в воде кажется холоднее; но жуки-водомеры все еще активны. Эта моя прогулка при луне очень не похожа на предыдущую. Я чувствую приятную теплоту, когда подхожу с южной стороны к сухому лесу: он задерживает прохладный воздух и. в то же время сохраняет часть дневного тепла. Голоса путников на дороге разносятся далеко над полями, их слышно даже у дома Конан-тума. Звезды сияют ярче прежнего. Луна находится далеко на западе, поэтому не видно ее отражения в водах реки возле скалы Тьюпело, но в воде отражаются звезды. Река похожа на черное зеркало, на котором слабо колышутся яркие точки. Когда я сижу на бурых скалах на берегу, то чувствую запах сбитой конской мяты, хотя и не вижу ее. Под влажной скалой видел светлячка. Сегодня вечером не слышно голоса козодоя, да и голоса других птиц почти не слышны. В восемь часов пал туман. В свете низко висящего месяца он похож на паутину или тонкие белые покрывала, раскинутые по земле. Это мечты или грезы луга. Вторая поросль желтой сосны, по-видимому, мягче и красивее, чем бывает в девственном лесу. Девственный лес с голыми, покрытыми мхом стволами деревьев и мохнатыми ветвями гораздо более величествен, но в нем нет столько зеленой хвои, дрожащей на свету. Вязы сейчас большей частью грязно-желтого или коричневого цвета. 1852 ГОД 28 янв. Вероятно, мне не найти лучшего обрамления для моих мыслей, если изъять их из дневника56. Хрусталь сверкает ярче всего в пещере. Люди всегда любили басни с моралью. Дети могли читать только басню, взрослые – и то и другое. Истина, высказанная в такой форме, убедительнее самого абстрактного утверждения, поскольку она при этом не менее универсальна. Где еще найти подходящий цемент для своих мыслей? Как соединить их вместе, не оставляя следов пилы? Вот Плутарх так не делал. И Монтень тоже. Люди писали о путешествиях, используя эту форму, но вряд ли жизнь у кого-нибудь столь богата событиями, чтобы каждый день описывать ее в дневнике. Наша жизнь должна быть активной и все время обновляться, чтобы походить на путешествие. Пищей нам должны служить маисовые лепешки и мучной пудинг. Мы должны быть все время начеку, видеть, как восходит солнце, а не вставать в привычное для всех время, входить в дом так, как хан входит в караван-сарай. В полдень я не обедал, съел только маисовую лепешку и утолил жажду из ручья. Когда я сидел за столом, радушие было столь полным, трапеза столь обильной, что казалось, будто я завтракаю на берегу реки в середине трудного пути. Вода была живым источником, трава – салфеткой, разговор – свободным, как ветер, а слугами, готовыми угождать нам, были наши простые желания. Выкиньте мораль из басен Пилпая57 и Эзопа, и что останется? Больше не будет прогулок по лесным просекам, откуда иногда открывается вид на пруд. Размышляя над тем, как честно заработать на жизнь и при этом не лишить себя свободы для своего истинного призвания, – раньше этот вопрос тревожил меня еще больше, чем сейчас, – я часто поглядывал на большой ларь у железнодорожного полотна, шесть футов на три, куда рабочие убирали на ночь свой инструмент, и думал, что каждый, кому приходится туго, мог бы приобрести за доллар такой ящик, просверлить в нем несколько отверстий для воздуха и забираться туда в дождь и ночью; стоит захлопнуть за собой крышку и закрыть ее на крючок, чтобы свободу мысли обрести и дух освободить. Это казалось мне далеко не худшей из возможностей, и ею не следовало пренебрегать. Можешь ложиться спать, когда вздумается, а выходя утром, не бояться, что кредитор потребует с тебя квартирную плату. Зачем ставить себя в трудное положение? А сколько людей укорачивают себе жизнь, чтобы платить за больший и более роскошный ящик, а ведь они не замерзли бы и в таком. Не хотел бы я оказаться в таком незавидном положении, в какое попали сейчас многие люди. Если вы понимаете под тяжелыми временами не такое время, когда нет хлеба, но такое, когда нет пирогов, то мне вас нисколько не жаль. Экономические вопросы допускают легкомысленное к себе отношение, но шутками от них не отделаешься. Почему вы не надеваете комбинезон? – Но это все, что у меня есть. Я надеваю его и наверх и вниз. Сегодня мне показали Джонни Риордана. В такой холод он ходит в одной рубашонке, поверх которой надета какая-то старая тряпка; в башмаках у него огромные дыры, в которые, по его словам, попадает снег, пальто вовсе нет – и так ему приходится ходить каждый день пешком в школу около мили по открытой всем ветрам железнодорожной насыпи. Одежда его, в бесчисленных заплатках, ведет свое происхождение, или претендует на родство, или некогда составляла одно целое с моими штанами, которые сели так, будто его мать укрывала ими чайник для заварки. Это маленькое человеческое существо – хрупкая игрушка судеб, брошенная в холодный и равнодушный мир, а наготу его прикрывает лишь рваная тряпица. Лучше услышать, что все первенцы Америки перебиты, чем знать, что у него мерзнут руки и ноги, в то время как мне тепло. Неужели человек настолько ничтожен, что не достоин носить ничего лучшего, чем одежда из мешковины или тряпья, и не заслуживает лучшей еды, чем холодные объедки, которые ему бросают? Есть ли такие люди, которым мы оставляем наши обноски, отдаем старое платье и башмаки, когда они больше не могут служить нам самим? Пусть уж лучше богачи ходят в лохмотьях, а дети бедняков носят пурпур и тонкое белье. Меня охватывает дрожь, когда я думаю о судьбе невинных детей. Наши благотворительные учреждения – оскорбление для человечества. Что это за благотворительность, которая раздает крошки с ломящихся от яств столов, оставшихся после ее пиров! 3 часа пополудни. Шел кружным путем через Таттл-роуд и Уолден-ский пруд. В эти теплые дни кажется, что дело у лесоруба спорится быстрее, чем тогда, когда сок в деревьях схвачен морозом, хоть колоть и труднее. Лесоруб чувствует любые перемены погоды и по-своему приветствует их. Нам нужно больше интересоваться жизнью лесоруба, его опытом и привычками. То, что происходит с ним – больше, чем с кем-нибудь другим, – знаменует собой этапы зимнего дня. Теперь, когда индейцы истреблены, ближе всего к природе стоит он. А написал ли кто-нибудь историю его дня? Да-а, как еще далек тот, кто пишет книги, от человека, возможно, его товарища по детским играм, который рубит в лесу деревья. Между ними пролегли века. Гомер говорит, что по успехам лесоруба можно судить о времени суток в долине Трои. Из этих слов обычно делают вывод о том, что он жил в более примитивном человеческом обществе, чем нынешнее. Но я думаю, что это неверно. Вещи подобные сходны во все времена, и тот факт, что я сам нахожу удовольствие в описании именно такого мирного, простого труда, которому нет конца; тот факт, что сам контраст обычно привлекает живущего в условиях цивилизации поэта к тому, что кажется наиболее грубым и примитивным в его современниках, – все это говорит, скорее, о некотором расстоянии, разделяющем поэта и лесоруба, о чьем труде он пишет, чем о необычной близости к нему, – по принципу: вблизи изъяны виднее. К Гомеру следует подходить с иной критической меркой, чем до сих пор делалось. Глубже всего понимает поэта и получает от его произведений наибольшее удовольствие тот читатель, который сам ведет во многом такой же образ жизни, как и поэт. Вокруг Бристерова источника еще зеленеет трава и папоротник, виднеющийся из-под снега. В воде уже пророс аронник, и в его покрывале я различаю розоватый початок цветов размером с горошину. Плохо, что у нас не учат детей различать цвета. Я сам не знаю названий многих. АЕТ. 34 1 февр. Когда мне говорят, что друг, в котором я был совершенно уверен, отзывался обо мне не то чтобы в холодно-сдержанных выражениях, но с холодным и безразличным видом, я воспринимаю это как настоящее предательство – худшее из преступлений против человечества. Друг может сколько угодно подозревать меня, его подозрения, скорее всего, выражают не что иное, как веру и надежду, но высказывать их вслух – это уже бессердечно. Если я не был счастлив в друзьях, так это потому, что требовал от них гораздо большего и не довольствовался тем, что мог получить, и не получал больше отчасти потому, что сам давал так мало. Я, должно быть, кажусь тупым тем, кто оценивает мои действия, не зная их мотивов. В то время как мы проповедуем покорность законам человеческим и тем Божественным законам, которые запечатлены в Новом завете, мы не проповедуем естественных законов таланта, любви и дружбы и не настаиваем на необходимости им следовать. Как много кажущихся жестокостей можно объяснить тем, что сердце человека исполнено любви! Как много отчаянных, на первый взгляд, поступков, даже эгоизм можно объяснить тем, что человек повинуется Божественным законам! Очевидно, что в роли покупателей или продавцов мы лодчиняемся совсем другим законам, чем в роли любовников и друзей. Индуса не следует судить, исходя из христианских представлений, а христианина – исходя из представлений индуизма. Сколько преданности закону, который не все понимают, сколько душевной щедрости может быть напрасно истрачено на человечество! Это равносильно метанию бисера перед свиньями! Герой следует своему закону, христианин – своему, любовник и друг – своим. Все эти законы в какой-то степени различаются. Как трагичны отношения двух друзей, один из которых повинуется кодексу дружбы, а другой – кодексу филантропии! Так же, как различны наши организмы, фигуры, таланты, различаются и наши критерии, и мы послушны разным законам. Мой сосед понапрасну тратит силы, призывая меня быть таким же доброжелательным, как он сам. Мне следует быть таким доброжелательным, каким меня сотворила природа, будь я язычником или христианином. Трудно следовать сразу законам всех. Христианин так же следует моральному закону язычника, как и язычник – закону христианина. Маловерный надеется на воздаяние в ином мире; разуверившись в этом, он и ведет себя соответствующим образом. Другой считает настоящее достойной для себя ареной, идет ради него на жертвы и рассчитывает услышать слова одобрения. Человек, уверовавший в мир иной и потерявший веру в этот, обычно вызывает у меня неприязнь к христианской вере. Для него важнее загробный мир, чем настоящее мгновение, когда мы ведем с ним разговор. Полагают, что чем меньше мы знаем, тем больше надеемся. Все это несбыточные надежды. Даже одна крупица знания, одно мгновение жизни сейчас, здесь, жизни, дарованной нам, равны акрам надежды, расплющенной так, чтобы ею можно было позолотить будущее. Надежда ослабляет наше зрение, она покрывает золотым налетом истины все, на что мы смотрим. Встречаться с героем нужно на почве героического. Одни племена живут высоко в горах, другие населяют равнины. Мы мешаем друг другу. Мы следуем разным законам. Разве полночь не кажется большинству людей чем-то вроде Центральной Африки? Разве нас не соблазняет перспектива исследовать ее, проникнуть до берегов ее озера Чад, открыть истоки ее Нила, которые, может статься, находятся где-то в районе Лунных гор? Кто знает, какие плодородные земли, какие красоты животного и растительного мира можно найти там, какую первобытную простоту, какие отблески истины можно обнаружить среди ее смуглых обитателей? Мы освещаем лишь первые часы ночи. Свет за циферблатом часов на филадельфийской ратуше гасят ровно в одиннадцать часов вечера, чтобы не жечь зря масло. В городах эти часы отданы на откуп нескольким сторожам, которым надлежит следить, чтобы не случалось никаких безобразий. Неужто у нас никогда не будет сторожей другого рода, которые на зеленых холмах будут ожидать появления Божественного сияния? Высматривайте врага с городских стен, но не друга – с сельских холмов! В Лунных горах, в ночной Центральной Африке – вот где скрываются истоки всех Нилов. Экспедиции, снаряженные вверх по течению Нила, доходят лишь до порогов, минуют развалины Фив и, возможно, достигнут устья Белого Нила, но нас-то интересует Черный Нил. Люди лишь строят догадки относительно того, где берут свое начало некоторые великие реки, такие, как Нил и Ориноко (?). Неужели нужно высовывать голову из окна и просить сторожей, этих ночных блюстителей порядка, рассказать нам о ночи – каковы приметы ее прекрасного облика? Разве такие вопросы задают сторожам? А кому же тогда задавать их? Неужели нет никого, кто мог бы дать на них ответ? Все вещи притягивают друг друга и стремятся слиться, подобно каплям воды. Пальцы соединены перепонкой. Законы света таковы, что когда я держу их против света близко друг к другу и свожу вместе, то, прежде чем они коснутся друг друга, кажется, будто вырастает перепонка и соединяет их. Так же бывает с предметами, которые мы рассматриваем через стекло с дефектами. Имеет ли человек право лечь в постель, зависит от того, как он провел день. Проведите несколько часов так, чтобы получить право спать на солнышке. Друзья, друзья! Меня не радуют встречи с ними. Им не хватает веры в меня, веры в человечество. Их самая жестокая, самая бессердечная мысль является, наконец, облеченная в вежливые и непринужденные слова. Я не отвечаю на их приглашения, потому как не чувствую, что меня приглашают; а того, что мы не делаем, и объяснять не нужно. Один из них говорит: Люби меня, но не в этой грязи. А другой: Кончай с этим, и будешь так мил. Тот, кто свысока относится к другим, заслуживает лишь презрения. Зимой ботаник может изучать лишайники. Недавняя золотая лихорадка в Калифорнии58 и отношение к ней всех, даже философов и пророков, кажется мне свидетельством величайшего позора, постигшего человечество. Подумать только, что многие готовы добывать себе средства к существованию, купив билеты лотереи золото-искательства, не внося при этом собственного вклада в общественное богатство! А подавляющее большинство тех, кто остается на месте, оправдывают их, дополняя наставление личным примером. Это похоже на фанатизм, который заставлял индусов бросаться под колесницу Джаггернаута59. Я просто не знаю более поразительного свидетельства аморальности торговли и всех способов зарабатывать деньги, чем золотая лихорадка в Калифорнии. Что значат философия, поэзия и религия этих людей, которые, едва заслышав новость, сломя голову кидаются принять участие в лотерее, разыгрываемой на золотых рудниках Калифорнии, чтобы жить милостью Фортуны и получать возможность распоряжаться трудом менее удачливых, иначе говоря, владеть рабами, не внося собственного вклада в общественное богатство? И это называют предприимчивостью! Пожалуй, только дьявол несколько более предприимчив! Философия, поэзия и религия этих людей не стоят и выеденного яйца. Боров, роющий землю рылом и так добывающий себе пропитание и дающий навоз, постыдился бы подобной компании. Если бы я мог, пошевелив лишь пальцем, распоряжаться всеми богатствами мира, я не стал бы платить за них такую цену. Как будто Бог – богатый джентльмен, который разбрасывает пригоршни монет для того, чтобы посмотреть, как человечество бросится их поднимать, расталкивая друг друга локтями. Отправляются в Калифорнию. Да она всего лишь на три тысячи миль ближе к аду. Я лучше расстанусь с жизнью, чем отдам себя на волю случая. Всемирная лотерея! Как можно добывать пропитание в царстве природы с помощью лотереи? Неудивительно, что там играют в азартные игры. Я просто не слышал, чтобы там занимались чем-нибудь другим. Какое горькое толкование, какая сатира на наши общественные институты! Кончится тем, что человечество повесится на дереве. И никто не придет, чтобы снять его. Разве все заповеди всех библий учили нас только этому? И разве последним и самым удивительным изобретением янки являются лишь грабли для навоза (кстати сказать, запатентованные)? Если бы некто стал продавать лотерейные билеты, на которые можно было бы выиграть место в раю, и принес бы соответствующие бумаги, то все билеты тотчас бы расхватали. Разве Бог велел нам добывать себе средства к существованию, копая там, где мы не сеяли, в надежде, что Он, быть может, наградит нас слитками золота? Вот вам тема для проповеди – увы! – Ионам нашего поколения60, но с церковных кафедр не раздается ни звука, они так же молчат, как бессмертная Греция, молчат, потому что проповедник сам отправился в Калифорнию. Золото Калифорнии – вот тот пробный камень, который обнажил гнилость и подлость человечества. Сатана с одного из своих наблюдательных постов показал человечеству царство Калифорнии61, и оно тотчас заключило с ним сделку. Бог выдал одному человеку бумагу, удостоверяющую его добродетельность, которая обеспечивала ему пищу и одежду, но это вызвало недовольство остальных, и они исполнились зависти. Но, по последним сообщениям, кто-то обнаружил место, в котором хранятся подобные бумаги для выдачи людям добродетельным в будущем, и поднялся крик во всех землях, и грешники ринулись туда отовсюду и присвоили их. Бог выдал праведнику бумагу, обеспечивающую его пищей и одеждой, а неправедный: нашел в сундуках Бога ее факсимиле и, присвоив его, получает пищу и одежду наравне с первым. Есть вещи, глядя на которые Бог может позволить себе улыбнуться, но не человек. 26 июля. Из-за моей близости к природе я отдалился от людского общества. Интерес к солнцу и луне, утру и вечеру вынуждает меня к одиночеству. Самая величественная картина в мире – небо во время заката. Когда испытываешь душевный подъем, зачем с кем-то встречаться? Поневоле будешь один. В этот момент ум, ясно постигающий любые проявления природной красоты, далек от человеческого общества. Мое желание жить в обществе бесконечно возросло, а моя способность жить в реальном обществе уменьшилась. Сегодня ездил в Бостон и Кембридж. Д-р Харрис сказал, что большая ночная бабочка, которую я поймал, – Attacus luna; можно считать, что это одна из разновидностей павлиньего глаза. Они встречаются довольно редко, потому что их поедают птицы. Как-то д-р Харрис шел через университетский двор и увидел, что прямо ему под ноги опустились крылышки такой бабочки. Как это трагично: ведь упавшие на землю крылышки – единственное доказательство того, что существо это взмывало в вышину; большие и удивительно красивые, они словно созданы для того, чтобы нести на себе драгоценную ношу высоко в небе. Нечто похожее происходит и со стихотворениями и даже эпическими сказаниями: как крылышки бабочки, она падают на землю, а поэта, о чьем наполненном приключениями полете они говорят нам, съедает голодный хищник этого мира. Если ночная бабочка осмелится летать днем, какая-нибудь птица схватит на лету драгоценный груз, а паруса и оснастку бросит на произвол судьбы. Так матрос, видя плывущую мачту, и парус, сообщает о судне, потерпевшем аварию на такой-то широте и долготе. Зачем же созданы такие нежные и беззащитные организмы? Я посадил бабочку в коробку, и она билась там всю ночь, пытаясь выбраться наружу, истрепала все крылья и даже отложила яйца на стенки своей тюрьмы. Возможно, мой знакомый энтомолог никогда и не видел живой бабочки этой разновидности, но однажы во время прогулки он увидел, как на землю плавно опустились крылышки бабочки гораздо большего размера, чем ему до того приходилось встречать. Кораблекрушение в воздухе. Он сказал мне, что светлячков можно наблюдать начиная со второй половины августа и что здесь можно видеть большого и очень яркого светлячка, более дюйма в длину (он показал мне его размеры на пальце), но это бывает редко. Быть может, зарево заката разливается по небу тем стремительнее, чем больше изрезаны края облаков, когда солнце достигает, наконец, такой точки, в которой его лучи могут от них отражаться. Около десяти часов вечера видел высокие столбы тумана, упавшего на долины и освещенного луной; он как бы готовился захватить более возвышенные места. Кажется, что небо здесь касается земли, так как леса совсем не видно. 23 окт. После полудня. Ходил в направлении Конантума. Сегодня выдался день бабьего лета. Довольно туманно, гор совсем не видно. Заметил, что цвет шандры стал голубым или стальным с красноватым отливом. Листья желтых кувшинок в Хаббардовой канаве совсем зеленые, словно только что распустились. На реке еще видны листья белых кувшинок, но желтых почти нет. На полях у Конантума пустил ростки полевой осот, но они еще совсем маленькие. Поля кажутся красновато-коричневыми. Видел полосатую землю. Истод (Syriaca) быстро увядает. Ланцетовидные коробочки лопнули, и семена высыпаются из них при малейшем прикосновении, когда подсыхают на солнце; они образуют колышащуюся на ветру белую шелковистую массу, или пучок, причем каждое семечко держится на конце тонкой нити, пока сильный порыв ветра не оборвет ее. Очень интересно они рассеивают семена. Листья на липах облетели. Видел место, где мальчишки собирали орехи, хотя они еще не совсем поспели. В зарослях грецкого ореха верещит рыжая белка. С дерева на дерево перелетают синицы, следуя за мной на расстоянии нескольких десятков метров, издавая при этом шелестящие, звенящие звуки. Движимые любопытством, они пролетают всего в нескольких футах от меня и садятся на ветки сосен вниз головой. Желтые сосны уже скинули часть хвои, которая покрыла землю цветным ковром. Болотная сосна еще наполовину зеленая. Интересно, цветет ли еще на Лиевой скале ползучая вероника (Veronica agrestis)? Листья ее не имеют обычной сердцевидной формы, и размером они больше черешков. Побеги гамамелиса, вырастая, закручиваются в обратную сторону. Болотная мята на выступах скалы пожухла и высохла, но все еще сохраняет свой аромат. Листья на вязах на нашей улице почти облетели. Октябрь всегда богат осенними красками. Первого числа почти все деревья пожелтели после первых заморозков. И хотя задолго до этого можно было видеть тут и там яркие краски, все же только после заморозков лес оделся в яркий осенний наряд. К концу месяца листья либо опадут, либо пожелтеют и засохнут, главным образом благодаря морозам. А еще в октябре созревают барбарис и каштаны. Друг – это человек, с которым я встречаюсь и который принимает меня за того, кто я есть. Чужой человек принимает меня за кого-то другого. Мы не можем говорить, не можем общаться, пока не почувствуем, что признали друг друга. Чужой видит вместо нас третьего, с кем мы даже не знакомы, поэтому мы оставляем его беседовать с ним. Помочь кому-то неверно понять самого себя равносильно самоубийству. Подозревая, вы теряете друга и вместо него приобретаете чуждого вам человека. Я не могу быть ничьим пособником в превратном понимании себя. То, что принято называть общественными добродетелями и приятельскими отношениями, есть по сути дела добродетель свиней одного помета, которые лежат рядом, чтобы согреть друг друга. Это чувство заставляет людей собираться вместе в трактирах и тому подобных местах, оно превращает их в толпу, но оно не заслуживает того, чтобы называться добродетелью. 1853 ГОД 3 янв. Ходил вдоль железной дороги к Линкольнову мосту. Вечнозеленые растения, похоже, быстрее всего освобождаются от ледяной корки, возможно, из-за того, что их листья отражают свет. Деревья ветвистые, подобно клену и пекану, особенно красивы в ледяном уборе. Сегодня днем шел снег, он ложился на обледеневшие ветви. Чем больше деревья покрываются ледяной коркой и становятся похожими не на деревья, а на призраки деревьев, тем лучше. Вместо того чтобы смотреть на искусные морозные узоры на стекле, видишь целый лес серебристых веток. Я имею в виду последние два дня. Треск льда – по-моему, подходящее слово. Вдоль дорог и изгородей на лугу деревья стали похожи на серебряные метелки. Я не видел ни одного темного пятна, только серебристый блеск, как если бы все дерево – ствол, ветки, сучья – превратилось в начищенное до блеска серебро. Перед каждой живой изгородью из груди невольно вырываются радостные восклицания. Иногда встречаются группы таких раскидистых берез, словно перед тобой пучок страусовых перьев, расходящихся из единого центра. Перебираешься через ветки, как муравей в траве. Красивый рисунок тающего льда в колеях, там, где уже проступила вода, похож на богатый узор на хрустале. Внезапно все превращается в хрусталь. Мир – настоящий хрустальный дворец. Одетые в лед деревья, оцепеневшие, с опущенными ветвями, выглядят так, словно их выточили из мрамора, особенно вечнозеленые. Я люблю Природу отчасти потому, что она – противоположность человеку, убежище, где можно от него укрыться. Ни один из его институтов не проникает сюда и не имеет над ней силы. Здесь царит иное право. Среди природы я могу дышать полной грудью. Если бы мир был только царством человека, я не смог бы распрямиться во весь рост и потерял бы всякую надежду. Мир человека для меня – оковы; мир природы – свобода. Человек заставляет меня стремиться в мир иной, она – примиряет с этим. Ни одна радость, которую дает нам природа, неподвластна его законам и порядкам. К чему бы человек ни прикоснулся, на всем остается его грязный след. Он морализатор в мыслях своих. Можно подумать, для него вообще невозможен свободный, радостный труд. Сколь бесконечно велика и чиста даже малейшая радость, которую дарует нам Природа, по сравнению с одобрением общества! Счастье, которое дарит вам Природа, сравнимо лишь с тем, которое доставляют искренние слова любимого нами человека. Человек – вот дьявол, Источник всякого зла. Мне кажется, что все эти скучные люди с их прописной мудростью и их законами даже не представляют себе, что такое радость. Какая мудрость, какие наставления могут победить радость? Нет такого закона, который не преступила бы даже маленькая радость. Я один в целой комнате, и комната эта – природа. Это то место, которое не подлежит юрисдикции человеческих правительств. Сложите в кучу ваши мудрые изречения, ваши законы и ваши книги – свидетельства печали. Природа же исполнена радости, и ее черви живо подроют эту кучу, и весь этот хлам рухнет наземь. Прерии неподвластны вашим законам. Природа – прерия для отверженных. Есть два мира – мир природы и мир почты. Я знаком с обоими. Я то и дело забываю о существовании людского общества и его институтов, как я забываю о существовании банков. Да, сегодня днем снег запорошил весь лед. Я нашел на снегу насекомое с шестью ногами, вытянутым, цилиндрическим телом длиной в шестую часть дюйма, двумя узкими крылышками, длиннее тела на треть, и с двумя усиками. Неужели это зимний комар? Уолден еще не замерз. Зяблики все еще здесь. Она, похоже, давно уже наведываются в одну березовую рощу: снег там усеян семенами, которые они выклевали, в других же местах я этого не видел. Некоторые из них, выклевывая семена из сережек, цепляются за ветки, другие подбирают то, что падает на свет. Они постоянно прыгают с ветки на ветку со звонким щебетом, а иногда с каким-то мяукающим звуком или вдруг, вспугнутые чем-то, взлетают с громким шумом, похожим на звук высыпавшихся из мешка грецких орехов. Воздух густ и темен от падающего снега, который окутывает лес белой пеленой. Зима. Лес надевает зимнее пальто. Лесная дорога ослепительно бела. Цвет пруда зависит от освещения. Теперь, в бурную погоду, он кажется темным. В соответствии со своей природой (он лежит между небом и землей) он бывает и синим и зеленым. В тихую ясную погоду, когда видно на большую глубину, он зеленый. Но стоит подняться ветру и возмутить волны на его поверхности, он становится синим, как небо. 5 марта. Секретарь общества по распространению естественно-научных знаний попросил меня – как, вероятно, и тысячи других – в письме, отправленном из Вашингтона, заполнить анкету и ответить на некоторые вопросы. Самым важным из них был вопрос о том, какая область науки меня особенно интересует, причем термин наука был употреблен в самом широком смысле. Ну так вот, хотя я мог бы ответить немногим избранным, какая сфера человеческого знания меня занимает, и был бы рад возможности сделать это, но мне казалось, что я выставлю себя на посмешище перед ученой публикой, если попытаюсь описать ту область науки, которая особенно меня занимает, – ведь они не верят в науку, предмет которой высший закон. Поэтому я вынужден был опуститься до их уровня и описать им ту ничтожно малую часть себя, которую они только и способны понять. Дело в том, что я мистик, трансценденталист и вдобавок к тому философ природы. Теперь, когда я вспоминаю об этом случае, я понимаю, что нужно было сразу сказать, что я трансценденталист. Это был бы самый простой способ объяснить им, что они не поймут меня. 24 мая. После полудня. Говорил, вернее, пытался говорить с Р. У. Э. Только потерял время – чуть не потерял терпение. Ему показалось, будто я ему противоречу, хотя наши мнения не раходились, и он говорил на ветер – говорил то, что мне известно, – и я только потерял время, пытаясь вообразить себя кем-то другим, чтобы только поспорить с ним. 1854 ГОД 17 июня, суббота. 5 часов утра. Ходил на Холм. Стоит холодный, сырой туман. По утрам нельзя пройти по траве, чтобы не вымочить ноги по колено. Вся земля промокла насквозь. Вода удивительно теплая по сравнению с холодным, промозглым воздухом. Лягушкам, похоже, нравится погружаться в неё. Сегодня утром много паутины. Покрытая росой, она похожа на маленькие салфетки, расстеленные на траве феями. Мутовчатая пузырчатка. Неподалеку от фермы Додда видел рдест с такими изящными нитевидными листьями и стеблями (несколько утолщенными) и маленькими шаровидными колосьями соцветий, которые появились, возможно, уже несколько дней тому назад. Ranunculus reptans, возможно, расцвел уже день или два тому назад. Видел утку, скорее всего – лесную утку, которая здесь гнездится. Когда я был на Холме, мне вспомнились другие ранние утра, когда на востоке видны темные силуэты деревьев в низинах, частично окутанных сверкающим белым туманом, освещенным лучами восходящего солнца. Клубы тумана быстро перемещаются к востоку, а верхушки деревьев прочерчивают полосы в тумане и делят его на долины. Л позади них залитая водой неведомая страна – кажется, что деревья стоят на берегу моря. Почему это туман обычно перемещается в сторону солнца? Его можно видеть на востоке после того, как он исчез на западе. Воды туманного моря расступаются перед нами62 и текут вспять, чтобы мы, сыны Израилевы сегодняшнего дня, могли пройти сквозь него. Слышал, как рыжая белка на дереве издавала приглушенные, гортанные звуки, а потом какой-то резкий, лающий звук. Рабство не дает благоуханных цветов, наподобие цветов белой кувшинки: ведь его цветок должен пахнуть так же, как оно само. Цветок, пахнущий мертвечиной. Видел, как солнечные лучи, отражаясь от поверхности Ассабета, освещали вершину холма, пронизывая расступающийся туман. От них поверхность воды казалась рябой. Она приобрела какой-то бледно-золотистый оттенок – бледный поток золотя алхимией небесной. Судей и адвокатов и всех сторонников целесообразности беспокоит не то, справедлив ли закон о беглых рабах, но – как они выражаются – конституционен ли он. В данном случае они применяют весьма низкое и негодное мерило. Скажите на милость, а конституционна ли добродетель? Или порок? Так что же конституционно – законность или беззаконие? В важных нравственных вопросах, подобных этому, так же неуместно спрашивать, конституционен ли закон, как и спрашивать, выгоден ли он или нет. Они упорно служат людям, худшим из людей, но не Богу. Вопрос не в том, сэр, заключили ли вы или ваши предки договор с дьяволом семьдесят лет тому назад и требуется ли поэтому сейчас его выполнять; вопрос в том, намерены ли вы – несмотря на прошлое отступничество ваше или ваших предков – наконец-то послужить Богу и жить в соответствии с вечной и единственно справедливой Конституцией, которую составил для вас Он, а не Джефферсон или Адаме63. Следует ли нам жить в соответствии с конституцией? Или умирать в соответствии с ней? Нет, пока мы живы, мы о ней забываем, а когда умрем, она нам больше будет не нужна. Единственное, на что она может пригодиться, так это молшъся на нее. В то время когда ведут распинать Христа, правитель решает, что не может вмешаться и спасти его в соответствии с конституцией64. Христиане – ныне и во все времена – это те, кто живут в соответствии с высшим законом и знают, что, если они вмешаются, это будет в согласии с их собственной природой. Они, по крайней мере, отказываются быть пособниками насилия, в то время когда другие кладут в карман тридцать сребреников. Это похуже, чем распять Христа: ведь он мог бы лучше распорядиться собой. После полудня. Ходил на Уолден и на скалы мимо богадельни. Rumex obtusifolius (?) * цветет уже, возможно, несколько дней. Видел лесную птицу опять на старом месте, на желтой сосне и на верхушках дубов, что на вершине Бристерова холма, справа. Кажется, у нее черные крылья с белыми полосками. Может быть, это черногорлая древесная славка? В полдень на дубах можно видеть танагра, которого ни с кем другим не спутаешь; поет он хрипло, и голос его чем-то напоминает голос виреона: прюит, привии, приваа, приаа и так далее, причем некоторые ноты получаются чище, без звука р. Но поет он не так продолжительно, как виреон, и после небольшой паузы повторяет эти несколько нот. Iris Virgmica** расцвел на Пелтандровом лугу, может быть, день-два тому назад, но на Арумском лугу еще нет. Поля, поросшие щавелем, приобретают бурый оттенок. Щавель туполистный (лат.). ** Ирис виргинский (лат.). Еще один прекрасный день – все подернуто легкой дымкой, горизонт кажется совсем близким, гор не видно. Различить можно лишь близкие предметы. Если посмотреть вдаль, то на расстоянии четырех-пяти миль видны лишь силуэты лесистых холмов и долины, над которыми клубится туман. Стоят сухие июньские дни. В такие дни мы ближе к земле и дальше от неба. Мы обитаем в более грубой стихии. Мы погружаемся глубже в туманы земли. Даже птицы уже не поют так радостно и громко. Пора надежд и обещаний прошла, наступила ягодная пора. Индейцы знали: если созрели ягоды, значит, наступила середина лета. Мы испытываем легкую грусть, потому что начинаем сознавать разрыв между нашими надеждами и их воплощением. Надежда на небесное блаженство оказывается тщетной, и все, что у нас остается, – это пригоршня мелких ягод. Солнце еще не зашло, когда я добрался до холма Фейр-Хэвен и пособирал там землянику. На вырубках мне иногда попадается земляничник, в котором крупные, сильные кустики дают мало ягод, по-видимому, они идут в листья; они тратят все свои силы на листья до наступления сухой погоды. Ранние ягоды созревают как раз на ранних кустиках, с меньшим количеством листьев, и растут они на сухих пригорках: ягоды на них завязываются до наступления засушливых дней. А на лугах они дают и листья и плоды. Я уже видел издалека цветущий папоротник в пойменных лугах. Льнянка вот-вот расцветет, это дело нескольких дней. Одна или две уже раскрылись, но остальные не торопятся. Собирается распуститься теф-розия. У люпинов уже есть семена. Вьюнок пурпурный, по-видимому, расцвел вчера. Удачно его назвали. Его широкие цветки в форме колокольчика или трубы, слегка красноватые, напоминают цветом зарю. Кое-где появились свежие листья кувшиночника, но теперь на них нет насекомых. Погония распустилась, возможно, вчера или позавчера. Сегодня снова яркий закат. Солнце похоже на ярко-красный летний цветок. Подобно тому как на смену белым и желтым весенним цветам приходят розы, потом красные лилия и так далее, так и желтое весеннее солнце превращается в красное в засушливые июньские дни, оно круглое и красное, как летний цветок, плод знойных, жарких дней. <…> Массачусетс ждет его решения, будто преступление еще не совершилось65. Преступление прежде всего и главным образом в том, что Массачусетс допустил, что судят невинного человека, причем речь идет не просто о его жизни, но о его свободе. Те, кто рассуждает о решении м-ра Лоринга66, а не о своем собственном решении и не о том, что штат позволил этому человеку быть арбитром в таком деле, попусту теряют время. Они не только малодушны, но и слабоумны. 9 июня (продолжение). Словом, если большинство проголосует за то, чтобы Богом был дьявол, меньшинство станет жить и вести себя соответственно, будет повиноваться победившему кандидату, надеясь, что, когда-нибудь, с перевесом в один голос, председательский, Бог будет восстановлен в правах. Некоторые ведут себя так, словно верят, что можно катиться под гору – немного или сколько угодно – и наверняка достичь места, откуда можно будет покатиться вверх. Это и есть целесообразность, выбор пути, на котором всего меньше препятствий (для спускающегося). Невозможно добиться моральной реформы с помощью политических действий и принципа целесообразности. Никому еще не удавалось катиться вверх, в гору. В области нравственной скатиться можно только к отступничеству. Пусть судья и присяжные, шериф и тюремщик перестанут служить неправедному правительству, перестанут быть пешками и станут людьми. Конечно, рабство, подобно пороку и несправедливости, до сих пор еще не давало цветов, которые ежегодно радовали бы людей, ибо в нем нет жизни Оно всегда лишь гниение и смерть, оскорбляющие всякое здоровое обоняние. Неизменные законы Вселенной, которым отчасти подчиняется даже порок и таким образом преуспевает, всегда на стороне справедливости и добра. Именно немногие хорошие качества рабовладельца, соединенные с его дурными качествами, заставляют бояться его потому что он в каких-то отношениях лучше нас. Так кто же истинные противники рабства? Это знают рабовладельцы, знаю и я. Неужели это губернаторы, судьи, адвокаты, политические деятели? Или это Гаррисон, Филлипс, Паркер и К°?67 Политики – теперь, да и всегда – инстинктивно предпочитают держаться подальше от таких, как они. Как раз в это время с улицы до меня донеслась барабанная дробь-мужчины или подростки упражнялись в игре на барабане. Но для чего? Я мог бы, пожалуй, простить петухам то, что они все еще поют – ведь их не перебили в то утро, – но я не могу простить этого людям. 1855 ГОД 5 нояб. Мне глубоко ненавистен образ жизни некоторых людей и то, как теперь добывают средства к существованию. Работа на ферме, торговля, занятие ремеслом или профессиональная деятельность – все это претит мне. Я бы предпочел добывать средства к существованию самым простым и примитивным способом. Та жизнь, которой общество предлагает мне жить, настолько искусственна и сложна, поставлена на столько слабых опор, что грозит в конце концов рухнуть; она никого не может вдохновить, а хвалят ее разве что старомодные чудаки. В лучшем случае жить такой жизнью люди считают своим долгом. Я испытываю безграничную радость и удовлетворение от того, что помогаю себе и другим в меру своих возможностей. Но какой смысл пытаться жить просто, самому выращивать свой хлеб, ткать себе одежду, строить дом, топить печь дровами, которые сам заготовил, если люди, с которыми ты связан, в своем безрассудстве хотят иметь и получают тысячу других вещей, которых ни ты, ни они не могут произвести и никто не сможет оплатить? Человек, с которым ты связан родственными узами, подобно быку, постоянно тянет совсем в другую сторону. Однажды человеку, который возмущался последствиями нашей расточительности, я сказал: Вы ведь могли бы сами выращивать картофель и так далее и так далее. В нашей семье это делалось регулярно, причем оставался даже картофель на продажу. Но он отнесся к моему предложению с сомнением. Тогда я сказал, назвав самую высокую цифру: Вы могли бы вырастить двадцать бушелей. – Да, но мне нужно тридцать пять. – А велика ли ваша семья? – Жена и трое маленьких детей. И это одна лишь семья, не говоря уже о тех, кого он нанял помогать есть картофель, то есть тратить его понапрасну. Так что ему пришлось нанять человека, чтобы вырастить картофель. Так люди впускают дьявола в каждую щелку, а потом болтают о райских кущах и грехопадении человека. У меня есть несколько знакомых детей, которым я с удовольствием подарил бы что-нибудь на день рождения. Но они так избалованы подарками – дома у них целые музеи дорогих подарков, – что мне пришлось бы трудиться целый год, чтобы купить им подарок, на который они соизволили бы взглянуть. <…> 1856 ГОД 19 марта. Случай у миссис Брукс. Утром 17-го прислуга миссис Брукс, девочка-ирландка по имени Джейн, упала, спускаясь по лестнице в подвал. Хозяйка обнаружила ее на полу без видимых признаков жизни. Миссис Брукс побежала к входной двери, чтобы позвать кого-нибудь помочь ей поднять Джейн наверх. Она попросила некую мисс Фармер, которая как раз шла мимо, сходить за кузнецом, жившим неподалеку. Та повернулась и не мешкая побежала через дорогу выполнять поручение, но поскользнулась и упала в талую воду. В мокрой одежде, со ссадинами на руках она вернулась и попросила миссис Брукс сделать ей примочку. Тогда миссис Брукс снова побежала к двери и крикнула Джорджу Биглоу, чтобы он сходил за кузнецом. Он бросился выполнять поручение и упал в снежницу почти на том же месте. Но так как он был половчее, то поднялся и – не думая о примочках – отправился за кузнецом. Он сообщил о случившемся проходившему мимо Джеймсу Бэрку и поспешил на помощь, но в темноте свалился с лестницы, ведущей в подвал. Когда наконец они подняли девушку, та очнулась и начала бредить, а потом с ней случился припадок. Поспешишь, людей насмешишь. Пришла беда – отворяй ворота. Я знаю эту историю от тех, кто слышал ее от миссис Брукс, видел девушку, лестницу и снежницы. Когда вскрывается река и образуется полынья размером в один квадратный род в том месте, где в реку впадает ручеек или ключ, здесь собираются мелкие рыбки, привлеченные светом и теплом. Так уже ранней весной они могут стать добычей скопы. Можно видеть рябь на воде, когда они бросаются врассыпную при вашем приближении. 18-го я заметил на берегу озера место, где бьют ключи. Это рядом с железнодорожным мостом, там, где растет ясень. Почти целый месяц проталина была диаметром в 2—3 фута, а теперь увеличилась до 8—9 футов. В других местах на низком берегу, например возле устья Нат-Медоу, я видел болыпие проталины в глубоком снегу, диаметром в 8 или 10 футов: там бьют ключи. В этих местах появились побеги водяной лилии (Nuphar) и кресса, видел я и рыбью чешую, оставленную ондатрой. В широкой канаве на Корнер-роуд против Беар-Гарден наст местами осел и проломился, а там, где мост исправный, снег лежит еще толстым слоем, фута в два. Мелкие водяные жуки кружат по гладкой поверхности волн, но их еще единицы. Удивительно, как резко изменился вид Уолденского льда за последние пять дней. Если сейчас сделать лунку, то вынешь из нее не твердые, сухие и прозрачные льдинки, а белый снег, мокрый и липкий, с отдельными кусочками льда. Лед подтаял на всю глубину в 26 дюймов, но больше всего, пожалуй, сверху. Трудно сказать точно, где начинается лед под двухдюймовым слоем снега. 3 дек. Сегодня ночью выпало столько же снега, сколько 29 ноября, и так бесшумно, что мы заметили это, лишь выглянув в окно. На рамах снега нет, и о том, что он выпал, я догадался, когда увидел, что старые колеи запорошило, а крыши побелели. Сейчас немного туманно, видимо, начинается небольшой дождь. Гораздо меньше растений можно увидеть сейчас над снежным покровом. Совсем скрыт под снегом ладанник. Многие поля похожи на чистую, белую тетрадь. Но Болыпие луга еще не совсем побелели. Когда я смотрю на них сбоку, то вижу целые акры желто-бурой травы. Все пастбища окрашены в ровный белый цвет, а луга приобрели насыщенный желто-бурый цвет, но в тех местах, где трава пореже, они белые. Они напоминают нам об осени, о том, что внизу вода. Пар от локомотива тянется низко над землей, окутывая вагоны. Луга, поросшие осокой и еще не покрытые снегом, в то время как распаханные поля и пастбища представляют собой сплошное белое пространство, – это болотистые места, которые способны дольше противостоять наступлению зимы! В этом году траву не косили, поэтому лишь глубокий снег может скрыть следы лета. Целый день моросит дождь. Все развезло, и обувь наша приходит в негодность. Купил себе пару кожаных башмаков, чтобы было в чем ходить зимой. Сапожник расхваливал их, ведь они сделаны год тому назад. Теперь я чувствую себя готовым к бою. Тот, кто приобрел башмаки, чувствует себя, словно человек, запасшийся на зиму дровами. Вон они стоят рядом со мной в комнате, в ожидании прогулок по далеким лесным тропинкам, мечтают о схваченных морозцем дорогах и о распутице, или о том, чтобы к ним прикрутили коньки и на подошвы налип снег. Многие годы мой аппетит был так силен, что я питался – я лакомился – силуэтом соснового леса на фоне зимнего неба. И сейчас я все так же неприхотлив в еде! Сухой песок, который просыпался на железнодорожное полотно и попал на снег внизу, – приправа к моей прогулке. Я бродил вокруг, словно серый лось, смотрел на уходящие в небо верхушки деревьев, и они питали мое воображение – далекие, идеальные деревья, которых не касался топор дровосека, – они чем-то похожи на бахрому, на ресницы вокруг моих глаз. В чем же заключалась ценность леса для меня – его соков, его плодов, – как не в этой линии, где силуэт его выделяется ярким рельефом на фоне неба? Вот что было моим участком леса, моей участью в лесу. Серебристые иглы сосен, через которые просачивается свет. Человек, в которого стреляли на роковом для многих мосту Линкольна, скончался в поселке вчера вечером. Единственные слова, которые он произнес в бреду, – Все в порядке. Возможно, то были последние слова, которые он произнес до того, как на него напали, – смелые, пророческие слова человека, покидающего этот мир. Они ничем не хуже слов: Я еще жив, хотя их и не пишут на бритвах. Как я люблю простых, сдержанных деревенских жителей, моих соседей, которые занимаются своим делом и не досаждают мне, которые, насколько я знаю, никогда не подкарауливали и не стреляли в меня, когда я проходил их полями, хотя дома у них у всех есть ружья! Почти сорок лет я знаком – хотя и издали – с этими кроткими людьми, с которыми никогда не заговаривал и которые не заговаривали со мной, а теперь я испытываю к ним какую-то нежность, словно наше долгое знакомство – лишь прелюдия к вечной дружбе. Мы выдержали долгий испытательный срок, и насколько же мы ближе друг к другу, чем если бы спали вместе! Я благодарен не только за то, что жили Вейас69, Гомер, Христос и Шекспир, я благодарен также Мииотту, Раису, Мелвину, Гудвину и даже Пафферу. Я вижу, что Мелвин в своей домотканой одежде один заполняет сферу, которую никто другой занять не может. В природе ему принадлежит не меньше места, чем самым большим знаменитостям. Полтора месяца тому назад я заметил, что прилетели синицы, и наблюдал за их зимними повадками. Когда идешь по лесной опушке, видишь беспокойные их стайки, а голоса их слышны уже на расстоянии. Они словно говорят: Ах, вон он идет! Давайте его поприветствуем! Они порхают с ветки на ветку совсем близко от вас, клюют что-то на ближайшем сучке, делая вид, будто настолько поглощены своим делом, что им совершенно не до вас. 5 дек. Ясная, холодная зимняя погода. Какой контраст между этой неделей и прошлой, когда я говорил о том, чтобы высаживать яблони! После полудня. Ходил на Холм. Индейцы, наконец, запасли дрова на зиму. Странно выглядит эта куча хороших дубовых поленьев рядом с их тонкими парусиновыми палатками на снегу: приготовленная для очага куча гораздо больше самого дома. Индейцы, кажется, совсем не боятся холода: одна палатка приоткрыта, и все они ходят ходуном на ветру, а еще в одной – больной ребенок. На снегу перед ними играют дети, как и перед более прочными домами. Река повсюду покрылась слоем льда, но ходить по нему еще опасно – в широких местах, там, где течение тихое или где меньше ветра, например, у мостов. Вчера ночью ледяное кольцо сомкнулось. Когда шел по склону Холма, видел, как пролетели два поползня к кусту карий. Летели они низко над землей, а затем взлетели и сели на дерево. Слышу слабое попискивание (тат-тат или на-на) самца. Его, без сомнения, издалека улавливает самочка, перелетевшая на соседнее дерево, ори этом она прыгает вверх по стволу или ветвям карий зигзагами, толчками, заглядывая в трещины коры. Вот нашла лакомый кусочек и остановилась, чтобы склевать его, затем летит на другую ветку. Это кругленькая белая птичка, с серыми и черными перышками. Сегодня совершенно безоблачное зимнее небо. На бледном, тускло-голубом небесном фоне видна половинка луны; белизна, словно отражение от снега, опоясывает все небо вокруг на высоте в четверть расстояния от линии горизонта до зенита. Я даже могу представить, как это белое свечение разливается по небу, словно утренняя заря. И это в четыре часа дня. Вокруг солнца оно еще белее и чуть-чуть отливает желтым. На деревьях много орехов: на фоне неба они кажутся черными. Ветер раскидал их по насту. Сейчас их, пожалуй, легче собирать, чем когда-либо. На снегу виднеются стебли зверобоя и крупного ладанника. Отдельные желтые былинки, нежные, как пушок на щеках юноши, все еще возвышаются над снежным настом, вокруг них даже подтаял снег и образовались небольшие ямки. Солнце садится, но на небе нет ни одного розового облачка. Сегодня утром видел, как петух, принадлежащий Риордану, выскочил через окно на улицу в поисках пищи, а когда шел мимо вечером, видел, что он стоял на крыльце и ждал, чтобы его впустили. Мои темы не должны быть абстрактными. Я хочу говорить о простых, будничных вещах н происшествиях. Друзья! Общество! Мне кажется, и того и другого у меня предостаточно, столько, что я радуюсь этому и сочувствую людям, с которыми я даже не перемолвился и словом, которых просто знаю и о которых думаю. То, что для вас бедность и нищета, для меня простота. Бог не смог бы мне причинить зла, даже если бы захотел. Я люблю зиму с ее снежным пленом и морозами: она вынуждает искать новые сферы деятельности и новые ресурсы. Мне нравится, когда река на какое-то время покрывается льдом и я не могу больше плавать на лодке и вынужден убирать ее в сарай. Весной я снова спущу ее на воду с еще большим удовольствием. В этой умеренности и воздержании есть своя прелесть, которую не испытал тот, кто живет у моря круглый год и держит лодку на берегу. Мне больше нравится, когда всему приходит свой черед, тогда находишь удовольствие в тон, чтобы обходиться без необходимой тебе вещи некоторое время. Величайшее из всех преимуществ – не иметь преимуществ вообще. Я верю в неизменную истину: чем я беднее, тем богаче. Я вижу свое счастье в том, за что вы готовы меня жалеть. Вы находите удовольствие в том, чтобы овладеть разнообразными знаниями и культурой, я же с радостью думаю, что мне удается от них избавляться. Неизменно удивляюсь тому, как мне повезло родиться в самом подходящем месте в мире, да к тому же в самое подходящее время. 1857 ГОД 7 янв. После полудня. Ходил на Уолден по железной дороге, вернулся через Скалы. Я бы не возражал, чтоб на моем гербе был изображен кустарниковый дуб. Очень холодно. Дует пронизывающий северо-западный ветер. Пруд превратился в гладкое снежное поле. Следов рыбаков не видно: для них слишком холодно. Снежный наст на пруду представляет собой волнистую поверхность, состоящую из крупных кристаллов, что придает ему слоистость. Так обычно выглядит сухой твердый снег, нанесенный ветром. Все живое замерло. Вот уже пятый день стоит холодная, ветреная погода. Следы заметает за какой-нибудь час-другой. Приходится расчищать тропинки два-три раза в день. Рыбаков не видно: лески у них просто вмерзли бы в лед. Шел через лес к Скалам по краю поля Уэлл-Медоу. Нет ничего более поэтического и целебного, чем прогулка по лесу или по полю даже сейчас, когда никто уже не гуляет ради удовольствия. Ничто так не вдохновляет меня и не наводит на такие ясные и полезные мысли. Эти предметы возвышают. На улице и в обществе я почти всегда рассеян и чувствую себя неловко; жизнь моя кажется мне невыразимо убогой. Никакое золото, никакая респектабельность не спасут ее, отобедай я даже с самим губернатором или членом конгресса!! Но один в лесу или далеко в поле, среди неброской красоты полянки или луга, на котором видны заячьи следы, даже в такой серенький день, как сегодня, который многим показался бы безрадостным, когда поселянин предпочитает посидеть в трактире, – я прихожу в себя и вновь ощущаю свое высокое родство, и холод и одиночество мне друзья. Кажется, я нахожу здесь то, что другие находят в молитвах и посещении церкви. Я отправляюсь на свою одинокую лесную прогулку с таким чувством, с каким истосковавшийся по дому человек возвращается домой. Так я избавляюсь от всего лишнего и вижу вещи такими, какие они есть, величественными и красивыми. Многим я говорил, что почти половину светлого времени дня провожу в прогулках, но думаю, мне просто не верят. Хочется выбросить из головы Конкорд, Массачусетс, Америку и чувствовать себя здоровым хотя бы несколько часов в день. Если существуют миссионеры, которые обращают в свою веру язычников, то почему бы не послать их ко мне? Я хочу знать, хочу, чтобы меня сделали лучше. Каждый день большую часть времени я хочу забыть и не вспоминать всех этих низких, ограниченных, пошлых людей (а для этого нужно отказаться от всех личных отношений и забыть их на время). Поэтому-то я и выбираюсь в эти пустынные места, где проблемы существования гораздо проще. Я удаляюсь на расстояние одной-двух миль от города, в тишину и безлюдие природы, где вокруг лишь камни, деревья и былинки на снегу. Я попадаю на какую-нибудь прогалину в лесу, где на снегу виднеется лишь несколько травинок и сухих листьев, а впечатление такое, словно подошел к открытому окну. Выглядываю и смотрю вокруг. Вот так далеко от излюбленных людьми мест отдыха находятся наши дома с верхним светом. Я не довольствуюсь обычными окнами, мне нужен настоящий верхний свет. Я нахожу его за околицей. Когда я провожу время в людской компании, то не испытываю такого чувства подъема, окрыленности, обновления. Получается, что человеческое общение – в городе, округе, фермерском клубе – не дает мне верхнего света. В таком окружении я, как правило, не чувствую душевного подъема. Мне в нем скучно. Разговор с человеком, с которым я знакомлюсь, зачастую менее поучителен, чем молчание, которое он нарушает. Безмолвная, безлюдная, дикая природа – что-то вроде посконника для моего ума. Вот чего я ищу, когда выхожу из дома. Я испытываю такое чувство, словно всегда там встречаю возвышенного, безмятежного, бессмертного и бесконечно вдохновляющего, хотя и невидимого спутника, и мы с ним гуляем. Тогда наконец у меня успокаиваются нервы, а чувства и ум начинают повиноваться мне. Я знаю, что большинство моих соседей сочли бы себя несчастными, если бы им пришлось провести здесь хотя бы час, особенно в такой серый день, а я от этого получаю неизъяснимое удовольствие. Это самое приятное из того, что я делаю. Поистине, мы говорим на разных языках. Я люблю природу и воспеваю ее, каждую мелочь в ней, просто потому, что люблю пейзаж, на фоне которого происходят мои беседы с Богом, и дух мой возносится ввысь. Я люблю вспоминать каждую тварь, которую встретил в этом клубе. Здесь, образно говоря, я стряхиваю с себя общественную перхоть и смягчаю загрубевшую кожу. Я не считаю, что животные – несмышленые твари в том смысле, который обычно вкладывают в эти слова. Меня, очевидно, тянет к ним потому, что от них я не слыхал еще никакого вздора. Не было случая, чтобы я уличил их в безрассудстве, тщеславии, самомнении или глупости по отношению ко мне. Их пороки, по крайней мере, мне не мешают. Мои добрые феи неизменно спасаются бегством, когда на моем горизонте появляется человек. Насколько я знаю, на предвыборном собрании в молитвенном доме, в лицее или клубе не бывает ничего подобного. Но за городом, на участке Брауна, где растет карликовый дуб (недавно его распродали по шесть долларов за акр), я нахожу такую компанию, которую Англия не в состоянии купить: она ей не по карману. Это то общество, для которого я живу, ради которого работаю землемером. Для него мне не жалко жертвовать ни деньги – все, что я имею, – ни самого себя. Там, в поле Уэлл-Медоу, я снова чувствую себя в своей стихии, как рыба в воде. Там я смываю с себя все горести. Все идет гладко, как гладко вращается ось вселенной. Помню, когда я был маленьким, мне каждую ночь снился еон, который можно назвать Превратности судьбы. Вся моя жизнь, все радости и беды, всякое событие шли под-этим знаком. Мне снилось, например, что я лежу на какой-то ужасно грубой поверхности и беспокойно верчусь во сне. Это должно было означать, что мой смертный час пробил, но даже во сне я понимал, что это был лишь символ моих мучений; но вот мне начинало сниться, что я лежу на изумительно гладкой поверхности, похожей на гладь летнего моря, или на легкую паутину, или пух, или мягкий плюш, и жизнь моя – сплошное удовольствие. Наяву мое существование всегда было таким чередованием невзгод и радостей, другими словами, болезни и здоровья. Могу ли я надеяться воспеть скромную нимфу – Природу? Я должен быть скромным, вроде нее. Выпавший в прошлую субботу снег был такой мокрый и тяжелый, а теперь удивительно сухой, пушистый и рассыпчатый. Лесную тропинку между полем Уэлл-Медоу и Скалой занесло снегом, а на нем видны следы листьев, унесенных ветром. Не всякий догадается, от чего остались эти едва приметные следы, потому что вокруг – голо, и лишь лист-другой виднеется на занесенной снегом тропе. Мириады их, пронесшиеся здесь в стремительном беге, лежат сейчас, наверное, где-нибудь на краю поля далеко отсюда. Я так долго прислушивался к шороху сухих листьев, что думаю, услышал все то, что они хотели мне сказать. На вершине Холма я снова стоял на пронизывающем ветру. Он сдул почти весь снег с окружающих холмов, и тот сбился в плотные сугробы, похожие на длинные кряжи или крупные складки, которые намело за заборами. Мелкий сухой снег, образовавший сугробы, достаточно тверд, чтобы можно было ходить по нему не проваливаясь. Плоские камни особенно обнажились, ведь снегу на них труднее удержаться. Когда я шел по тропе к источнику, то обнаружил место, где по снегу прошла (очевидно) лиса; во всю ширину тропинки снег безукоризненно бел и гладок, и только ее следы оказались ловушкой для листьев; они лежат там, аккуратно сложенные, от трех-четырех до восьми – десяти, повторяя отпечаток лисьей лапы. 8 февр. Возбудить чувства, утомленные и пресыщенные, может лишь резкое звучание инструмента. Но здоровые и все еще свежие чувства, не изнеженные роскошью, слышат музыку в шуме ветра, дождя и текущей воды. Читая критику, можно подумать, что музыка – нечто повторяющееся, как весна в пустыне, что зависит она от какого-нибудь Паганини или Моцарта и что слышно ее лишь тогда, когда поклонники муз, поклонники Евтерпы70 проезжают через поселки. Однако музыка звучит постоянно, а вот восприятие ее – прерывисто. Я слышу ее в мягком воздухе первых теплых февральских дней, которые сломили хребет зиме. В течение двух прошлых ночей мороза не было, но над землей висел густой туман, так что, просыпаясь, видишь необычную и приятную картину: на улице вода. С сугробов стаяло несколько слоев снега, обнажился черный слой, на который осела пыль с распаханных полей. Одинокий петух, принадлежащий Риордану, стоит на обледенелой куче снега; под воздействием мягкого воздуха и испарений, поднимающихся над отдельными участками обнажившейся земли, он вновь обрел голос. Теплый воздух растопил застывшую музыку в его горле, и он громко, без устали кукарекает, и при этом его голос поднимается до самых высоких нот. Вчера утром наш кот Томас, который тоже чувствует весну, прошел крадучись вдоль заборов и изгородей, благодаря чему не замочил лап, н вернулся лишь под утро; от него сильно пахло мокрой шерстью. Поев, он встал на задние лапы и задумчиво смотрел в окно, а когда дверь немного отворилась, выскочил на улицу несмотря на дождь. Я вновь и вновь радуюсь моей так называемой бедности. Вчера даже огорчился было, когда нашел в столе тридцать долларов, о которых совсем забыл, правда, сейчас мне было бы жаль потерять их. Неделя, когда мне приходится выступать с лекциями – сколько бы я за них ни получал, – для меня совершенно испорчена. Дни до и после лекции похожи на спуск с горы и подъем вверх. В многолюдном обществе, посреди того, что называют успехом, жизнь моя кажется мне незначительной, и настроение мое резко падает. Я не хотел бы получать подачки от царей: лучше быть бесплодной землей, оставленной под паром, чем выжженной, проклятой Богом пустыней, где некогда стоял Вавилон. И если во время зимней прогулки я вдруг слышу шелест дубового листа и звонкий голос воробья, моя жизнь становится чистой и сладкой, как ядро ореха. Я предпочту услышать, как шелестит при моем приближении один-единственный дубовый лист в конце зимней просеки, чем получить целый груз звезд и подвязок от чужеземных царей и народов. Под воздействием бедности, то есть жизни простой и бедной событиями, я затвердел, перешел в кристаллическое состояние. Так холод действует на пар или жидкость. Это совершенно необыкновенный сгусток силы, энергии, обладающий особым букетом. Простота – это постоянное знакомство со всем. Моя рассеянная, парообразная жизнь становится похожей на покрытые инеем листья и блестящие колоски, на алмазы на траве и жнивье зимним утром. Вы думаете, что, избегая людского общества, я обкрадываю себя, но в своем одиночестве я соткал себе шелковую паутину, или кокон, и, подобно куколке, скоро вырвусь оттуда более совершенным созданием, которому пристало вращаться в более высоком обществе. Благодаря простоте, которую некоторые называют бедностью, жизнь моя – прежде какая-то неорганическая и бесформенная – сгустилась, стала органической, неким kosmoV.* Выдра, верно, проходит большие расстояния, так как я редко вижу свежие следы в тех же местах вторично той же зимой, хотя старые следы могут сохраняться всю зиму. Не удивлюсь, если она проходит вдоль всей реки, от устья до истоков. Хейден-старший (шестидесяти восьми лет от роду) сказал мне, что регулярно, почти каждый день нынешней зимой выходит на работу вместе со своей бригадой, несмотря на заносы и мороз. Даже в ту холодную пятницу, две недели тому назад, он находился на морозе без перерыва с раннего утра до ночи. Термометр показывал – 9°, даже в 12.45 пополудни. Можно сказать, был настоящий арктический день с сильным северо-западным ветром. Хейден таскал бревна на мельницу, и ему приходилось прокладывать тропу через сугробы, а расчищал дорогу он один. И несмотря на это, он все же в ту пятницу отморозил себе уши. Говорит, что не помнит таких холодов, какие стояли в прошлом месяце. У него за домом растет прекрасный вяз, он густо ветвится довольно низко над землей. Еще неизвестно, что ценнее – его дом или это дерево. В жаркие летние дни оно укрывает своей тенью весь дом. Хейден собирается построить вокруг вяза навес и закрыть большую часть ствола. космос (греч.). После полудня. Ходил к Хаббардовой купальне. Еще один очень теплый день, теплее, думаю, чем вчерашний. Солнце, кажется, вот-вот пробьется сквозь туман, но снова прячется. Повсюду от земли и от снега поднимается густой пар. Он-то, очевидно, и образует облака, которые скрывают солнце, поскольку воздух намного теплое. Ночью снег очень быстро сошел, и обнажились большие участки земли. Местами оттаял верхний слой земли. Как хорошо идти по мокрым голым лугам и вновь видеть зеленый мох, хотя ноги и уходят в грязь на четыре-пять дюймов. Испарения от земли настолько густы, что на расстоянии четверти мили почти ничего не видно. Туман, сгущаясь, превращается в капли дождя, и я ощущаю их на лице. Вода в реке поднялась и залила луга. Если такая погода продержится день-другой, река окончательно вскроется. Видел один из тех серых дождевиков с лиловым оттенком, он дюйма четыре в диаметре, открытый, как чашка. Сверху он совершенно белый, как будто его отбеливали. Хоть он только что показался на свет из-под глубокого снега – а последние два дня было туманно, дождливо, солнца не было, – он такой же сухой и словно покрытый пылью, как всегда, а на нем капельки воды сначала неприметны, потому что покрыты его пылью и похожи на необработанный жемчуг. Я принес его домой и положил в таз с водой. Удивительно, что под водой он был похож на слиток серебра или на расплавленный свинец, настолько плотно был покрыт пузырьками воздуха. А когда я отпустил его, и он всплыл (его приходилось удерживать под водой), он не только не казался тяжелым, как напитавшаяся водой губка, но, напротив, был легким, как перышко, а поверхность его была совершенно сухой. Когда я дотронулся до него, из него пошла пыль, как обычно. Намочить его было невозможно; казалось, он находится в футляре из серебристой воздушной пленки, которая не пропускает воду. Внутрь его вода не проникла, она скатилась с него, стоило лишь поднять гриб над головой. Он был сухим и при малейшем толчке выпускал облачко пыли, что повисало над моей головой. Земля настолько оголилась, что я нашел даже несколько предметов индейского быта. Вот и еще одной дружбе пришел конец71. Не знаю, что заставило друга усомниться во мне, но знаю: любовь никогда не ошибается, и каждая размолвка имеет причину. Но в результате этого горизонты моей судьбы не сузятся, но, если это возможно, раздвинутся. Небеса отступают, и свод небесный становится круче. Я испытываю не только нравственную, но и физическую боль, какую, может быть, ощущают боги, боль в голове, груди, тупую боль и чувство тяжести. Порвались связывавшие нас узы, но тому виной не ты и не я. Это не случайность, но приговор судьбы. Для меня не существует ни вечностей, ни эпох, ни жизни, ни смерти, но лишь наши встречи и расставания. Жизнь моя подобна потоку, который внезапно перегородили, чтобы ему не было выхода. Но он все равно поднимается выше холмов, которые окружают его и превращают в глубокое, спокойное озеро. Конечно, нет ничего такого, что могло бы сравниваться по величественности с вечным расставанием – если только это возможно себе представить – с человеком, которого вы знали. Я в какой-то степени начинаю понимать смысл конечного и бесконечного. О, какое огромное значение приобретает слово никогда! Мы больше никогда не сможем общаться с человеком, с которым нас связывали возвышенные отношения, на иной, прозаической основе. Столько лет в общении друг с другом мы пытались достичь этих заоблачных высот, но потерпели неудачу. Несомненно, наши добрые гении убедились в том, что материал для этого непригоден. До сих пор мы расточали друг другу самые высокие похвалы, видели друг в друге божественное начало, давали друг другу возможность жить так, как не может позволить себе жить никто другой, наделенный и богатством и добротой. И вот теперь, по причине, неясной нам самим, мы не можем больше оказывать друг другу эту взаимную поддержку. Рядом, наверное, нет никого, кто бы увидел в нас бога или в ком бы увидели бога мы. Каждый мужчина и женщина – подлинный бог или богиня, но для большинства окружающих сущность их скрыта. И есть лишь один человек, который может разглядеть эту скрытую сущность. Тот, кто стоит далеко и не видит в ближнем своем божественной сути, по-настоящему одинок. Мне очень грустно расставаться с тобой. Пусть лучше земля разверзнется у меня под ногами, чем я перестану думать о тебе. Временами мне кажется, что в той смертельной обиде, которую мне нанесли, отчасти повинен ты, но потом я начинаю думать, что ты не имеешь к этому отношения. Боюсь, в ситуации, когда относишься к человеку, как к богу, а он к тебе совсем иначе, – источник бесконечных трагедий. Сейчас я, можно сказать, впервые боюсь этого. И все же верю, что в конце концов такого неравенства не будет. Здесь, в американской глуши, мы повторяем еврейские молитвы и псалмы, в которых встречаются слова, вроде атеп и selah, значение которых мы не совсем понимаем. Они напоминают мне мусульманские молитвы, в которых, кажется, используются те же самые или подобные слова. Как это похоже на мормонов72. 1858 ГОД 9 авг. Эдуард Бартлетт показал мне сегодня утром гнездо, которое он нашел вчера. Оно прикреплено к самой нижней горизонтальной ветке яблони в саду Абеля Хейвуда, там, где от нее отходит небольшой сучок. Оно похоже на гнездо щегла, как его описывает Наттал73. Весьма вероятно, что это и есть гнездо щегла. Там было пять яиц, совершенно белых, а также слегка голубоватых и зеленоватых. В них только-только начали развиваться зародыши. Самого щегла я не видел. Когда тебе показывают гнездо и яйца птицы, то о самой птице узнаешь очень мало. Гораздо лучше увидеть щегла в полете над холмами, когда он щебечет что-то своей скромно окрашенной самочке, летящей рядом с ним! Удивительно, до какой степени миром правят группировки. Те, кто составляет общество в Новой Англии или Нью-Йорке, или, по крайней мере, по мнению многих, находятся во главе его, – всего лишь клика, люди нашего времени, светские люди, великолепно идущие в упряжке, в которую их впрягли. Почти все институты, таким образом, носят сектантский, узкопартийный характер. Газеты, журналы, колледжи, все виды правительственных и церковных учреждений отражают лишь видимость деятельности немногих людей, массы же – либо подчиняются, либо не обращают на них внимания. Газеты только что оправились от чувства пресыщения и тяжести, которые возникают после ежегодных выпускных церемоний и выступлений в клубах филоматов и перед студенческими обществами. Ни те, кто произносит эти речи, ни те, кто их слушает, не выражают духа нашего времени. А студенты верят, что все эти ежегодные церемонии являются неотъемлемой чертой механизма нашей системы. Есть у нас еще регаты, фейерверки, вечеринки с приглашением знаменитостей, выставки лошадей. Когда я встречаю человека (или мне говорят о таком человеке), который даже не слыхал обо всем этом, который не признает наших лидеров, я испытываю чувство радости. Так, я обрадовался на днях, когда услышал, что в Тамворте, штат Нью-Гемпшир, два человека с мая занимаются ловлей форели, но очень огорчился, узнав, что пойманную рыбу они отправляют в Бостон, удовлетворяя потребности немногих избранных. Редакторы газет, священники, пользующиеся популярностью у прихожан, нынешние наши политики и ораторы, а также чиновники – хоть мы и думаем, что они придерживаются разных политических и религиозных взглядов, – по сути дела представляют собой некое однородное целое, ибо они лишь частички той пены, что собирается на поверхности общества. Сегодня днем в Ассабете видел сомика. Он лежал на дне, недалеко от берега, очевидно, больной. Лодку он подпустил фута на два. Почти полголовы у него, начиная ото рта и наискосок назад, покрыто черной проказой, похожей на ракообразный лишай. Длинный ус с этой стороны головы, похоже, отмирает и рядом растет новый, прямой, в дюйм высотой; этот маленький черный ус, или шип, похож на дерево, разветвляющееся вверху. Передвигается он с трудом. Эдит Эмерсон74 дала мне Asclepias tuberosa* из Наушона. Она считает, что там он сейчас в полном цвету. Удивительно, из каких пустяков и нелепостей состоят наши ежедневные новости. На одно интересное событие приходится девятьсот девяносто девять незначительных, однако и тем и другим уделяется одинаковое внимание. Я только что узнал из газет, что по дну Атлантического океана проложен кабель75. Это, конечно, важное событие, но газеты не ограничиваются простым сообщением. Они пишут еще и о том, как приняли эту новость в каждом мало-мальски значительном городе Соединенных Штатов, из скольких орудий был дан салют и какова была при этом отдача у орудий в Нью-Йорке, Милуоки, Шибойгане; на улицах парни и девушки, старики и молодежь читают все это, не упуская ни малейшей подробности из того, что делалось в Нью-Рошеле и Эвансвилле, и глаза их блестят. Газеты поместили все речи, сказанные по этому поводу, а некоторые люди хотели бы даже собрать их в отдельный том!!! Вы говорите, что много путешествовали. А сколько людей вы встретили, которые не принадлежат ни к какой секте, партии или группировке? Смогли ли вы проникнуть дальше, туда, где рекомендательные письма уже бесполезны? Гнездо щегла, которое я видел сегодня днем, лежит на горизонтальном сучке яблони на высоте семи футов над землей, диаметр его – треть дюйма, с одной стороны его подпирает другой сучок – поменьше, оно чуть-чуть касается третьего. Снаружи ширина его три с половиной дюйма, а внутри – один дюйм и три четверти, высота его – два с половиной дюйма от верхнего края до нижнего или чуть пониже сучка, а внутри – полтора дюйма. Гнездо очень плотное, с толстыми утепленными стенками и слегка загнутыми внутрь краями. Оно построено из тонких кусочков коры – виноградной лозы и других деревьев – и одного кусочка стебля, а ближе к поверхности – из большого количества светло-коричневых тонких сережек дуба (?) или пекана (?), перемешанных с увядшими цветками яблони и черешками яблоневых листьев; там можно различить полусгнившие листья нынешнего года, головки прошлогодней леспедецы и других трав и дикорастущих растений; снаружи все это покрыто белой шелковой паутиной, сплетенной пауком или гусеницей. Гнездо выложено толстым, теплым слоем пушка от семян чертополоха (очевидно), с которым смешаны кусочки коры виноградной лозы, а край состоит из таких же кусочков коры, сережек и каких-то тонких волокнистых стебельков и двух-трех (конских) волосков вместе с шерстью (?); углубление выложено более редким и менее цепким пушком чертополоха. Гнездо это сделано с большим искусством. Ум воспринимает лишь немногие ароматы в течение года. Нас посещает мало мыслей, которые чего-то стоят, и мы бесконечно пережевываем эту жвачку. Наш ум – вроде жвачного животного. Я хорошо помню вкус сухарика, который купил в Нью-Йорке месяца два или три тому назад и ел на ужин, сидя в вагоне. Мой попутчик делал вид, что ему тоже нравятся эти сухари, но при этом – о, маловерный! – он регулярно ужинал в Спрингфилде. В Бостоне таких не делают. Жизнь оставляет нам большей частью лишь аромат, молву и воспоминание о ней. Если мне приходит в голову мысль, я пережевываю ее, как жвачку, каждое утро, покуда она совсем не потеряет вкуса, до тех пор, пока мои хозяева не подкинут мне свежего корма. Гений подобен кисти, которую лишь однажды в течение многих месяцев окунают в краску. Она настолько высыхает, что, хотя мы и водим ею, пытаясь раскрасить нашу землю и небо, из этого ничего не получается. Если без конца проводить кистью по одному и тому же месту, она все равно не добавит ему цвета. Ваточник клубневой (лат.). 16 нояб. Днем ходил к Хаббардову выпасу. День холодный, дует порывистый ветер, небо почти все заволокло тучами. Лудон76 называет Comus Canadcnsis* лиственным травянистым растением, а грушанки – вечнозелеными травянистыми растениями. Листья огнецвета почти совсем свежие, но немного обвисли; четыре листика у него собраны вместе, как у Sericea** и florida***, и так далее. Это многолетнее растение каждыый год умирает, но корень его сохраняется, и каждую весну появляются новые ростки. Сейчас уже, можно видеть хорошо развитый розовый бутон. Но в этом году огнецвет держится долго, думаю, многие листья останутся зелеными всю зиму под слоем снега. Сейчас они большей частью приобрели красноватый оттенок. Нужно понаблюдать, в каком именно отношении грушанки более морозоустойчивы. Новая почка формируется у них между двумя листьями, когда отмирают старые листья, растущие ниже на стебле или лозе. Сейчас в лесу валяется много больших веток, сломанных во время бури сильным юго-западным ветром. На них сохранилась густая листва, поскольку мертвое дерево не может скинуть увядшие листья, и эти умершие столь преждевременно листья отличаются цветом от тех, которые остались на деревьях и превратились в желто-бурые (например, на дубах и каштанах) и лишь кое-где сохранили более или менее зеленый оттенок. Видел серую белку метрах в сорока – пятидесяти от большого Хаббардова леса. Она прыгала по листьям на земле, потом взобралась на дуб, а с него перебралась на верхушку высокой желтой сосны и там затаилась, так что я ее больше не видел. Земля, слегка припорошенная снежком, отчего стала как бы седой, теперь больше похожа на голые серые ветки дубов. Земля и дубовые рощи производят еще более сильное впечатление своим однообразием. Мне думается, зеленеющая зимой пипсиссева – самое красивее из наших вечнозеленых растений. Ее глянцевито-зеленые листья кажутся влажными; она встречается повсюду в наших лесах. Также очень интересны кальмия широколистная, Lycopodium dendroideum, companatum и lutidulum*, а также верхушечный щитовник. Дёрен канадский (лат.). ** Шелковистый (лат.). ***Цветущий (лат.). Вы хотите слушать проповеди, лекции… А зачем они вам нужны? И что вы, хныкающие младенцы, хотите в них услышать? Трубный глас, который подготовил бы вас к взрослой жизни, или колыбельную? Проповедникам и лекторам приходится иметь дело с ничтожными людьми, такими же ничтожными, как они сами. Ну, а если свободный человек, со здоровыми легкими вздохнет полной грудью, то ваши прогнившие институты рухнут в результате образовавшегося вакуума. Ваша церковь похожа на игрушечный домик из кубиков, да и государство тоже. Было бы прекрасно, если бы иногда можно было свободно вздохнуть в людском обществе. Если бы у вас было хоть сколько-нибудь великодушия, душевного величия, если бы не было группировок и партий, покровительственно относящихся к Богу и пытающихся держать разум в границах, – как часто мы могли бы вдохновлять друг друга и помогать, свободно проявляя свои чувства! Я никогда не позволю надеть на себя намордник, разве что взбешусь, и мои укусы станут опасными для людей, ибо могут заразить их водобоязнью. Свобода слова! Да вам в голову не приходило, что эти слова могут значить. Если ваша секта позволяет мне сказать то или другое – разве это свобода? Свобода – это когда самой вашей секте разрешено удалиться. Церковь, государство, школа, пресса – все они думают, что свободны и лишены предрассудков! Хороша свобода, если находишься во дворе тюрьмы! Я прошу только одного: чтобы четверть моих подлинных мыслей можно было высказать вслух. К чему вы ныне проявляете терпимость, чему молитесь? Не истине, а лицемерию, которое сопутствует вам всю жизнь. Давайте обзаведемся такими институтами, основой которых будет не человеческая испорченность, а человеческое здоровье. Фальшивая набожность подобна черствому прянику. Я бы сказал, что человечество – скопище трусов и глупцов. Меня хотят заставить затаить дыхание рядом с их бумажными замками. Стоит мне глубоко вдохнуть поблизости от их институтов, как слабые, шатающиеся стенки разойдутся, так как после моего вдоха воздух вокруг них станет разреженным. А церковь? Это учреждение известно своей робостью, а его столпы, его главы – и по характеру и по принципам – самые большие трусы среди прихожан. Голос, который возносится ввысь во время ежемесячных собраний, не так мужествен и радостен, как тот, что звучит над лягушачьими болотами нашей страны. Лучшим из так называемых проповедников не хватает мужественности. Самые смелые их мысли носят юбки. Если в них есть хоть капля мужества, они неизбежно придут к тому, чтобы снять с себя сан, даже если им придется заняться бейсболом. А посмотрите на редакторов популярных журналов! Мне приходилось иметь дело с двумя-тремя из наиболее либерально мыслящих. Они боятся напечатать целое предложение, завершенное предложение, откровенное предложение. Им нужно набрать тридцать тысяч подписчиков, и они сделают все, чтобы их заполучить. Прежде чем напечатать предложение, они отдадут его на суд докторов богословия и разных других докторов. Мне случалось бывать во многих из этих тихих новоанглийских городков, где исповедуют христианство – меня приглашали выступать там, – их малодушных обитателей бросало в дрожь при мысли, что я могу сказать что-нибудь не то, словно они сознавали собственную слабость, заключающуюся в том, что они непоследовательны в вере своей. Дьявол, в сговор с которым они вступили, робкого десятка. Оставь они свои болячки в покое, те могли бы зарубцеваться, а сами они смогли бы отправиться на войну, сак подобает мужчинам, но вместо этого они собираются в подвалах молитвенных домов и срывают повязки, а молитвы им служат вместо припарок. Плаун древовидный, сплющенный, светлый (лат.). Христианский дух одного из наших новоанглийских городов похож на плотно запечатанную бочку с патокой, из щелей которой выступают сладкие капельки, но и их довольно, чтобы вымазаться; немногие либерально мыслящие и равнодушные к религии жители похожи на мух, которые с жужжанием вьются вокруг. Их христианство подобно закупоренной бочке: я вижу, как из самого центра отверстия для втулки смотрят страшные глаза. Сомневаюсь, чтобы обитатели этой бочки могли быть членами того же духовного братства, к которому принадлежу я. Думаю, что чем дальше в глубь страны, тем дела обстоят хуже, тем больше косности. С одной стороны, вы встретите таверну, в которой можно увидеть так называемых хулителей религии, а с другой – помещение церковной общины, прихожане которой собираются раз в месяц для совместной молитвы. Меня не вдохновляет ни та ни другая компания. И может быть, как раз истина и добродетель таверны спасают город. Не существует ничего, что в моих глазах могло бы искупить ханжество и моральную трусость граждан Новой Англии. Бывает так, что на мысу, который вдается в море миль на шесть, нет ни одного человека, обладающего нравственным мужеством. То, что обычно именуется верой, по сути дела лишь глубоко укрепившийся предрассудок. Подобно индусам и русским (?), подобно жителям Сандвичевых островов (в прошлом), обитатели Новой Англии являются порождениями общественных институтов. Думать им не нужно, они, как ракушки, прочно прирастают к тому, чего держались еще их отцы и деды. Часто ли бывает, чтобы сапожнику, размышляющему о своей судьбе, пришла в голову мысль, имеющая такую же ценность, как и тот башмак, что он шьет? Получив приглашение выступить перед жителями города, я побывал там, не ознакомившись даже с катехизисом конгрегации, который не могу принимать всерьез. Я пытался расшевелить собравшихся рассказом о самом лучшем из того, что мне довелось пережить. В зале воцарилась зловещая тишина, и я видел, как священник испуганно озирается, словно готов провалиться сквозь землю: ведь это он пригласил меня. Они думают, что больше никогда не пригласят меня, однако не все семена упали на места каменистые, где не много было земли. У нас растут следующие вечнозеленые кустарниковые растения (не считая Coniferae*: Mitchella repens**, линнея, Andromeda Polifolia, Cassandra calyculata***, печеночница благородная, гаультерия лежачая, рододендрон, кальмия, Kalmia glauca****, багульник гренландский, клюква обыкновенная, клюква болотная. Добавлю к ним еще и вечнозеленые травянистые: Chimaphila umbellata, Chimaphila maculata*****. Листья Robus hispidus****** держатся всю зиму, они приобретают красноватый оттенок. Хвойные (лат.). **Мителла ползучая (лат.). *** Подбел многолистый, хамаедафне карликовая (лат.). ****Кальмия голая (лат.). *****Зимолюбка зонтичная, пятнистая (лат.). ****** Ежевика (лат.). Ничего нет лестного в том, что тебя приглашают читать лекции перед богатыми обществами и лицеями. Постоянные лекторы столь же скучны, как и прочно обосновавшиеся на одном месте священники. Людям, собравшимся послушать лекцию, не нужны пророки. Они хотят, чтобы их развлекали, а не поучали и не вдохновляли. Для них самих, их жен и дочек лекции в Лицее – всего лишь забава. Пилюля, которую они там принимают, обязательно должна быть подслащена. Они слышат там не реформатора, а слабое, робкое эхо его речей. Хотят они только одного: приятно провести время. Самые мощные орудия для них – деревянные пушки, а самые великие ораторы – отдаленные их подобия, люди, гладко читающие по бумажке. Слабый огонек, едва тлеющий в их груди, они украли у пророков, от чьих речей сердца их исполнились бы страха. Им нужны ораторы, которые развлекают, не пытаясь затронуть души. Чтение пользующихся успехом лекций о Вашингтоне – или о ком-нибудь другом – очень напоминает чесание спин, что приносит лекторам, может статься, немалый доход – тысяч пятьдесят долларов. Лентяи, которые требуют, чтобы им пели колыбельную песню! Увы, карлики, подобные тем, что я описал, вызывают больше всего интереса в лицеях и в Конгрессе (но сколь поверхностен этот интерес!). Они хотят, чтобы лекарство не мешало им регулярно принимать пищу. Правилами Лоуэлловского института предусмотрено, что лекторы должны быть людьми верующими. Но может ли какой-нибудь свободомыслящий человек принять подобные условия? Это все равно как если бы вы решили, что не притронетесь к устрице, если она не исповедует какой-то определенной веры, скажем, не верит в тридцать девять догматов англиканской церкви, – ибо вера устрицы столь же ценна, как и та, о которой упоминается в завещании м-ра Лоуэлла. Все эти наши популярные лекторы, проповедники и журналы ориентируются – не в лучшем значении этого слова – на женщин и детей. В списки лекторов кураторы лицеев включают имена людей, которые уже выступали в соседнем большом городе, где их выступления прошли вполне благополучно, иначе говоря, оставили все in status quo*, в результате чего все прекрасно спали; они утвердили слушателей в их греховности, замолвили словечко за Бога, подняли настроение священников, этого скучного сословия, а подросткам велели быть пай-мальчиками. Если человек не стучит кулаком по столу и не мечет громы и молнии в спертой атмосфере – это еще не значит, что ему нечего сказать. Им нужно, чтобы человек принадлежал им целиком, но им ни к чему его правда, независимость, мужество. Стоит кому-либо заговорить об их жизни, как они сделают кислую мину и не преминут отомстить ему, выставив его вон или заткнув себе уши. В результате холодной погоды, которая установилась двенадцатого числа, а также снега, выпавшего тринадцатого и в последующие дни, почти все без исключения листья замерзли. Большая часть завезенных к нам растений скинула всю листву одновременно, даже те, у которых она была очень густая, но на бирючине листьев еще довольно много. В некоторых местах многоножки обыкновенные все еще зеленые, гораздо зеленее местных деревьев и кустарников, но большая часть листьев на них (многоножках) облетела и увяла. Возможно, лиственница вот-вот скинет хвою. в прежнем положении (лат.). 26 дек. Днем ходил к ферме Джении Дуган. Шел над лугом по железнодорожному мосту. Внизу сухая трава возвышалась надо льдом; вода в реке стоит низко. Я заметил, что вода сочилась из-под кромки льда на этом краю луга, а таске на дальнем его краю, с западной стороны, но вода эта не речная, она, очевидно, поступает из родничков, которые бьют на берегу. Этот тонкий слой воды превратился в массу сверкающих кристаллов, густую, как известковый раствор. Вскоре она совсем замерзнет. В воскресенье днем зашел к одному фермеру. Хозяев дома, людей не без достатка, застал в совершенно затрапезном виде (за что они сочли нужным извиниться), один из них накрывал на стол (и пригласил в конце концов меня разделить с ними трапезу); он принес из погреба вареное мясо и кусок масла на кончике ножа, а к тому времени, как мать вернулась из церкви, приготовил чай. Приятно сознавать, что настоящая жизнь этих граждан Новой Англии столь праведна и проста: дома они ходят в обносках, которых постыдился бы даже нищий (но разве тот, кто стыдится такой одежды, не бедняк и не нищий?), и делают всю необходимую работу, какой бы грязной она ни была. Насколько это лучше и человечней, чем если бы они привезли из-за океана и установили посреди своих пенатов какой-нибудь безголовый торс, найденный среди руин Ирландии! Я рад, что жизнь в Новой Англии имеет здоровую сердцевину, что в ней мало притворства и бахвальства: они мне кажутся даже хуже пьянства и скандалов, которые у нас совсем не редкость. В старом некрашеном доме мужчина средних лет в поношенной куртке помогает по дому старухе матери, когда он не занят в поле. 1859 ГОД 28 марта (Отрывок). Время вскоре разрушит творения художников и скульпторов, но наконечник индейской стрелы посрамит все его усилия, и ему придется звать на помощь Вечность. Наконечники стрел – не ископаемые кости, а, так сказать, окаменелость мысли; они всегда напоминают мне о том, кто их создал. Я даже готов поверить, что иду по следу человеческой дичи, выслеживаю человеческий ум, а эти небольшие предметы напоминают мне о том, что я не сбился со следа. Увидев такой знак, я знаю: неуловимый дух, что создал их, витает где-то поблизости, он может принять любые обличья. Что, если вы пашете или мотыжите землю среди этих духов и клянетесь, что не тронете лежащих камней? В таком случае эти духи будут более благосклонны к вам. Когда вы переворачиваете один слой земли, то погребаете под ним другой – еще более надежно. А наконечники спокойно лежат в земле и ржавеют. Этот предмет индейского быта переживет многие другие. Гораздо большие по размерам пестики и топоры, возможно, расколются и станут большой редкостью, но наконечник стрелы никогда не закончит свой крылатый полет через столетия в вечность. Он был сделан, чтобы совершить короткий полет, но в моем воображении он все еще продолжает свой путь через века, неся с собой послание той руки, что метнула его. Множество наконечников лежит, затаившись, в коже вращающейся вокруг своей оси земли, а метеоры совершают вращение в космосе. Следы самых древних людей – отпечатки их ума. Если какой-нибудь вождь вандалов сровняет с землей Британский музей, если случится так, что станут неразличимыми – частично или полностью – очертания крылатых быков из Ниневии, наконечники стрел из коллекции музея могут вновь оказаться в родной среде, в пыли, и будут вновь блестеть весной на голой земле, пока их не поднимет в тысячный раз какой-нибудь забредший в те края пастух или дикарь, и тогда они вновь поведают свою историю. 5 дек. Днем ходил мимо заставы к Смитовой горе. По снегу идти трудно. В воздухе небольшой туман, и его капельки блестят на сучьях н листьях. Так из бабьего лета мы вдруг попали в зиму. Совершенно поразительны полная тишина – словно землю (ее ось) укутали, так что не слышно ни скрипа, ни шороха – и неподвижность веток и даже растений и сухих былинок (они не шелохнутся, словно выточены из мрамора). Впечатление такое, будто ступил из осеннего сада во двор мастерской скульптора или каменотеса, где стоит множество тонко сделанных скульптур редкостной красоты. Я заметил в полумиле отсюда высокую и тонкую болотную сосну в темно-сером тумане, удивительно монументальную. Видел также несколько невысоких белых дубов у дороги, сохранивших листья; они очень необычные и красивые. Листья на них сухие, узкие и сильно изрезанные, с обратной стороны они блестящие и более светлые, чем с лицевой; висят они почти вертикально и одинаково повернуты на северо-запад, подобно тому как путник поворачивается спиной к ветру. На их фоне, правда, многие листья выделяются красноватым и более теплым оттенком. Этот дуб был похож на искусственное дерево, увешанное перчатками. Расположение листьев у него такое, что все они находились в одной плоскости, и дуб был похож на засохшую тую. Видел четырех перепелов, перебегавших дорогу у заставы. Должно быть, они трудно переносят переход от тепла к холоду, когда земля вдруг исчезает под сплошным снежным покровом. Возвращаясь с почты, когда только что зажглись в домах свечи, я впервые за эту осень обратил внимание на то, что огни в конторах и лавках отбрасывают на заснеженные улицы совершенно особенный свет. Это навело меня на мысль о том, насколько замкнута и скрытна жизнь в конторах и как открыта посторонним взорам – в лавках. В последние дни – я имею в виду последние полтора месяца – он, подобно метеору, рассек темноту, в которую мы погружены. Я не знаю ничего более удивительного во всей истории. Чего только не предпринимали его враги! Но все это оборачивалось в его пользу, на благо его дела. Его повесили не сразу, а подождали до тех пор, пока он не прочел им проповедь. Еще одна большая ошибка, которую они допустили, состояла в том, что вместе с ним не повесили четырех его соратников – это еще только произойдет – и тем самым продлили его победу. Ни один театральный постановщик не смог бы сделать так, чтобы его слова и действия произвели такое впечатление. А кто, по-вашему, был Режиссером? Кто поместил негритянку с ребенком между тюрьмой и виселицей? Проповедники, знатоки Библии, те, кто говорит о принципе: как хотите, чтобы с вами поступали люди, так поступайте и вы с ними, – как они не видят, что перед ними величайший из проповедников – с Библией на устах и в деяниях своих – воплощение принципа, тот, кто по сути дела претворил в жизнь это золотое правило? Все, чье моральное чувство возмущено, кто является проповедником по повелению свыше, приняли его сторону. Может оказаться, что среди нас образуется – если еще не образовалась – новая секта – браунистов77. Теперь я вижу, как видел он, что люди не в силах были спасти или освободить его. Это значило бы разоружить его, вернуть ему оружие материальное – винтовку Шарпа – в то время когда он поднял меч духовный, меч, с помощью которого он одержал самые замечательные из своих побед. Сейчас меч его не отброшен в сторону. Сам Браун – чистый дух, и меч его – чисто духовный. Я, конечно, слышал, что в день казни его повесили, но не знал, что это значит, поэтому и не испытал горечи. Прошел день, другой, но я не слышал, чтобы он умер. Сколько бы дней ни прошло, я никогда этому не поверю. Из всех людей, которые считаются моими современниками, Джон Браун – единственный, кто не умер. Я встречаю его на каждом шагу. Сейчас он более живой, чем когда-либо раньше. Он принадлежит не только Северной Эльбе или Канзасу. Его деятельность перестала быть тайной. Он заслужил бессмертие. До сих пор на Юге вешали людей за то, что они пытались спасать рабов, но северян это не слишком трогало. Почему же произошла такая удивительная перемена? Мы не были уверены в их преданности принципу. Но теперь мы стали лучше видеть, презрели человеческие законы и боремся за идею. Север внезапно проникся духом трансцендентализма. Он меняет свое отношение к человеческому закону, меняет отношение к мнимому поражению Брауна и признает вечную справедливость и славу. Его дух более высок, чем тот, что вел в бой наших предков, ибо эта революция совершается ради зашиты другого – угнетенного – народа. Примечания Перевод осуществлен Э. Ф. Осиповой по первому полному изданию дневников в кн.: The Writings of Henry David Thoreau. Ed. by B. Torry. Vols. 7—10, 12, 14—15,18 (Walden edition). Boston and N. Y., 1906. В настоящем издании текст русского перевода воспроизводится по: Сделать прекрасным наш день… (Публицистика американского романтизма) (М.: Прогресс, 1990). 1 Маскетаквид – индейское название реки Конкорд. 2 Селден Джон (1584—1654) – английский ученый и политический деятель. Г. Торо вкратце излагает сюжет одного из рассказов, посмертно опубликованных в книге Селдена Разговоры за столом (1689), о которой высоко отзывались многие английские писатели, в частности С. Джонсон, Колридж и др. 3 …подобно оракулам в Дельфах и Додоне… – В древнегреческом городе Дельфы, который греки считали центром Земли, находился главный храм бога Аполлона, жрецы которого занимались предсказаниями. Додана – древнее святилище Зевса в Эпире. Об оракулах Додоны упоминается в поэмах Гомера: Илиада XVI, 234 и Одиссея XTV, 327; XIX, 296. 4 Грей Томас (1716—1771) – английский поэт. Приводится цитата из Элегии, написанной на сельском кладбище. 5 От службы освобождается не тот, кто обеспечивает себе замену, чтобы не ехать во Флориду. – Речь идет о так называемых Семинольских войнах (1835—1842) – боевых действиях американской армии, направленных на окончательное подавление индейского племени семинолов во Флориде, купленной США у Испании в 1819 г. 6 Банкер-хилл – возвышенность близ Чарлстауна (ныне – район Бостона), где 17 июня 1775 г. произошло сражение между ополчением колонистов и воинскими частями английской регулярной армии под командованием генерала Гейд-жа. Английские войска, имевшие почти двукратное численное превосходство при поддержке артиллерии из Бостона и с английской эскадры, после многочисленных атак с большими потерями преодолели сопротивление американцев, занимавших высоту, и принудили их отступить. Это сражение показало возможность успешного сопротивления повстанцев регулярным войскам и содействовало подъему морального духа американской армии. 7 Марафон – местность, где 12 сентября 490 г. до н. э. произошло первое крупное сражение между объединенными войсками нескольких древнегреческих городов-полисов и персидской армией, вторгшейся на территорию Древней Греции. 8 С тех самых пор, как стены Иерихона пали от звуков труб… – Имеется в виду ветхозаветный эпизод, воспроизводящий историю Древней Палестины. Богатый, сильно укрепленный город Иерихон был расположен в Иорданской долине и играл роль форта, запиравшего вход в Палестину. Поэтому он первым подвергся нападению сынов Израиля, возвращавшихся в землю обетованную. Укрепления Иерихона были столь мощны, что древнееврейское войско не смогло бы взять города, если бы его стены не разрушились сами собой от звуков священных труб (Книга Иисуса Навина, гл. 6). 9 Возьмите металлическую тарелку… – цитата из книги Сэмюела Тейлора Колриджа (1772—1834) Поводы для размышления (Лондон, 1825). 10 Музыка, этот источник соразмерности и гармонии… – Торо цитирует сочинение Плутарха О суеверии // Плутарх. Сочинения. М.: Художественная литература, 1983. С 393. 11 Гомер знакомит нас с тем… – там же. С. 396. 12 Как только кормчий замечает… – там же. 13 Гесиод советует земледельцу… – там же. 14 Если хотите, каждый корабль может везти Цезаря и его счастье. – Торо цитирует текст предания, записанный Плутархом (Сравнительные жизнеописания. Цезарь. Глава ХХХVIII). Согласно этому преданию, когда Цезарь возвращался из Аполлония в Брундизий, разыгралась буря, и кормчий приказал повернуть корабль назад. Услышав это, Цезарь, облаченный для маскировки в одежду раба, выступил вперед и сказал пораженному кормчему: Вперед, любезный, смелей, не бойся ничего: ты везешь Цезаря и его счастье. 15 На щите Тидея… – Речь идет о легендарном древнегреческом герое – отце Диомеда, одном из союзников Полиника в походе против Фив. Торо, несомненно, имел в виду художественную деталь из трагедии Эсхила Семеро против Фив, которая приводится в тексте в переводе С. Апта. 16 Cmeйm-cmpum – одна из центральных улиц Бостона, имеющая множество учреждений и офисов, – символ деловой жизни и административно-политической власти штата Массачусетс. 17 Я могу приплыть в Патагонию и найти там свой Бробдингнег, а Лилипутию найти в Лапландии. – Патагония – региональное название части Южной Америки, расположенной южнее 39° ю. ш.; Лапляпдия – т. е. земля лаппов (саамов) – территория севера Норвегии, Швеции, Финляндия и западной части Мурманской области севернее 64—66° с. ш.; Бробдингнег и Лилипутия – названия вымышленных государств в Путешествиях Гулливера (1726) Джонатана Свифта. 18 Ганнон – карфагенский мореплаватель V в. до н. э., автор Перилла – описания путешествия вдоль побережья Африки, дошедшего до нас в древнегреческом переводе. 19 Мандевилль Джон (ок. 1300—1372) – автор популярной в эпоху Возрождения книги Путешествия и походы сэра Джона Мандевилля, рыцаря (1356). Современные филологические исследования, однако, доказали, что самый знаменитый путешественник средних веков Мандевилль мог вообще не покидать Британских островов, так как его сочинение представляет собой очень сильно переработанную компиляцию из произведений различных авторов, прежде всего из Путешествия (1336) Вильгельма Болденселя и Форли Юлия. 20 Линия Мейсона – Диксона – граница, разделяющая штаты Мэриленд и Пенсильванию (39*43» с. ш.), обследованная и утвержденная в 1763—1767 гг. специальными уполномоченными Чарлзом Мейсоном и Иеремией Диксоном, представлявшими соответственно интересы семейств Балтиморов и Пеанов. В период, предшествовавший Гражданской войне в США, линия Мейсона – Диксона обозначала границу между рабовладельческими и свободными штатами, а позднее – северную границу американского Юга. 21 Великий Могол – название, данное европейцами представителям тюркской династии, основанной в конце XV в. Султаном Бабуром и около 300 лет властвовавшей в Индии. Сами бабуриды этого названия не употребляли, поскольку никакого отношения к монголам они не имели. Ошибка была вызвана тем, что Европа впервые узнала о бабуридах из персидских источников, где джагатайские тюрки назывались могулами, т. е. монголами. Так и родился этот искаженный этноним. 22 Фалес из города Мялета в Малой Азии (конец УП – начало VI в. до н. э.) – древнегреческий ученый и мыслитель, входящий в число так называемых семи мудрецов. 23 В доме Р. У. Э. – то есть у Ралфа Уолдо Эмерсона, в доме которого в 1841—1843 гг. Торо жил на правах младшего по возрасту друга и ученика, помогая по хозяйству и редактируя журнал трансценденталистов Дайел. 24 На карте Новой Бельгии в книге Огилби Америка (1670) … – Речь идет об английском поэте, театральном деятеле, переводчике и типографе Джоне Огилби (1600—1676), специализировавшемся в издании дорожных карт. Упоминаемая книга Америка является дорожным Атласом британских владений в Северной Америке. 25 Получается налогообложение без представительства. – Одно из главных требований, выдвигавшихся американскими колонистами в период обострения отношений между Великобританией н ее северо-американскими колониями, заключалось в отказе признавать законность принимаемых британским парламентом решений в области налоговых обложений, так как сами колонии не имели собственных представителей в этом парламенте. Торо иронически переносит внешнеполитическую концепцию ХVIII в., сформулированную в данном требовании, на американскую внутриполитическую ситуацию середины XIX в., считая, что интеллектуальная элита Новой Англии, добросовестно выплачивая налоги, практически не представлена в законодательных органах США. 26 …мы глубокие провинциалы… настоящие Джонатаны. – На рубеже XVIII – XIX вв. Джонатанами в Великобритании называли жителей Новой Англии, пока это прозвище не было вытеснено словом янки (от голландского Ян Кис, что значит Ян Сыр). См., например, сатиру Д. К. Полдинга Занимательная история, случившаяся с Джоном Буллем и братом Джонатаном (1812). 27 …он упоминался во французском стихотворении 1181 года… – Речь, видимо, идет о стихотворном произведении Гийо де Прованса, написанном около 1190 г., где говорится об искусственном стальном магните, помещенном на поплавке, который, плавая по поверхности воды, всегда возвращался в исходное положение после раскручивания поплавка. 28 Торфеус Тормодр (1640—1719) – исландский ученый, придворный историограф датской короны (1682—1719), автор 4-томной Истории Норвегии (1711), написанной на латинском языке. 29 Использовался да Гамой в 1427 году… – В тексте, по всей видимости, допущена опечатка: следует читать 1497 г.. Гама, Васка да (1469—1524) – португальский мореплаватель, завершивший поиски морского пути из Европы в Индию. Торо, несомненно, имел в виду первое плавание да Гамы в Индию, совершенное в 1497—1498 гг. 30 Миллер Хью (1802—1856) – шотландский натуралист и геолог. По-видимому, цитируется его книга Следы творца (Эдинбург, 1847), изданная в 1859 г. в Бостоне. 31 Недавно один английский писатель (Де Куинси), пытаясь объяснить зверства Калигулы и Нерона… – Речь идет об Эссе о цезарях Томаса Де Куинси (1785—1859), впервые включенном в 14-томное собрание его сочинений, изданное в Эдинбурге в 1853—1860 гг. 32 …другой автор… – Имеется в виду шотландский историк Томас Блэкуэлл (1701—1757) и его многотомная монография Мемуары, созданные при дворе Августа (1755—1764). 33 …даже те, кто имеет сенаторское звание, – все эти Кертисы, Ланты, Вудбери и прочит… – Торо называет наиболее активных в середине XIX в. деятелей сената США: Кертис, Джордж Уильям (1824—1892) – литератор, журналист, политический и государственный деятель, занимавший ряд постов в сенате и администрации США в 50—70-е гг. XIX в. Лапт Джордж (1803—1885) – американский юрист и литератор, в 30—40-е гг. занимавшийся политической деятельностью, сенатор. Вудбери Ливи (1789—1851) – американский юрист, политический и государственный деятель. Сенатор с 1825 г., министр финансов в 1831—1841 гг., с 1846 г. – член Верховного суда. 34 Хэток Джон (1737—1793) – американский политический деятель, один из организаторов и финансистов борьбы североамериканских колоний Британии против деспотической власти метрополии. Адамс Сэмюел (1722—1803) – двоюродный брат Джона Адамса (см. комм, к с. 30), один из самых страстных поборников политической и экономической свободы колоний, отстаивавший и пропагандировавший свои взгляды в американской периодике. Отис Джеймс (1725—1783) – американский политический деятель, публицист, делегат первого конгресса представителей колоний (1765). Отис Сэмюел (1740—1814) – младший брат Джеймса, государственный деятель периода войны за независимость. 35 …зная, что он ни в чем не повинен. – Во имя сохранения территориальной целостности США конгрессмены, представлявшие северные штаты, юрисдикцией которых рабство на их территории было запрещено, заключили в 1850 г. так называемый Миссурийский компромисс (в народе он назывался законом о беглых рабах), на основании которого все беглые рабы из любого штата должны были насильно возвращаться их владельцам. В силу этого закона 12 апреля 1851 г. власти Массачусетса депортировали под конвоем из Конкорда беглого чернокожего раба Симса. 36 …этого нового чаепития. – Торо сравнивает позорный факт исполнения закона о беглых рабах с введением в одностороннем порядке английским парламентом пошлины на чай, ввозимый в североамериканские колонии. 16 декабря 1773 года группа бостонцев, возмущенных этим дополнительным налогом, переодевшись индейцами, ночью пробралась на стоявшие в гавани корабли и выбросила за борт ящики с чаем. Эта акция протеста получила название бостонское чаепитие. 37 …все эти Баттрики, Дэвисы, Хосмеры… – Речь идет о распространенных в Массачусетсе фамилиях. Многие современники Торо, носившие эти фамилии, были родственниками и прямыми потомками героев войны за независимость 1775—1783 гт. Баттрик, Джон (1715—1791) – американский военнослужащий, один из командиров милиции Конкорда, участвовавший в вооруженном столкновении 19 апреля 1775 г. Дэвис, Айзек (1745—1775) – командир отряда милиции из Эктона. Погиб в первом же сражении 19 апреля 1775 г. Хосмер, Титус (1736—1780) – американский государственный деятель, член Континентального конгресса в 1778—1779 гг., активно отстаивавший политику бескомпромиссной вооруженной борьбы против британского господства. 38 Это напомнило мне римские сатурналии, когда даже рабам позволяли кое-что. – Речь идет о празднествах в честь бога посевов Сатурна, которые ежегодно справлялись в Древнем Риме после уборки урожая в день зимнего солнцестояния. Сатурналии завершались карнавалом, во время которого рабы уравнивались в правах с хозяевами и даже обслуживались ими за столом. 39 И лишь далекое глаз очаровывает наш – цитата из поэмы Томаса Кзмпбелла (1777—1844) Радости надежды (1799) (1, 7). 40 …похожа на морское течение на щите Гомера… – Речь идет о богато украшенном изображениями щите Ахиллеса, изготовленном для него Гефестом: Там представил он землю, представил и небо, и море (Илиада – XVIII, 483). 41 …хотя они тревожат некоторых старых дам, владеющих третьей частью акций в мукомольной промышленности. – Этот абзац вошел, как н ряд других мест из дневника, в книгу Уолден, или Жизнь в лесу (М., 1962. С. 42). В последнем предложении речь идет о законе, охранявшем в Новой Англии имущественное положение жен мельников, как правило, не владевших земельной собственностью. Согласно данному закону, третья часть прибыли от помола, независимо от количества наследников или же смены хозяина мельницы, должна была пожизненно отчисляться вдове умершего владельца. 42 Халед (или Халид), ибн эль-Валид эль Махцуми (ум. в 642 г.) – арабский полководец, завоевавший Палестину н Сирию, сподвижник основателя ислама пророка Мохаммеда. 43 Омар отвечал умирающему Абу-Бекру… – Омар, ибн Хаттаб (конец VI в. – 644 г.) – 2-й мусульманский халиф (правил с 634 по 644 г.). После смерти пророка Мохаммеда лидер исламской партии Омар добился того, чтобы халифом был избран не мединец Саад и не зять покойного пророка Алий, а Абу-Бекр (573—634), пользовавшийся большим уважением соплеменников благодаря мягкости нрава, основательности познаний в истории арабов и Корана, а также твердости нравственных правил. Умирая через два года после избрания, Абу-Бекр потребовал от своих подданных принести ему клятву в том, что преемником они изберут Омара в нарушение наследственных прав Алия. 44 Гераклий слышал о простой одежде халифа Омара… – Известно, что халиф Омар, опасавшийся имущественного расслоения внутри арабского племенного союза, в личном быту доходил почти до аскетизма, стараясь дать своим воинам и подданным пример праведной жизни. Гераклий (575—641) – византийский император (610—641), сражавшийся против аваров на западе империи и против персов и арабов – на востоке. Безуспешно пытался воспрепятствовать распространению ислама. 45 Храбрейшие из унитариев. – Речь идет о ранних суннитах, признававших Абу-Бекра и Омара законными преемниками Мохаммеда, а также святость многочисленных сунн (преданий о Мохаммеде), при всех возможных различиях их интерпретаций правоверными мусульманами. 46 Абдулю – имеется в виду Абдул-Латиф (1162—1231) – арабский теолог, придворный ученый и медик султана Салах-ад-Дина (Саладина), автор множества работ по богословию, медицине, грамматике, риторике и истории. 47 Браге Тихо (1546—1601) – датский астроном, математик и химик. 48 Есть многое (решаем мы после длительного размышления), что стоит знать! – В переработанном виде этот абзац вошел в эссе Жизнь без принципа. Следует также отметить, что Торо в данном случае несколько ироничен, так как эта фраза представляет собой переработку знаменитой реплики Гамлета: Есть многое на свете, друг Горацио, что вашей философии не снилось! 49 Вот мне и тридцать четыре года… – Торо родился 12 июля 1817 г. Следовательно, запись была сделана им ровно через неделю после дня рождения. 50 …все лето проводить на холмах, собирая ягоды, а потом сбывать их без хлопот – и таким образом пасти стада царя Адмета – то есть жить беззаботно, без особого труда, поскольку у Адмета – царя Ферского в Фессалии, участника охоты на Калидонского вепря и плавания аргонавтов, одно время в пастухах служил сам бог Аполлон. 51 Переход Бонапарта через Симплонский перевал – горный проход между Пеннинскими и Леонтийскими Альпами в швейцарском кантоне Валлис. По приказу Наполеона, использовавшего этот перевал во время своей итальянской кампании (1795), здесь в 1801—1806 гг. была построена дорога из Брига в Домо. 52 А где о нем пишут, кроме правдивого Фермерского альманаха? – Речь идет о ежегодных календарях-альманахах, составлявших в XVIII – первой половине XIX в. значительную часть печатной продукции типографий Новой Англии. Различные по формату и объему Альманахи фермера представляли собой издания популярно-энциклопедического типа, где, помимо астрономических, медицинских, агротехнических и прочих сведений научного плана и полезных советов, имелись также литературный, метеорологический и астрологический разделы. Торо иронически называет эти издания правдивыми, так как ненадежность содержащихся в них прогнозов и предсказаний была в то время притчей во языцех, объектом многочисленных критических высказываний и насмешливых пародий. 53 Вест-Пойнт – военная академия США, основанная в 1802 г. и расположенная на берегу реки Гудзон в 80 км от города Нью-Йорк. 54 Дело о праведности Христа рассматривает римский воин. – Имеется в виду евангельский сюжет о суде над Иисусом Христом. Приговор церковного суда Иудеи рассматривался и утверждался римским наместником – военачальником Понтием Пилатом. 55 На днях встретил Сэма X. … – По-видимому, Торо пишет о судье Сэмюеле Хоаре (1788—1856) – американском юристе, ученом, политическом деятеле, члене Американской академии, Американского библейского и Массачу-сетского исторического обществ. 56 Вероятно, мне не найти лучшего обрамления для моих мыслей, если изъять их из дневника. – Это утверждение Торо разъяснил в предыдущей дневниковой записи от 27 января 1852 г.: По-моему, мысли, записанные таким образом в дневнике, лучше и печатать в таком же виде, это лучше, чем собирать в отдельные эссе мысли, объединенные общей темой. Здесь они связаны с жизнью и не кажутся читателю выспренними. Так получается проще и менее искусственно. А иначе, мне кажется, заметки мои не будут иметь подходящей рамки. Сами факты, имена, даты придают записям гораздо больше достоверности, чем мы думаем. Где цветок выглядит лучше – в букете или на лугу, где он рос и куда мы пришли за ним, замочив ноги в росистой траве? Так нужна ли обработка? 57 Пилпай (в русской традиции Биднай) – искаженная транскрипция имени Бидхапати – предполагаемого автора древнеиндийского сборника басен, получившего в различных списках, переделках и составах (Панчатантра, Стефанида и Ихяилада, Калила и Димна и др.) широкое распространение в средневековых Азии и Европе. 58 Недавняя золотая лихорадка в Калифорнии… – Калифорния была захвачена у Мексики в 1845 г., хотя официально присоединена к США только 9 сентября 1850 г. В конце 40-х годов, в связи с тем что там обнаружили золото, и началась знаменитая калифорнийская золотая лихорадка. 59 Это похоже на фанатизм, который заставлял индусов бросаться под колесницу Джаггернаута (от санскритского Джаган-натха – владыка мира) – одна из земных ипостасей бога Вишну, воплощенного в виде Кришны. Его массивное скульптурное изображение не имеет голеней и кистей рук. На эти обрубки во время празднеств жрецы привешивают золотые или серебряные конечности. Главное место поклонения – Джаган-натха-Пури – храмовый комплекс, насчитывающий более 100 храмов, расположенный неподалеку от г. Каттака в Ориссе. Главный праздник в честь Джаган-натха – июльская Ратхаятра (шествие колесницы), во время которого статуя вывозится на огромной 16-колесной платформе, передвигаемой с помощью длинного каната толпой богомольцев. Рассказы европейцев о том, что многие фанатики в состоянии экстаза пытаются обрести блаженство под колесницей Джаган-натха, – сильно преувеличенные слухи, хотя, разумеется, отдельные самоубийства, а чаще – несчастные случаи имели место в многовековой истории праздника Ратхаятры. 60 …Ионам нашего поколения… – то есть людям, формально исполняющим религиозные обряды, но в глубине души не верящим в справедливость и всемогущество Господа. Иона – ветхозаветный персонаж, накаданный за свои сомнения тем, что был проглочен морским животным. Обычно считается, что этим животным был кит (Иона в чреве кита), хотя в древнееврейском тексте животное названо бегемотом. 61 Сатана с одного из своих наблюдательных постов показал человечеству царство Калифорнии… – В этой литературной аллюзии обыгрывается евангельская сцена искушения Иисуса Христа земными богатствами с деталями, взятыми из поэмы Джона Мильтона Возвращенный рай (1671). 62 Воды туманного моря расступаются перед нами… – библейская реминисценция (Исход, 14). 63 …наконец-то послужить Богу и жить в соответствии с вечной и единственно справедливой Конституцией, которую оставил для вас он, а не Джефферсон или Адамс. – Имеется в виду Библия, прежде всего Новый завет. Торо, следовательно, противопоставляет христианскую нравственность тем социальным и моральным нормам, которые были официально закреплены статьями американской конституции. 64 В то время когда ведут распинать Христа, правитель решает, что не может вмешаться и спасти его в соответствии с конституцией. – Евангельская аллюзия, обыгрывающая ту юридически и нравственно щекотливую ситуацию, в которой оказался в связи с решением суда и выбором толпы римский наместник Иудеи Понтий Пилат (Евангелие от Иоанна, гл. 18—19). 65 Массачусетс ждет его решения, будто преступление еще не совершилось. – Речь идет об очередном суде, выносящем решение о депортации беглого раба на Юг. Торо считает, что преступлением был сам факт подписания подобного договора – Миссурийского компромисса. 66 Лоринг Чарлз Грили (1794—1868) – американский юрист и политический деятель, с 1862 г. – депутат законодательного собрания штата Массачусетс. 67 Или это Гаррисон, Филлипс, Паркер и К0? – Торо называет фамилии лидеров аболиционистского движения в Новой Англии: Гаррисон, Уильям Ллойд (см. выше); Филлипс, Уэнделл (1811—1884) – общественный деятель, публицист, называвший американскую конституцию документом, охраняющим интересы рабовладельцев, и требовавший немедленного освобождения негров; Паркер, Теодор (1810—1860) – основатель антирабовладельческого Бостонского общества конгрегационалистов. 68 Они ничем не хуже слов: Я еще жив, хотя их не пишут на бритвах – эти последние слова, произнесенные умиравшим американским политическим деятелем Даниелем Уэбстером (1782—1852), компания Уэйд энд Батчер одно время писала на производившихся ею бритвах. 69 Вейас – исполин в литовской языческой мифологии, имя которогб, по мнению этимологов, происходит из того же корня, что и русский глагол веять, олицетворение стихийных сил природы – ветра и бури. 70 Евтерпа (греч. увеселяющая) – муза лирической поэзии и музыки. Изображалась с двумя флейтами. 71 Вот и еще одной дружбе пришел конец. – Речь идет об охлаждении отношений и размолвке с Р. У. Эмерсоном. 72 Мормоны – члены североамериканской религиозной общины, основанной Джозефом Смитом (1805—1884) в 1830 г. Мормоны считают священным текст так называемой Мормонской книги – историю еврейского народа в доколумбовой Америке. В настоящее время община насчитывает около 2 млн прихожан. 73 Наттал Томас (1786—1859) – американский ботаник и орнитолог, эмигрировавший в США из Великобритании в 1808 г., автор Каталога североамериканских растений (1818), а также пособия по орнитологии Птицы Соединенных Штатов и Канады (1832). 74 Эмерсон Эдит – дочь Р. У. Эмерсона, Родилась в конце 30-х годов XIX в. 75 …по дну Атлантического океана проложен кабель. – Речь идет о прокладке линии телеграфного сообщения между Америкой и Европой, которая была завершена в июле 1858 г. 76 Лудон Жан-Клод (1783—1843) – английский ботаник, выходец из Франции, автор «Энциклопедии растений (1829), которую и цитирует Торо. 77 …новая секта – Браунистов. – Г. Торо обыгрывает одинаковое звучание фамилии аболициониста Джона Брауна (1800—1859) и английского религиозного деятеля Роберта Брауна (1550—1633), проповедовавшего фактическую независимость каждой отдельной протестантской общины и основавшего движение сепаратистов, сторонники которого в Англии часто назывались браунистами или же индепендентами. Большинство первых английских колонистов в Массачусетсе как раз и были сепаратистами, то есть браунистами. Прогулки 1862, источник: здесь Мне бы хотелось сказать несколько слов в защиту нетронутой Природы и абсолютной свободы, которые столь отличны от природы, освоенной человеком, и от свободы гражданского состояния. Я бы хотел взглянуть на человека как на обитателя Природы и ее неотъемлемую часть, а не как на члена общества. Мне бы хотелось сделать чрезвычайное сообщение, с тем чтобы привлечь к нему внимание, – ведь у цивилизованной жизни так много защитников: проповедники, члены школьных комитетов да и любой из вас. За всю свою жизнь я не встретил и двух людей, которые понимали бы толк в хождении пешком, иначе говоря, в прогулках, людей, у которых был бы талант к бродяжничеству (sauntering). Слово это имеет интересное происхождение, В средние века люди бродили по всей стране и просили подаяние под тем предлогом, что они идут a la Sainte terre, в Святую землю. Дети кричали им вслед: «Вот идет Sainte-Terrer («святоземелец»)». Те, кто в своих прогулках никогда не направляется в Святую землю – пусть они и утверждают обратное, – и есть настоящие бродяги и бездельники. Действительные любители прогулок в хорошем смысле этого слова – это те, кто туда направляется. Однако некоторые считают, что слово это происходит от sans terre1, то есть «без пристанища». Следовательно, оно имеет положительный оттенок и означает не имеющий определенного дома, но везде чувствующий себя как дома». А именно в этом и заключается смысл неспешного хождения пешком. Тот, кто все время сидит без движения дома, может быть самым настоящим бродягой, но любитель прогулок в хорошем смысле слова – не больше бродяга, чем извилистая река, которая упорно ищет кратчайшего пути к морю. Мне больше по душе первая версия. Она более убедительна, поскольку каждая прогулка – нечто вроде крестового похода. Сидящий в нас Петр-отшельник велит нам идти вперед и отвоевывать эту Святую землю у неверных. 1 без земли (франц.). Правда, все мы – робкие ходоки, даже те из нас, кто любит ходить пешком: ныне мы уже не отваживаемся на бесконечные, изнурительные походы. Наши походы – всего лишь вылазки. К вечеру мы возвращаемся домой, к камельку, туда, откуда вышли утром, причем половину пути мы проходим обратно по своим собственным следам. Пусть наш путь не будет долог, но мы должны идти вперед, исполненные духа вечного приключения, готовые к тому, чтобы никогда не возвращаться. Тогда после нашей смерти безутешные родственники получили бы в качестве реликвии наши забальзамированные сердца. Если вы готовы оставить отца и мать, брата и сестру, жену, детей, друзей и никогда их больше не видеть, если вы заплатили долги и сделали завещание, привели в порядок дела и стали свободны – тогда вы готовы для прогулки. Переходя к себе, скажу, что я и мой спутник (у меня иногда бывает спутник) любим воображать себя рыцарями какого-то нового (или скорее древнего) ордена – не седоков, наездников, конников или всадников, но тех, кто ходит пешком. Это, на мой взгляд, гораздо более древний и почетный орден. Дух рыцарства и героизма, который некогда отличал всадников, теперь, похоже, нашел другое обиталище и поселился в груди не странствующего рыцаря, а пешего странника. Он, так сказать, представляет собой четвертое сословие – после церкви, государства и народа. Мы сознаем, что в наших краях, пожалуй, больше никто не упражняется в этом благородном искусстве, хотя большинство жителей городка были бы рады ходить пешком, как и я – так они по крайней мере говорят, – но, в сущности, они просто на это не способны. Ни за какие деньги не купишь необходимые для этого свободу, досуг и независимость, которые составляют капитал тех, кто принадлежит к этому ордену. Он ниспослан нам свыше. Чтобы стать его членом, требуется особая милость божия. Нужно родиться в семье Ходоков. Ambulator nascitur, non fit. [Ходоками рождаются, а не становятся (лат.)] Некоторые из моих соседей рассказывали мне о прогулках, которые они предприняли лет десять тому назад, когда им посчастливилось на полчаса потеряться в лесу. Но я-то знаю, что с тех пор они ходят только по дороге, хоть и пытаются представить себя членами этого избранного общества. На мгновение они, несомненно, приобщились к нему как бы силой воспоминания о предшествующем своем существовании, когда даже они были жителями лесов и разбойниками. Пришел веселым утром он В густой зеленый бор, И птиц лесных услышал он Веселый разговор. И молвил Робин: «Мне давно Здесь не случалось быть, Я лань пятнистую хочу Сегодня подстрелить». 1 1 Здесь и далее переводы стихов принадлежат Т. В. Олейник. Я думаю, что не смогу сохранить здоровье и бодрость духа, если не буду каждый день часа по четыре, а то и больше, бродить по лесу, по холмам и полям, совершенно забыв о земных делах. Вы можете легко застать меня врасплох, спросив, о чем я так глубоко задумался. Как вспомню, что продавцы и мастеровые проводят в закрытом помещении не только все утро, но и весь день, сидят, скрестив ноги – словно ноги для того и даны нам, чтобы на них сидеть, а не стоять или ходить, – мне становится ясно, что всем им нужно воздать должное за то, что они до сих пор не лишили себя жизни. Я не могу просидеть в комнате целый день, иначе я обрасту мхом. И если иногда я выбираюсь из дома часу в одиннадцатом, а то и в четыре, когда вечерние тени уже ложатся на землю и день, считай, уже пропал, у меня возникает такое чувство, словно я совершил грех, который нужно замаливать. Признаюсь, меня удивляет терпение и моральная бесчувственность моих соседей, которые целый день не покидают контор и лавок, и так в течение недель и месяцев, а то и лет. Сидеть там в три часа дня, как если бы было три часа ночи, – не понимаю, из какого теста они сделаны? Бонапарт, кажется, говорил о «мужестве в три часа ночи». Но сравнится ли оно с мужеством человека, который в три часа дня пытается – во вред самому себе – заставить обитателей целого поселка, к которым он испытывает глубокое сочувствие, выйти на свежий воздух? Я удивляюсь, почему в это время или между четырьмя и пятью часами пополудни, когда слишком поздно для утренних газет и рано для вечерних, не раздастся взрыв, слышный во всех концах города, взрыв, который разметал бы по ветру легион доморощенных индеек и устаревших правил, чтобы они проветрились на солнышке. Это могло бы поправить дело. Женщины выходят из дома еще реже, чем мужчины. Но как они это выдерживают, уму непостижимо. Однако у меня есть основания предполагать, что выдерживать им и не приходится. Как-то летом, вскоре после полудня, когда мы, отряхивая пыль с платья, торопливо проходили мимо домов с дорическими колоннами или готическими фасадами, которые так и дышат спокойствием, мой спутник шепотом заметил, что все их обитатели, должно быть, только что отошли ко сну. Я ценю красоту и величие зданий именно потому, что сами они никогда не спят, но держатся прямо и горделиво, сторожа сон своих обитателей. Темперамент и возраст играют, конечно, большую роль. Но по мере того, как человек стареет, возрастает и его способность подолгу сидеть без движения и заниматься делами, не выходя из дома. На склоне лет он привыкает к вечернему образу жизни, но перед самым закатом спохватывается и выходит на прогулку, на что ему требуется не более получаса. Прогулки, о которых я веду речь, не имеют ничего общего с тем, что называют моционом, с процедурой принятия лекарств в определенные часы или упражнения с гантелями или стульями. Они сами по себе и приключение и деловое предприятие. Если вы хотите размяться, идите на поиски родников жизни. Подумать только, что ради укрепления здоровья люди занимаются с гантелями вместо того, чтобы искать эти родники на неведомых им пастбищах! Кроме того, во время прогулок, размышляя на ходу, мы, должно быть, чем-то напоминаем верблюда, который, как известно, является единственным животным, на ходу жующим жвачку. Когда некий путешественник попросил служанку Вордсворта показать ему кабинет хозяина, она ответила: «Вот его библиотека, а кабинет его – природа». Жизнь на природе, открытая солнцу и ветру, непременно отразится на характере человека, он закалится, станет резче, грубее. Так обветривается лицо и грубеют руки от тяжелой работы, теряя прежнюю способность осязания. И наоборот, жизнь среди четырех стен сообщает коже гладкость и мягкость, истончает ее, что сопровождается повышенной чувствительностью к некоторым внешним воздействиям. Возможно, мы легче поддавались бы влияниям, важным для нашего интеллектуального и нравственного развития, если бы меньше подставляли себя солнцу и ветру. Несомненно, очень трудно рассчитать необходимую пропорцию грубой и тонкой кожи. Но думается, что это лишь корка, которая скоро отвалится, и что природное лекарство следует искать в соотношении ночи и дня, зимы и лета, мысли и опыта. Тогда в наших мыслях будет больше воздуха и света. Мозолистые ладони рабочего вызывают больше уважения к себе и больше согласуются с представлением о героизме, чем вялые пальцы бездельника. Валяться днем в постели, любуясь своей нежной кожей, на которой нет ни загара, ни мозолей, добытых опытом, может лишь глупая сентиментальность. Чтобы походить пешком, мы обычно отправляемся в лес или поле. А что было бы, если бы мы гуляли только в саду или на променаде? Даже некоторые философские секты считали необходимым, чтобы лес был доставлен к их порогу, так как сами они в лес не ходили. «Они сажали рощи и аллеи платанов», где на открытых галереях совершали subdi-ales ambulationes1. Конечно, нет смысла направлять стопы в лес, если самим не следовать туда же. Мне становится не по себе, если я прохожу милю по лесу, а душа моя не следует за телом, как иногда случается. Во время дневной прогулки я обычно забываю все утренние дела и обязанности по отношению к обществу. Но порой бывает так, что я не могу выкинуть из головы поселок. Мысль о каком-нибудь деле не покидает меня, при этом тело пребывает в одном месте, а душа – в другом, и я теряю душевное здоровье. Во время прогулки я возвращаю его. Зачем гулять по лесу, если думаешь о чем-то постороннем? Я начинаю сомневаться в самом себе, и меня даже охватывает дрожь, когда я обнаруживаю, как глубоко вовлечен в то, что называют «хорошими делами», а это иногда со мной случается. 1 прогулки под открытым небом (лат,). Здесь поблизости много хороших тропинок для прогулок, и, хотя многие годы я ходил пешком почти каждый день, а иногда по нескольку дней кряду, я еще не исходил их все. Какое счастье пройти совсем новым путем! И я могу сделать это в любой полдень. Через два – три часа ходьбы я окажусь в совершенно незнакомой местности. Одинокий фермерский дом, которого я еще не видел, иногда столь же интересен и нов, как владения короля Дагомеи. По сути дела, можно обнаружить некоторое соответствие между возможностями, которые заключает в себе пейзаж окружностью радиусом десять миль (а именно столько можно пройти за одну прогулку), и возможностями, которые заключены в семидесяти годах человеческой жизни: и то и другое невозможно постичь до конца. В наше время почти все так называемые улучшения – строительство домов, порубки лесов и уничтожение всех больших деревьев – уродуют пейзаж, делают его все менее диким и таинственным. Есть ли такой народ, который, принявшись жечь изгороди, не уничтожил бы и леса? Я видел наполовину сгнивший забор, терявшийся посреди прерий, и какого-то скупердяя, который вместе с землемером проверял границы своих земельных владений. Хотя вокруг него простиралась небесная красота, он не видел ангелов, летавших совсем рядом, но искал ямку от колышка посреди рая. Я взглянул снова и увидел, что он стоит посреди стигийского болота в окружении бесов. Он, конечно, нашел границу своего участка – три камешка на том месте, где в землю был забит кол. Приглядевшись, я увидел, что землемером при нем был сам Принц Тьмы. Я с легкостью могу пройти десять, пятнадцать, двадцать миль или больше, начиная от моего порога, и при этом путь мой будет лежать вдали от домов и не пересечет дороги, разве что в тех местах, где переходят ее лиса или горностай. Сначала я иду вдоль берега реки, затем ручейка, затем по лугу к лесу. Поблизости есть участки в несколько квадратных миль, где никто не живет. Я взбираюсь на пригорки, откуда открывается вид на цивилизацию и виднеющиеся вдали человеческие жилища. Сурки и их норы видны ничуть не хуже, чем фермеры и их постройки. Человек и его дела, церковь и государство, школа и торговля, промышленность и сельское хозяйство, даже политика, внушающая наибольшую тревогу, – все они занимают так мало места в природе, и это приятно. Политика – всего лишь узкая полоска поля, и к ней ведет еще более узкая дорога, вон там, вдали. Я иногда направляю туда путника. Если вы хотите заняться политикой, идите по проезжей дороге, вслед за этим человеком, направляющимся на рынок, и пусть пыль с его башмаков слепит вам глаза. Вы придете прямо к цели. Политика ведь тоже имеет свое место, она не вездесуща. Я перехожу от нее к другим вещам, как я перехожу с бобового поля в лес, и забываю ее. За полчаса я могу удалиться в такую часть земной поверхности, где человек не обитает постоянно, там соответственно нет и политических убеждений, которые подобны сигарному дыму. Поселок – это место, куда ведут все пути, что-то вроде расширения большой дороги, подобно озеру, образуемому рекой. Он похож на туловище, а дороги – его руки и ноги. Это место обыденное, дважды обыденное, вроде таверны на пути следования путников. Слово это происходит от латинского villa, которое вместе с via (путь) или с более ранним вариантом ved и vella Варрон выводит из veho (нести), так как villa – это место, куда что-то носят или откуда выносят. О тех, кто добывает себе средства на жизнь артельной работой, говорили, что они vellaturam facere1. Отсюда же, очевидно, происходит латинское vilis и наше «подлый», « низкий», а также « виллан». Оно содержит указание на ту печальную судьбу, которая может постигнуть обитателей наших поселков. Они измучены постоянным движением, происходящим вокруг них, причем сами они не двигаются с места. 1 совершают перевозку (лат.). Одни вообще не ходят пешком, другие ходят только по дорогам, третьи ходят по своим участкам. Дороги проложен для лошадей и деловых людей. Я по ним путешествую сравнительно мало, поскольку не тороплюсь попасть в таверну или бакалейную лавку, на извозчичий двор или железнодорожную станцию, к которым они ведут. Я люблю бежать рысцой, но без упряжки и не по торным дорогам. Пейзажист рисует фигурки людей, чтобы обозначить дорогу. Мою фигуру ему не удастся использовать подобным образом. Я хожу по такой Природе, где бродили древние пророки и поэты – Ману, Моисей, Гомер, Чосер. Можете назвать ее Америкой, но это не Америка: ее открыл не Америго Веспуччи, не Колумб, не кто-либо другой. Гораздо лучшее описание ее можно найти в мифологии, чем в любой так называемой истории Америки, какую мне приходилось итать. Существует, однако, несколько старых дорог, которые теперь никуда не ведут и по которым можно пройтись не без пользы. Например, Мальборо-роуд, которая, кажется, больше не ведет в Мальборо, разве что место, куда я направляюсь, называется Мальборо. Я беру на себя смелость говорить так, потому что в каждом городе, вероятно, есть одна или две такие дороги. Старая дорога на Мальборо Здесь богатства искали — Не находили, Здесь когда-то бродили И Марциал Майлз, И Элиа Вуд — Напрасный труд: Не похож на прочих людей Элис Дуган. Он хозяин полей, Сосед птиц и зверей, Он ставит силки и живет, Не зная иных забот. Он нелюдим, Он всегда один, И по нраву ему Жизнь такая. И когда я Жажду странствий узнаю, То на старый путь Захочу свернуть. Мальборо-путь, Стертый камень твой Не меняли ни разу, Ты – тот путь земной, По библейской фразе, По молве христианской, И безлюдно тут, Здесь лишь гости пройдут Королевы ирландской. Что же это за путь — Лишь начало пути И возможность уйти Нам куда-нибудь? Ряд дорожных столбов, Но пустынен путь. Кенотафии городов — На них стоит взглянуть, Чтобы понять, Чем бы мог ты стать. Интересуюсь и я иногда, Какой король, Что и когда Возвести приказал, Кто проект утверждал: Горгес, Дарби, Кларк или Ли? Они желали На суд потомков Каменных глыб Оставить обломки. Здесь путник однажды вздохнет, Все точно Запечатлеет одною строчкой — Кто-то прочтет. Я знаю только одну две фразы, Которые сразу Признает искусством любой. Подобные строчки мы Помним до самой зимы И снова читаем весной, Задолго до лета. И если проснется мечта — Встанешь ты на пороге, И пойдешь вокруг света По старой дороге, По старой дороге на Мальборо. *** В настоящее время большая часть земли в нашей округе не является частной собственностью. Ландшафт никому не принадлежит, и путник наслаждается им почти без помех. Но может прийти день, когда он будет разбит на так называемые зоны отдыха, где будут получать удовольствие лишь немногие избранные; расплодятся изгороди, ловушки и другие приспособления, созданные для того, чтобы помешать путнику сойти с общественной дороги. Тогда ходить по поверхности мира божьего будет равносильно посягательству на собственность какого-нибудь джентльмена. Иметь исключительное право на вещь означает, по сути дела, невозможность насладиться ею вполне. Так авайте же использовать все наши возможности, прежде чем настанут мрачные времена. Отчего так трудно бывает подчас решить, куда пойти на прогулку? Я верю, в Природе существует неуловимый магнетизм, и, если бессознательно подчиниться его власти, он даст нам верное направление. Совсем не все равно, где гулять. Существует верный путь, но по глупости и легкомыслию мы избираем ложный. Мы готовы идти той тропой, которой никогда не шли в действительности, но которая символизирует наш путь в мире идеальном и духовном. Иногда бывает трудно выбрать направление, поскольку оно еще четко не определилось в нашем сознании. Когда я выхожу на прогулку, не зная еще, куда направить путь, и отдаюсь на волю инстинкта, я обнаруживаю – как это ни кажется странным и необычным, – что в конце концов неизбежно держу путь на юго-запад, в сторону какого-нибудь определенного леса или луга или заброшенного пастбища или холма. Стрелка моего компаса долго не может остановиться, отклоняется на несколько делений в ту и другую сторону. Она, правда, не всегда показывает точно на юго-запад, на что есть своя причина. Там для меня лежит будущее. Земля в той стороне кажется девственнее и обильнее. Мой путь во время прогулки представляет собой не круг, а параболу или, пожалуй, напоминает путь кометы, летящей, как полагают, по незамкнутой кривой. В моем случае эта кривая уходит в сторону запада, а место солнца в схеме моих путешествий занимает дом. Иногда я с четверть часа топчусь на месте в нерешительности, пока не решаю в тысячный раз отправиться на юго-запад или запад. На восток я заставляю себя идти усилием воли, на запад же иду без принуждения. У меня там нет никакого ела. Мне не верится, что на востоке за линией горизонта я найду красивые пейзажи, относительно дикие места и свободу. Прогулка в том направлении меня не вдохновляет. Но я верю, что лес, виднеющийся у линии горизонта на западе, тянется до самого заката, что в нем нет сколько-нибудь значительных городов или поселков, которые встали бы на моем пути. Дайте мне жить там, где мне хочется. Пусть с одной стороны будет город, а с другой – дикая природа. Я все чаще ухожу из города и удаляюсь на природу. Я не говорил бы об этом так много, если бы не одно обстоятельство: мне кажется, нечто в этом роде стало господствующей тенденцией среди моих сограждан. Я должен идти в сторону Орегона, а не Европы. В этом направлении движется сейчас Америка. Я могу сказать, что с востока на запад ведут и пути развития человечества. В течение нескольких лет мы стали свидетелями такого явления, как миграция австралийского населения на юго-восток при заселении Австралии. Но нам это кажется движением вспять. Физические и моральные качества первого поколения австралийцев не позволяют считать этот эксперимент успешным. Восточные племена верят, что на запад от Тибета ничего нет. Они говорят: «Там конец света. За Тибетом нет ничего, кроме безбрежного моря». Они живут в мире абсолютного Востока. Мы направляемся к востоку, чтобы понять историю и изучить произведения искусства и литературы, повторяя при этом путь, пройденный нашими предками, но в обратном направлении. На запад мы идем, как в будущее, чувствуя себя отважными искателями приключений. Атлантический океан для нас подобен Лете: переплыв через него, мы имели возможность забыть Старый Свет и его институты. Если на этот раз нам это не удастся, у нашей расы станется еще один шанс, прежде чем она достигнет берегов Стикса: у нас есть еще Лета Тихого океана, которая в три раза шире. Не знаю, насколько это необычно и насколько важно, чтобы отдельный человек таким образом согласовывал даже кратчайшую свою прогулку с общим направлением, в котором движется раса, но знаю, что нечто сходное с инстинктом, управляющим передвижением птиц и четвероногих (а известны случаи, когда этот инстинкт таинственным образом определял поведение белок, заставляя их двигаться в одном направлении; видели, как несколько белок переправлялись через самые широкие реки, причем каждая сидела на отдельном бревнышке, а хвост служил ей парусом; через более узкие речки они наводили переправы из тел мертвых белок), нечто похожее на безумие, охватывающее домашний скот весной (этот факт объясняют появлением у него глистов), влияет и на передвижение отдельных людей и народов, постоянно или время от времени. Над нашим городком не слышно гогота пролетающих диких гусей, и это в какой-то степени понижает стоимость наших участков; если бы я был агентом по продаже недвижимости, я, возможно, учел бы этот недостаток. В паломники тогда идти хотел любой, Все грезили в те дни неведомой землей. Каждый закат, которым я любуюсь, вселяет в меня желание идти на запад – такой же далекий и прекрасный, как тот, в который садится солнце. Оно передвигается на запад ежедневно и, похоже, подвергает нас искушению следовать за ним. Это Великий Покоритель Запада, пионер, за которым следует нация. Каждую ночь мы видим во сне горные епи на горизонте (пусть это будет только туман), которые последние лучи солнца окрашивают в золото. Остров Атлантида, острова и сады Гесперид, эти уголки земного рая, по-видимому, были для древних Великим Западом, окутанным дымкой тайны и поэзии. Кто, глядя на закатное небо, не рисовал в своем воображении сады Гесперид и то, что послужило основанием для всех этих легенд? Колумб сильнее, чем кто-либо до него, ощутил эту тенденцию двигаться на запад. Он подчинился ей и открыл Новый Свет для Кастилии и Леона. В те времена людские стада издали чуяли запах свежих пастбищ. Когда ж погас, отпламенев, закат И солнце в море рухнуло отвесно, Он встал и, синий плащ надев, исчез: С утра ему опять в луга и в лес.1 1 Перевод Ю. Б. Корнеева. Где еще на земле найдется место, равное по площади Соединенным Штатам, столь же плодородное, богатое, с такой разнообразной и богатой природой и в то же время столь пригодное для жизни европейцев, как это? Мишо, который побывал лишь в некоторых штатах, говорил: « В Северной Америке гораздо больше видов крупных деревьев, чем в Европе. В Соединенных Штатах около ста сорока видов деревьев достигают более тридцати футов в высоту, а во Франции такой высоты достигают не более тридцати видов». Позже ботаники дали более чем исчерпывающее подтверждение его словам. Гумбольдт приехал в Америку, надеясь осуществить свою юношескую мечту – увидеть тропическую растительность. И он увидел ее величайшее совершенство в первобытных лесах долины Амазонки, этого амого обширного оазиса дикой природы на земле, который он столь блестяще описал. Географ Гюйо, европеец по происхождению, пошел даже дальше, чем я готов за ним следовать. Последнее, однако, не относится к его словам: «Так же как растение создано для животного, а растительный мир – для животного мира, так и Америка создана для обитателя Старого Света… Вот обитатель Старого Света отправляется в путь. Он спускается с гор Азии и, делая остановки в пути, движется в сторону Европы. Каждый его шаг знаменует собой новую цивилизацию, более высокую и развитую, чем предшествующая. Достигнув берегов Атлантики, он останавливается перед неизвестным ему океаном, простирающимся в неведомую даль, и поворачивает временно вспять». Когда он истощил богатые почвы Европы и укрепил свои силы, «тогда он снова начинает полный приключений путь на запад, как делал в прежние времена». Так писал Гюйо. Эта тяга на запад, которая натолкнулась на преграду в виде Атлантического океана, породила смелость и предприимчивость, присущие торговле в современном мире. Молодой Мишо в «Путешествии на Запад от Аллеганских гор» в 1802 году пишет, что самым обычным среди жителей только что заселенных территорий Запада был вопрос: «Из какой части света вы приехали?» Эти необозримые плодородные районы, естественно, казались тем местом, где должны были встретиться и основать свое государство жители всего мира. Перефразируя старое латинское выражение, я мог бы сказать так: «Ex Oriente lux, ex Occidente FRUX» – «Свет с Востока, плоды с Запада». Английский путешественник, генерал-губернатор Канады сэр Фрэнсис Хед говорил нам, что «как в северном, так и в южном полушарии Нового Света Природа не только придала своим творениям большую грандиозность, но и окрасила мир в более яркие и богатые тона, чем она использовала, рисуя картину Старого Света… Небосвод тут бесконечно выше, небо голубее, воздух свежее, мороз крепче, луна кажется больше, звезды чище, гром громче, молния ярче, ветер порывистее, дождь сильнее, горы выше, реки длиннее, леса необъятнее, долины шире». Это высказывание интересно уже тем, что его можно сопоставить с описанием природы в этой части света, данным Бюффоном. Некогда Линней сказал: «Nescio quae facies laeta, glabra, plantis Americanis» («Я не знаю, почему растения в Америке такие радостные и гладкие»). Думаю, в нашей стране нет или очень мало Africanae bestiae, или африканских диких зверей, как называли их римляне, и в этом отношении она также чрезвычайно подходит для жизни человека. Говорят, в радиусе трех миль от центра ост-индского города Сингапур несколько человек ежегодно становятся жертвами нападения тигров, а в Северной Америке везде путешественник может спокойно спать в лесу, не опасаясь диких зверей. Все это весьма вдохновляющие свидетельства. Если луна здесь больше, чем в Европе, возможно, и солнце тоже больше. То, что небосвод в Америке кажется бесконечно выше, а звезды ярче, представляется мне символичным: эти факты указывают, на какую высоту могут в один прекрасный день подняться философия, поэзия и религия ее жителей. Со временем, пожалуй, духовный небосвод тоже покажется американскому уму гораздо выше, а загорающиеся на нем звезды благих вестей – гораздо ярче, поскольку я верю, что климат влияет на человека именно так: в горном воздухе есть нечто, что вдохновляет и возвышает дух. Разве в такой атмосфере человек не достигнет большего интеллектуального и физического совершенства? И разве не имеет значения, сколько в его жизни будет облачных дней? Я надеюсь, наше воображение будет богаче, свежее и воз-душнее, как наше небо; наш разум – более разносторонним и широким, как наши равнины; наш интеллект – более могучим, как наши гром и молния, наши реки, горы и леса; а наши души своим величием, глубиной и широтой всегда будут напоминать наши внутренние моря. Путешественнику может показаться, что даже в лицах наших есть некие неуловимые laeta и glabra, довольство и безмятежность. И если все это не так, то зачем мир продолжает существовать, зачем тогда была открыта Америка? Мне вряд ли нужно напоминать американцам, что Звезда империи ведет ее на запад. Мне, как патриоту, негоже думать, что Адаму в раю было в целом лучше, чем обитателю лесной глуши – в Америке. Мы, жители Массачусетса, отдали свои сердца не только Новой Англии. Мы, возможно, далеки от юга, но с сочувствием относимся к Западу. Там дом наших младших сыновей. Молодые викинги так же уходили в море за наследством. Сейчас поздно садиться за изучение древнееврейского, важнее научиться понимать жаргон сегодняшнего дня. Несколько месяцев назад я отправился посмотреть панораму Рейна. Это было похоже на сон: мне казалось, что я очутился в средневековье и плыву вниз по этой исторической реке, да не в воображении, а наяву проплываю под мостами, построенными еще римлянами и восстановленными в более поздние, героические времена; плыл мимо городов и замков, самые названия которых звучали музыкой для моих ушей. Каждый из них был темой для легенды: Эренбрейтштейн, Роландсек, Кобленц, о которых я знал только из истории. Меня интересовали главным образом руины. От рек и долин, от увитых хмелем холмов доносилась, казалось, тихая музыка, как будто крестоносцы отправлялись в Святую землю. Я плыл дальше, как зачарованный. Я будто перенесся в героическую эпоху рыцарства и дышал этим воздухом. Вскоре после этого я пошел взглянуть на панораму современной Миссисипи, и по мере того, как мой взгляд поднимался вверх по реке, я видел пароходы, идущие вверх по течению, считал растущие города, долго смотрел на свежие развалины Науву, видел, как индейцы переправлялись через реку на запад, и как я раньше смотрел на реку Мозель, так теперь смотрел на Огайо и Миссури, слышал легенды Дюбука и Венонских скал и думал больше о будущем, чем о прошлом и настоящем. Я видел, что это другой Рейн, что укрепления замков еще только предстоит построить, а знаменитые мосты предстоит перебросить через реку, и я почувствовал, что, хотя мы этого и не осознаем, наше время – это героический век, потому что героями обычно бывают самые простые и скромные из людей. Когда я говорю «Запад», я имею в виду дикую природу. А теперь я подошел наконец к своей главной мысли: сохранение нашего мира зависит от того, сохраним ли мы дикую природу. Каждое дерево посылает свои живые ткани в поисках этой природы. Города ввозят ее и платят за нее любую цену. В поисках ее люди бороздят океаны. В лесах, в диких местах добывают лекарства и травы, которые повышают наш тонус. Наши предки были дикарями. История о Ромуле и Реме, вскормленных волчицей, – не просто фантастическая легенда. Основатели каждого государства, которое достигло могущества, впитывали живительную силу из подобного источника, близкого дикой природе. Сыны империи были покорены и рассеяны по миру сынами северных лесов именно потому, что в отличие от них не были вскормлены волчицей. Я верю в леса, в луга, в ночь, когда растет хлеб. Нам необходимо добавлять в чай хвою тсуги и ели. Пить и есть для восстановления сил – не то же самое, что есть и пить обжорства ради. Готтентоты с удовольствием высасывают мозг из костей только что убитой антилопы-куду, и им это кажется вполне естественным. Некоторые племена индейцев, живущие на севере, едят сырое мясо северного оленя, костный мозг, а также верхнюю, нежную часть рогов. Здесь они дают сто очков вперед парижским поварам. Они едят то, что другие обычно выбрасывают. Это все же лучше, чем питаться говядиной или свининой из убоины, – человек получается лучше. Я стою за дикость, перед которой бледнеет любое цивилизованное общество. Если бы мы могли питаться мясом антилопы-куду… В лесу есть места, куда с разных сторон доносится пение дроздов. Вот куда я хотел бы перебраться. Это дикая местность, не занятая еще никакими переселенцами. Я в ней, кажется, уже акклиматизировался. Камминг, охотившийся в Африке, сообщает нам, что шкура только что убитой южноафриканской антилопы – как и многих других видов антилоп – издает удивительно приятный запах травы и деревьев. Хотелось бы, чтобы каждый человек походил на дикую антилопу, чтобы он был частью природы и сама его персона уже уведомляла наши чувства о его присутствии и напоминала бы о тех местах, где он чаще всего бывает. У меня нет желания посмеяться над охотником, чья одежда пахнет ондатрой. Для меня этот запах приятнее, чем тот, что исходит от одежды торговца или ученого. Когда я открываю гардероб и касаюсь платья, у меня не возникает воспоминаний о луговых цветах и травах, по которым они ходили. Оно скорее напоминает мне о пыли бирж и библиотек. Загорелая кожа вызывает не просто уважение: человеку, живущему в лесу, гораздо больше подходит смуглый цвет, чем белый. «Этот бледнолицый человек!» Неудивительно, что африканцы его жалели. Дарвин-натуралист писал: «Белый человек, купавшийся рядом с таитянином, выглядел точно бледное, взращенное искусством садовника растение по сравнению с прекрасным темно-зеленым растением, буйно разросшимся в открытом поле». Бен Джонсон восклицал: «Все то добро, что истинно прекрасно!» Я же скажу так: «Все то добро, что истинно природной Жизнь и дикая природа неотделимы друг от друга. Самое жизненное и есть самое неукротимое, еще не подчинившееся человеку, дающее ему новые силы. Тот, кто всегда стремится вперед и не ищет отдыха от трудов своих, кто быстро развивается и все большего требует от жизни, всегда будет начинать свой день в новой стране или в диком месте, а вокруг него будет сырой материал, из которого возникает жизнь. Он будет пробираться через поверженные стволы деревьев первобытного леса. Надежда и будущее ассоциируются для меня не с обработанными полями и лужайками, не с городами, а с непроходимыми топями и болотами. Когда я задумывался над тем, что мне нравилось в ферме, которую собирался купить, я обнаруживал, что каждый раз меня привлекало лишь одно – несколько квадратных метров непроходимого болота, того естественного стока, который находился на краю участка. Оно-то и было тем самым алмазом, который ослеплял меня. Я получаю больше средств к существованию от болот, окружающих мой родной город, чем от садов, растущих в поселке. Для меня нет богаче цветника, чем густые заросли карликовой андромеды (Cassandra calyculata), которые покрывают эти нежные места на поверхности земли. Ботаника дает лишь названия кустарников – голубика, метельчатая андромеда, кальмия, азалия, рододендрон, – которые растут среди колышащегося торфяного мха. Я часто думаю: хорошо бы, чтобы окно моего дома выходило на эти разросшиеся кустарники, а не на цветочные клумбы или бордюры, пересаженную ель и аккуратно подстриженный самшит или даже посыпанные гравием дорожки; хорошо бы видеть из окон этот плодородный участок, а не кучи земли, привезенной для того, чтобы прикрыть песок, вынутый из-под дома во время рытья погреба. Почему бы не поставить мой дом, мою гостиную позади этого участка, а не за тем скудным набором диковинок, той жалкой апологией Природы и Искусства, которую я называю палисадником? Совсем непросто все убрать и привести в порядок после того, как ушли плотник и каменщик, которые потрудились, чтобы было приятно и жильцу, и прохожему. Я никогда не находил удовольствия в том, чтобы рассматривать даже самую изящную загородку перед палисадником. Мне скоро надоедали и начинали меня раздражать хитроумные узоры решеток с шишечками и прочими штуковинами в виде наверший. Ставьте порог на самом краю болота – хоть это и не самое подходящее место, где можно выкопать сухой погреб, – так, чтобы соседи не могли попасть к вам в дом с той стороны. Палисадники делают не для того, чтобы в них гулять, а в основном для того, чтобы через них проходить, но войти в них можно и через задний двор. Конечно, вы можете решить, что я ненормальный упрямец, но все-таки, если бы мне предложили жить по соседству с самым прекрасным в мире садом, когда-либо созданным человеческим искусством, или же рядом с гиблым болотом, я наверняка выбрал бы болото. А значит, и все труды ваши, дорогие сограждане, представляются мне совершенно напрасными! Мое настроение неизменно поднимается в соответствии с внешней мрачностью. Мне бы жить рядом с океаном, пустыней или дикой природой. В пустыне чистый воздух и безлюдие компенсируют недостаток влаги и бесплодие почвы. Бертон в путевых записках отмечает: «Ваш моральный дух повышается, вы становитесь откровеннее и сердечнее, радушнее и целеустремленнее… В пустыне спиртное вызывает лишь отвращение. Самое простое животное существование доставляет неизъяснимую радость». Те, кому довелось долго путешествовать в азиатских степях, говорят: «По возвращении мы испытали такое чувство, словно суматоха, шум и суета цивилизации подавляли и душили нас. Нам не хватало воздуха. Каждую минуту, казалось, мы можем умереть от удушья». Когда я хочу отдохнуть, я иду в самый темный и труднопроходимый лес или на пользующееся дурной славой болото. Я ступаю на него с благоговением, как будто попадаю в святое место, некий sanctum sanctorum1. В нем заключена сила, мозг Природы. Девственная почва заросла чащей. На ней хорошо себя чувствуют как люди, так и деревья. Чтобы быть здоровым, человеку нужно видеть вокруг себя столько же акров лугов, сколько требуется повозок с навозом для его фермы. Луга дают ему хорошую пищу. Спасение города не в его праведниках, а в окружающих его лесах и болотах. В таких местах, где один первобытный лес раскинул свои ветви вверху, а другой первобытный лес гниет внизу, рождаются не только хлеб и картофель, но поэты и философы грядущих веков. Такая почва дала миру Гомера и Конфуция и других философов и поэтов; такая местность была прибежищем реформатора, питавшегося акридами и диким медом. 1 святая святых (лат.). Чтобы защитить диких зверей, мы обычно организуем заказник, где они и обитают или куда часто приходят. Так же и с человеком. Сто лет тому назад на улицах продавали кору деревьев, добытую в наших лесах. В самом виде тех древних мощных деревьев было, мне кажется, что-то дубильное, что закаляло и укрепляло ткани человеческой мысли. Я содрогаюсь при мысли о том, что в жизни моего поселка настанут такие времена, когда мы не сможем набрать и одного воза коры достаточной толщины; уже сейчас мы не производим ни смолы, ни скипидара. Цивилизованные страны – Греция, Рим, Англия – держались тем, что на их территории некогда росли первобытные леса. Они будут существовать до тех пор, пока почва не истощится. Увы! Человеческая культура такова, что мы не можем ожидать многого от народа, на территории которого истощился растительный покров, и она вынуждена пускать на удобрение кости своих предков. Там поэту приходится поддерживать себя за счет излишков собственного жира, а философу – за счет собственного костного мозга. Говорят, что задача американцев состоит в том, чтобы «вспахать целинные земли», и что «сельское хозяйство здесь достигло уже такого уровня, как нигде». Я думаю, фермер вытесняет индейца, осваивает луга и таким образом становится сильнее и в какой-то степени ближе к природе. Я как-то подрядился провести межу длиной примерно метров семьсот шестьдесят. Она прошла через болото, в начале которого можно было бы написать слова, которые Данте прочел над входом в ад: «Оставь надежду всяк сюда входящий» (то есть надежду когда-нибудь выбраться отсюда). Я однажды видел, как мой наниматель провалился по самую шею. Он барахтался в своем болоте, пытаясь выбраться из него, а между тем стояла зима. Было у него еще одно болото, на котором я не мог произвести съемку, так как оно было полностью покрыто водой. Относительно же третьего, которое я мог замерить лишь с большого расстояния, он заметил вполне в соответствии со своими принципами, что ни за что не продаст его, потому что оно богато илом. Он собирался за три года вырыть вокруг него канаву и таким образом осушить его магической силой своей лопаты. Я говорю о нем лишь для того, чтобы привести пример определенного человеческого типа. Орудия, с помощью которых мы одержали самые блестящие победы и которые нужно передавать как семейные реликвии от отца к сыну, – не меч, не копье, а борона, нож для дерна, лопата и мотыга, на которых кровь многих лугов запеклась ржавчиной, а пыль многих нелегких битв осела грязью при обработке полей. Те самые ветры, которые превращали кукурузные поля индейцев в луга, указывали им направление, которому те не сумели следовать. У них не было иного орудия, с помощью которого они могли бы утвердиться на этой земле, кроме разве раковин морских моллюсков. Фермер же вооружен плугом и лопатой. В литературе нас привлекает исключительно буйство мысли. Все скучное – лишь иное название для банального. Мы восхищаемся как раз свободным, ничем не скованным полетом мысли в «Гамлете» и «Илиаде», священных книгах и мифах, мысли, не стесненной ограничениями каких-либо школ. Дикая утка быстрее и красивее домашней. То же можно сказать и об оригинальной мысли – этой дикой утке, которая летит над росистой травой, дерзка путь над болотами и топями. Поистине хорошая книга – нечто столь же природное, неожиданное и неизъяснимо прекрасное и совершенное, как дикий цветок, найденный в прерияx Запада или джунглях Востока. Гений – свет, который делает зримой тьму, подобно вспышке молнии, способной разрушить даже самый храм знания. Это не слабый огонек, зажженный в первобытном очаге, который бледнеет перед светом дня. Английская литература со времен менестрелей до поэтов «озерной школы» (даже Чосер, Спенсер, Мильтон и Шекспир) не создала абсолютно нового и в этом смысле «дикого» стиля. Это, по сути дела, литература воспитанная и смирная. Она светит отраженным светом Греции и Рима. Для нее дикое место – зеленый лес, а разбойник для нее – Робин Гуд. В ней много искренней любви к Природе, но мало самой Природы. Хроники упоминают о том, когда исчезли ее дикие звери, но в них нет ни слова о том, когда исчезли ее дикари. Наука Гумбольдта – одно, а поэзия – совсем другое. Современный поэт, несмотря на все открытия науки и на все накопленные человечеством знания, не выше Гомера. Где та литература, которая отражает Природу? Поэт, как правило, тот, кто может поставить себе на службу ветры и реки и заставить их говорить за него; может закрепить за словами их первоначальное значение, подобно фермеру, который весной загоняет в землю покосившиеся за зиму колышки; придумывает слова так же часто, как использует их, перенося на страницу прямо с приставшей к ним землей; чьи слова столь правдивы, новы и естественны, что они, кажется, распускаются, подобно почкам весной, хотя и лежали полузадушенными между страницами пахнущей плесенью книги, да что там расцветают, они ежегодно дают плоды, которые может вкушать любящий книги читатель, – в полном согласии с законами окружающей Природы. Я не могу процитировать ни одной поэтической строчки, которая отражала бы эту тоску по дикой пророде. Если судить с этой точки зрения, даже самая лучшая поэзия покажется прирученной. Я не знаю, где в литературе – древней или современной – можно найти удовлетворительное описание природы – хотя бы такой, какой знаю ее я. Как вы понимаете, я хочу того, чего литература ни эпохи Августа, ни елизаветинских времен, ни любая другая культура дать не могут. Ближе всего к этому подходят мифы. Насколько богаче была природа, из которой выросла греческая мифология, чем та, из которой вышла английская литература! Мифология – тот урожай, который дал Старый Свет, прежде чем истощилась его почва, прежде чем фантазию и воображение не постигла гибель; урожай, который он все еще приносит там, где его первобытная энергия не ослабла. Все остальные литературы подобны вязам, под сенью которых стоят наши дома; она же подобна огромному драконову дереву на Канарских островах, древнему, как человечество; и сколько бы оно ни просуществовало, это дерево будет жить вместе с ним. Гибель других литератур создает ту почву, на которой мифология растет и развивается. Запад готовится добавить свои мифы к мифам Востока. Долины Ганга, Нила, Рейна уже дали урожай, теперь остается посмотреть, что дадут миру долины Амазонки, Ла-Платы, Ориноко, реки Святого Лаврентия и Миссисипи. Когда через столетия американская свобода станет мифом прошлого – как она является в какой-то мере фикцией настоящего, – поэты мира, возможно, будут вдохновляться американской мифологией. Самые безумные фантазии неистовых по натуре людей могут не прийтись по вкусу большинству сегодняшних англичан и американцев, но от этого они не станут менее истинными. Не всякая истина по вкусу здравому смыслу. Но в природе есть место как для дикорастущего ломоноса, так и для капусты. Одни истины наводят нас на воспоминания, другие всего лишь «разумны» (как теперь принято говорить), третьи же являются пророческими. Некоторые болезненные формы могут предвещать формы здоровые. Геологи обнаружили, что змеи, грифоны, летающие драконы и другие фантастические существа из арсенала геральдики имели прототипы в живой природе, дошедшие до нас в виде окаменелостей; они вымерли до того, как произошел человек, и, таким образом, «указывают на смутное знание предшествующего состояния органической жизни». Индусы считали, что земля стоит на слоне, слон на черепахе, а черепаха на змее. Уместно, по-видимому, заметить – хоть это совпадение и не имеет большого значения, – что в Азии недавно нашли ископаемую черепаху столь огромного размера, что она могла бы выдержать слона. Признаюсь, я неравнодушен к этим фантастическим легендам, которые преодолевают границы времени и пространства. Они являются самым возвышенным видом отдыха для интеллекта. Куропатка любит горох, но не тот, вместе с которым ее кладут в суп. Короче говоря, все хорошее в этом мире дико и свободно. Есть что-то неизъяснимо прекрасное в мелодии, которую издает музыкальный инструмент или человеческий голос. Возьмем, к примеру, рожок. Его звуки летней ночью своей природной естественностью напоминают мне (я говорю это совершенно серьезно) крики, издаваемые в лесу дикими животными. Это есть выражение их природной естественности, которое я могу понять. Пусть моими друзьями и соседями будут люди дикие, необузданные, а не скучные или пассивные. Дикость дикаря – всего лишь символ той величественной естественности, которая проявляется при встрече людей добрых или любовников. Я люблю смотреть на то, как домашние животные вновь утверждают свои права. Мне нравится любое свидетельство того, что они не совсем утеряли свои первобытные дикие инстинкты и свою силу. Так, ранней весной соседская корова убегает с пастбища и смело пускается вплавь по холодным, свинцовым водам реки, вздувшейся от растаявшего снега и разлившейся метров на сто пятьдесят. Эта корова напоминает мне буйвола, переплывающего Миссисипи. Ее побег придает в моих глазах больше достоинства стаду в целом. Семена инстинкта дремлют под толстой кожей коровы или лошади, подобно семенам в недрах земли, в течение неопределенного времени. Любая игривость у скота кажется неожиданной. Однажды я наблюдал за стадом из десятка бычков и коров. Они прыгали и неуклюже резвились и были чем-то похожи на огромных крыс или даже котят. Они мотали головами, крутили хвостами, бегали вверх и вниз по склону холма, и по их повадкам я понял, что это рогатое стадо приходится родней стаду оленей. Но, увы! Достаточно было резкого окрика, чтобы от их игривости не осталось и следа; из оленины они мгновенно превратились в говядину, а их мышцы и бока словно окаменели, как и сами животные. Кто, как не Дьявол, окликнул человечество? Да, жизнь крупного рогатого скота, как и жизнь многих людей, есть лишь форма передвижения. Они двигают сначала один бок, потом другой, а человек – в силу своей конституции – уступает лошади и волу. Та часть тела, которой коснулся кнут, остается парализованной. Мы говорим «говяжий бок», но кому придет в голову сказать «бок» по отношению к любой разновидности ловкого кошачьего племени? Радостно сознавать, что прежде чем лошади и быки становятся рабами на службе у человека, их приходится укрощать, да и человеку-то нужно перебеситься, прежде чем он станет послушным членом общества. Не все люди, разумеется, одинаково легко приобщаются к цивилизации. И если большинство, подобно баранам или собакам, по самой природе своей смирно, этого еще недостаточно, чтобы укрощать других и стричь всех под одну гребенку. В сущности, люди похожи друг на друга, но созданы они были разными, чтобы существовало многообразие. С выполнением какой-либо несложной работы может справиться практически любой. Если же стоит задача высокой сложности, необходимы индивидуальность и высокое мастерство. Любой может заткнуть дырку, чтобы в нее не дуло, но мало кто способен сделать то, что сделал Конфуций, сказавший: «Шкуры тигра и леопарда, если их выдубить, похожи на дубленые шкуры собаки или овцы». Подлинная культура, однако, состоит не в том, чтобы укрощать тигров или внушать боевой дух баранам. Пустить дубленые шкуры тигров на изготовление обуви – не самое лучшее, что можно сделать с тиграми. Когда я просматриваю списки имен на иностранном языке – скажем, списки офицеров или же авторов, которые писали на определенную тему, – я еще раз убеждаюсь, что в имени самом по себе смысла нет. Имя Меншиков для меня не ассоциируется с человеком, оно могло бы принадлежать и крысе. Как мы воспринимаем польские и русские имена, так и они воспринимают наши. Им словно давали имена из детской считалочки: «Иери виери ичери ван, титл-тол-тан». Я представляю себе, как огромное стадо диких животных разбрелось по земле и каждому из них пастух присвоил какую-то кличку на своем варварском наречии. Конечно, людские имена так же обыденны и бессмысленны, как и клички собак, скажем, как Боз или Трей. Наука только выиграла бы, мне кажется, если бы людям давали имена скопом. Тогда, чтобы узнать одного, необходимо было бы знать только биологический род и, возможно, породу или расу. Нам трудно поверить, что каждый солдат римской армии имел свое имя, – именно потому, что мы никогда не задумывались над тем, что у него была своя индивидуальность. В настоящее время единственными подлинными именами являются клички. Я знал мальчика, которого товарищи звали Заводилой из-за присущей ему энергии; кличка эта вполне естественно заменила его христианское имя. В записках путешественников мы читаем, что индеец при рождении не получал имени; он должен был его заслужить. Имя отражало его доблестные дела. В некоторых племенах индейцы получали новое имя всякий раз, когда они совершали какой-нибудь героический поступок. Жалок тот, кто не заслужил себе ни имени, ни славы, кто носит имя, полученное ради удобства. Одно лишь имя, само по себе, не заставит меня уважать человека. Несмотря на имена, люди представляются мне неразличимой массой. Пусть имя мне знакомо, но человек от этого не станет ближе и понятнее. Оно может принадлежать дикарю, который втайне носит свое дикарское прозвище, полученное в лесу. В каждом из нас сидит дикарь, и, возможно, дикарская кличка записана где-то за нами. Я вижу, как мой сосед, который носит знакомое имя Уильям или Эдвин, снимает его вместе с курткой. Оно не пристало ему, когда он спит или разгневан, когда им владеет страсть или вдохновение. В такие моменты мне слышится, будто кто-то из его родни произносит его подлинное дикарское имя на каком-то грубом или, наоборот, мелодичном языке. Вокруг нас привольно раскинулась дикая, издающая тревожные звуки праматерь наша Природа, такая же красивая и так же нежно относящаяся к своим детям, как самка леопарда. Но нас слишком рано отняли от ее груди и поместили в общество, в эту культуру, которая представляет собой исключительно взаимодействие человека с человеком, что-то вроде заключения браков между родственниками, продуктом чего в лучшем случае является английская аристократия, цивилизация которой обречена на скорое вырождение. В обществе, в лучших человеческих институтах легко различить черты слишком раннего развития. В то время, когда мы должны еще быть детьми, мы уже являемся, по сути дела, маленькими взрослыми. Я за такую культуру, которая предполагает вывоз большого количества перегноя с лугов и унавоживания почвы, а не делает ставку на теплицы, усовершенствование орудий труда и способов обработки полей. Сколько несчастных студентов из тех, о ком мне приходилось слышать, гораздо быстрее развилось бы физически и интеллектуально, если бы они вместо того, чтобы допоздна сидеть над книгами, портя себе глаза, спокойно спали бы сном праведников. Иногда света бывает слишком много, даже того, что несет нам знание. Француз Ньепс открыл явление так называемого актинизма, то есть способность солнечных лучей вызывать химические изменения. В солнечную погоду они оказывают «в равной степени разрушительное влияние» на гранитные скалы и камни, на отлитые из металла статуи, которые «давно исчезли бы с лица земли в результате едва ощутимого воздействия этой самой неуловимой из сил вселенной, если бы не столь же удивительная хитрость природы». Но он заметил, что «те тела, которые претерпели эти изменения днем, обладают возможностью восстанавливать свое прежнее состояние ночью, когда на них больше не действует это возбуждение». Отсюда следует вывод о том, что «и темные часы суток столь же нужны неорганической природе, как ночь и сон нужны органическому царству». Даже луна не светит каждую ночь, а уступает место темноте. Я не сторонник того, чтобы развивать каждого человека или каждый его орган, равно как и того, чтобы культивировать каждый клочок земли: какая-то часть земли должна быть занята пашней, но большая часть – лугами и лесами, которые не только полезны нам сегодня, но готовят почву для отдаленного будущего: растущая на них трава, увядая, образует перегной. Ребенок должен выучить не только те буквы, что изобрел Кадм. У испанцев есть хороший термин для выражения этого природного и смутного знания – Gramatica parda, то есть исконная грамматика, нечто вроде той мудрости, унаследованной от леопарда, о которой я уже говорил. Мы слыхали об Обществе по распространению полезных знаний. Говорят, знание – сила, и прочее в том же духе. А мне кажется, есть необходимость создать Общество по распространению полезного невежества, которое мы назовем Прекрасным Знанием, то есть знанием, полезным в самом высоком смысле. Ибо что такое большая часть нашего так называемого знания, коим мы столь гордимся, как не самомнение? Мы считаем, что что-то знаем, и это лишает нас преимущества нашего фактического невежества. То, что мы называем знанием, зачастую является невежеством в полном смысле слова, в то время как невежество есть лишь отсутствие знания. В течение долгих лет упорного труда и чтения газет – ибо что такое наши библиотеки научного знания, как не собрание газетных подшивок? – человек накапливает огромное количество фактов, откладывая их в памяти. И вот, когда в одну из весен своей жизни ему случается забрести в Великие поля мысли, он, так сказать, пасется там на траве, подобно лошади, оставив свою упряжь в конюшне. Обществу по распространению полезных знаний я сказал бы так: попаситесь иногда на травке. Вы слишком долго питались сеном. Пришла весна, покрывшая землю зеленым ковром. Даже коров выгоняют на зеленые пастбища в конце мая. Правда, до меня дошло, что один ненормальный фермер круглый год держал корову в коровнике и кормил ее сеном. Так же и Общество по распространению полезных знаний часто содержит свой скот. Человеческое невежество иногда не только полезно, но прекрасно, а так называемое знание зачастую бесполезно, если не сказать хуже. Кроме того, оно безобразно. С кем лучше иметь дело – с человеком, который ничего не знает о данном предмете и, что особенно редко, знает, что он ничего не знает, или с тем, кто действительно знает о нем нечто, но думает, что знает все? Желание увеличить свои познания у меня возникает периодически, а мое желание окунуться с головой в сферы, незнакомые моим стопам, вечно и постоянно. Высшее, чего мы можем достигнуть, – — это не знание, а стремление к познанию. Я не думаю, что высшее знание сводится к чему-то более определенному, нежели необычное и прекрасное чувство удивления, которое мы испытываем, когда нам внезапно открывается недостаточность всего того, что мы доселе называли знанием, когда мы обнаруживаем, что и в небе, и в земле сокрыто больше, чем снится нашей мудрости. Знание есть озаренный солнечными лучами туман. Нельзя знать больше этого, так же как нельзя спокойно и не щурясь смотреть на солнце, ’lV ti nown, ou ceinon nohseV» – «Ты не поймешь этого так, как понимаешь частности», – говорили халдейские оракулы. Есть что-то недостойное в том, чтобы добиваться принятия закона, которому можно было бы повиноваться. Мы можем изучать законы материи для собственной пользы и когда нам это удобно, но настоящая жизнь не знает закона. Вряд ли можно назвать счастливым открытие закона, связывающего нас там, где мы до сих пор считали себя несвязанными. Живи свободно, дитя тумана! В том, что касается знания, все мы – дети тумана. Человек, который осмеливается жить, ставит себя выше законов в силу своего родства с их творцом. «Тот долг побуждает нас к действию, – говорится в Вишну-Пуране, – который не является для нас оковами; лишь то является знанием, что служит нашему освобождению; все остальные обязанности приносят нам лишь усталость; все остальное знание – лишь ловкость лицедея». Удивительно, как наши истории бедны событиями или кризисами, как мало тренирован наш ум, сколь беден наш жизненный опыт. Я готов поверить, что расту быстро и буйно, и пусть мой рост потревожит это серое спокойствие, пусть мне придется пробиваться сквозь долгие, темные, удушливые ночи и периоды отчаяния. Хорошо бы, чтобы жизнь наша была пусть даже божественной комедией, но только не жалким фарсом. По-видимому, Данте, Бэньян и другие тренировали свой ум гораздо больше, чем мы. Они испытывали воздействие такой культуры, о которой в наших местных школах и колледжах даже не подозревают. В жизни (да и в смерти) Магомета было гораздо больше смысла, чем обычно бывает в жизни многих из тех, кого имя его может привести в ярость. В тех редких случаях, когда человека посещает мысль (предположим, он в это время идет вдоль насыпи железной дороги), он не слышит, как мимо него проносятся вагоны. Но скоро, согласно неумолимому закону, наша жизнь проходит, а вагоны возвращаются. Ветер, который повсюду гуляет, На бурной Лауре репейник склоняя, — Странник, пришедший из горных ущелий, — Что ж твоих песен не слышу уж я? В то время как почти все люди ощущают силу, влекущую их в общество, мало кто испытывает сильную тягу к Природе. Мне представляется, что в отношении к Природе люди, несмотря на всю их культуру, большей частью стоят ниже животных. Их отношение к Природе, в отличие от животных, редко бывает прекрасным. Как мало мы ценим красоту пейзажа! Нам нужно напоминать, что греки называли мир словом Kosmos что значит «Красота», или «Порядок», но нам не совсем ясно, почему они так говорили. Мы в лучшем случае считаем это филологическим курьезом. Что касается меня, полагаю, что по отношению к Природе я живу жизнью пограничной, где-то на окраине мира, в который я совершаю лишь случайные и короткие вылазки, и мой патриотизм и верность государству, на чью территорию я, кажется, отступаю, подобны приверженности к патриотизму разбойника шотландской границы. Я охотно последую за блуждающим огоньком через самые невообразимые топи и болота, чтобы вести жизнь, которую я называю естественной; но ни луна, ни светлячок не показали мне, где та гать, которая к ней ведет. Природа – существо столь универсальное и огромное, что нам не удалось еще полностью разглядеть ни одной ее черты. Когда гуляешь по знакомым полям, простирающимся вокруг моего родного городка, обнаруживаешь иногда, что забрел совсем не в те земли, которые описаны в документах на право владения, и чувствуешь, словно гуляешь в далеком поле, на границе реального Конкорда, где юрисдикция его кончается и где нам больше не приходит в голову мысль, на которую наводит слово Согласие1. Земли ферм, которые я сам обмерял, межевые столбы, которые установил, смутно выступают из тумана, и нет такого химического состава, который мог бы закрепить их образ; они исчезают с поверхности стекла, а под ним смутно проступает картина, нарисованная художником. Привычный, знакомый нам мир не оставляет следа, и мы не будем отмечать его годовщины. 1 Concord – согласие, гармония (англ.). На днях я гулял в окрестностях фермы Сполдинга. Я видел, как садящееся солнце осветило впереди величественный сосновый лес. Его золотые лучи падали на просеки, как на покои какого-то великолепного чертога. У меня было такое чувство, словно некое удивительное и блестящее семейство из древнего рода поселилось там, в той части страны, которую мы называем Конкорд и которая неизвестна мне; слугой их было солнце – они не ходили в гости в поселок – и к ним никто не приходил в гости. Я видел их парк, площадку для игр там, за лесом, на клюквенном болоте, принадлежащем Сполдингу. Сосны, подрастая, служили им коньками крыши. Их дом был невидим для глаза, сквозь него росли деревья. До меня доносились звуки сдержанного веселья, а может быть, они мне только послышались. Солнечные лучи, казалось, служат им опорой. У них есть сыновья и дочери. И они вполне здоровы. Проложенная фермером дорога, которая ведет прямо через их чертог, совсем им не мешает. Так иногда грязь на дне лужи видна сквозь отраженные ее поверхностью облака. Они никогда не слыхали о Сполдинге и не подозревают, что он живет по соседству с ними. Но я слышал, как он присвистнул, когда гнал свою упряжку через их дом. Ничто не может сравниться с безмятежностью их жизни. Их герб – простой лишайник. Я видел его на соснах и дубах. Их чердак – в верхушках деревьев. Политикой они не занимаются. Я не слышал шума трудовой деятельности, не видел, чтобы они ткали или пряли. И все же, когда улегся ветер и слышно было хорошо, я различил тончайший, сладостный, музыкальный гул, подобный тому, который доносится от далекого улья в мае. Возможно, то был звук их дум. У них не было праздных мыслей, и никто посторонний не мог видеть результатов их труда, потому что он не оставлял узлов или наростов. Однако мне трудно вспомнить их. Их образ неуловимо исчезает из моей памяти даже теперь, когда я говорю и пытаюсь воскресить их в своем воображении и припомнить свои лучшие мысли. И только после упорных и долгих усилий я снова ощущаю их присутствие. Если бы не семейства, подобные этому, я бы, наверное, уехал из Конкорда. Мы, в Новой Англии, обычно говорим, что к нам прилетает мало голубей и что с каждым годом их становится все меньше. В наших лесах для них нет корма. Таким же образом обстоит дело с каждым взрослым человеком: его посещает мало мыслей, и с каждым годом их становится все меньше и меньше, так как роща нашего ума вырубается: ее продают на корню, чтобы поддержать никому не нужное пламя честолюбия, или же пускают в переработку на фабрику, где от нее не остается ни сучка, на котором могли бы примоститься мысли. Они больше не вьют у вас гнезд и не выводят птенцов. Может статься, в какое-то более благоприятное время над ландшафтом ума промелькнет легкая тень крыльев какой-нибудь мысли, держащей путь на юг осенью или на север весной, но, взглянув вверх, мы не можем уловить суть самой мысли. Наши крылатые мысли оборачиваются домашней птицей. Они не взмывают ввысь и могут сравниться лишь с великолепием кур шанхайской породы или кохинхинов. А еще говорят: «Эти вели-и-кие мысли, эти вели-и-кие люди!» Мы держимся земли и редко совершаем восхождения. Мы могли бы, кажется, возвыситься немного больше. Влезть на дерево по крайней мере. Однажды я забрался на дерево не без пользы. То была высокая сосна, стоявшая на вершине холма, и, хотя я весь выпачкался в смоле, я ничуть не пожалел об этом: моему взору открылось гораздо больше земли и неба, а на горизонте я обнаружил неведомые горы, которых прежде никогда не видел. Я мог бы бродить возле дерева хоть семь десятков лет, но ничего этого не увидел бы. Но кроме всего прочего, я обнаружил – а дело было в конце июня – на кончиках самых верхних ветвей несколько очень мелких и нежных красных цветков, похожих на шишки. То был обещающий плод цветок сосны, обращенный к небу. Я сорвал самую ее макушку и отнес в поселок, где показал незнакомым мне членам суда присяжных, которых я встретил на улице (дело было в ту неделю, когда заседал суд), а также фермерам, торговцам лесом, лесорубам и охотникам. Ни один из них не видел раньше ничего подобного, и они смотрели на нее как на чудо. А еще говорят, что в древности архитекторы отделывали верх колонн так же тщательно, как расположенные ниже части, которые лучше видны! Природа с самого начала устроила так, что мелкие цветки деревьев распускались в сторону неба, высоко над головами людей, недоступные их взгляду. Мы видим только те цветы, что растут в полях, у нас под ногами. Нежные цветки сосен распускались на самых верхних ветках каждое лето в течение многих веков, высоко над головами краснокожих детей Природы, равно как и ее белых детей. Но вряд ли хоть один фермер или охотник в этой стране когда-либо видел их. Главное, мы не можем позволить себе не жить настоящим. Благословен тот, кто в отличие от всех прочих смертных не теряет ни минуты быстротекущей жизни на воспоминания о прошлом. Если наша философия не слышит кукареканья петуха в каждом птичьем дворе, расположенном в ближайшей округе, она устарела. Этот звук обычно напоминает нам, что мы становимся старомодными и отстаем от жизни – как в наших занятиях, так и в образе мыслей. Его философия относится к более близкому времени, чем наша. Она наводит на мысль о чем-то, что представляет собой более новый завет – евангелие настоящего момента. Он не отстал от жизни, он проснулся рано и рано принялся за дело; быть там, где он, – значит быть всегда в хорошей форме, в самых первых рядах времени. Это выражение здоровья и неиспорченности Природы – на зависть всему миру. Так бывает здоров бьющий родник, этот новый источник муз, который призван восславить каждое мгновение времени. Там, где он живет, не принимают законов о беглых рабах. Кто не предал своего хозяина много раз, после того как услышал этот звук последний раз? Пение этой птицы обладает тем достоинством, что в нем нет заунывности. Певцы легко могут вызвать у нас слезы или смех, но кто может вселить в нас чистую радость утра? Когда в горьком унынии, нарушая торжественную тишину воскресного утра или молчание собравшихся у гроба в доме, где кто-то умер, я шагаю по деревянному настилу тротуара и слышу вдруг рядом или вдалеке пение петуха, я говорю про себя: «Вот по крайней мере один из нас не унывает». И внезапно встряхнувшись, я прихожу в хорошее расположение духа. Однажды в ноябре прошлого года я наблюдал необыкновенный закат. В конце холодного серого дня я шел по лугу, где течет небольшой ручей; солнце, прежде чем сесть, выкатилось наконец на чистую полоску вечернего неба, и необыкновенно мягкий, яркий утренний луч осветил сухую траву и стволы деревьев на далеком горизонте, листья кустарника на склоне холма, далеко отбросил наши тени, которые легли через весь луг в сторону востока, как будто мы были единственными пылинками в его лучах. То был свет, который невозможно было себе представить еще минуту назад, а воздух был так тепел и тих, что ничто не мешало нам вообразить себя в раю. Но когда мы подумали, что это был не единственный вечер, что так будет повторяться без конца в течение бесчисленных вечеров, что каждый прошедший здесь ребенок будет радоваться и успокаиваться, он показался нам еще более удивительным. Солнце садится на уединенный луг, где не видно человеческого жилья, и изливает на него весь тот блеск и великолепие, которое столь щедро расточает городам. Возможно, так оно еще никогда не садилось. Там летает одинокий болотный ястреб, чьи крылья золотит солнце, ондатра выглядывает из своего домика, посреди топи там тянется темной жилкой ручеек, он только начинает извиваться, полого огибая гнилой пень. Мы шли в таком чистом, ясном свете, золотившем пожухлую траву и листья, таком мягком и безмятежно-прозрачном, и я подумал, что никогда еще не окунался в такой золотой поток, на поверхности которого не было ни морщинки, журчания которого не было слышно. На западе каждая рощица, каждый пригорок светились отраженным светом, как ворота рая, а солнце за нашими спинами казалось добрым пастухом, который гнал нас ввечеру домой. Так мы идем в Святую землю, и, возможно, однажды солнце засияет ярче, чем раньше, прольет свой свет в наши умы и сердца и осветит всю нашу жизнь великим светом пробуждения, таким ровным и золотистым, каким осенью оно освещает речной берег. Перевод Э. Ф. Осиповой Поэзия Источник: здесь НЕЗАВИСИМОСТЬ Не государственным указам Своей свободой я обязан. За власть цепляются цари, Свои владенья ширя, А я — свободен изнутри, В своем духовном мире. Что бесконечней, чем моя мечта? Что защищеннее, чем нагота? Что полновластней вдохновенья? Пред ним — бессильны притесненья! Чем власть заманит — или устрашит — Того, кто с мирозданьем слит? Тиранов время сточит, А выслушает — лишь того, Кто лишнего не хочет. Держись всегда особняком, Особняков не строя, Не будь холопом и льстецом, Польстят — считай: пустое. Расшиты роскошью ковры — Но к людям не добры. Невольно подлости полна Любая честная война. Но не твое сраженье За самоотделенье. Ту жизнь, которую вести Желаю, я веду, И в искушенье не ввести Меня в земном аду. ВЗДОХИ ЭОЛОВОЙ АРФЫ Есть кроткий дол, возбранный нам, Никто из смертных не был там, Никто из нас, никто из тех, Кто обречен на труд и грех. Там доблесть прежде рождена, Чем в здешний мир вошла она, Туда деянья наши все Вернутся в подлинной красе. Там юность истинна и страсть, Поэзии ж святая власть В словах не чувствует нужды — Поет простор на все лады. А если слух твой изощрен, Ты различишь вечерний звон, Лиющийся оттуда к нам, Чьи души внемлют небесам. «Природа дарит нам свою…» Природа дарит нам свою Зарю по расписанью. Когда ж увижу я — мою! — В неслыханном сиянье! Едва взойдет она — о нет, — Едва забрезжит слабо, Померкнет и полдневный свет В лучах вселенской славы. Подчас, с природой примирясь, Толкую с ней степенно, Но луч ее и луч из глаз, Скрестись, сгорят мгновенно. Ее рассветы в радость мне И жар ее светила; Но свет, довлеющий вполне, Пролить она не в силах. Вот если б день ее — и мой, — Два летних дня слились бы, Настало б утро над землей, Печали унеслись бы! ДЫМ Дым, легкий дым, крылатый друг Икара, Стремящийся туда, где ты растаешь, Скворец безгласый, вестник ранней зорьки, Кружащий над своим домком — деревней; А и́наче — сон спугнутый, тенистый Полночный призрак в длинном одеянье, При свете звезд и ярком свете дня Чуть омрачающий сияние светила, Взойди от очага моей молитвой — Просить прощенья у богов за пламя. ПОЛДНЕВНАЯ ДЫМКА Ткань солнечная, газ воздушный, Природой выведенный шелк, Жар, ставший видимым, сухая Волна, воздушная вода, Последняя добыча зренья, Игрушка зноя, прах небес, Прибой, катящийся на землю, Эфиров устье, шлюз лучей, Девятый вал дневной истомы, Твердь пенная над морем суши, Полуденная птица, крылья Простершая над целым миром, — Но не поющая, а тихо Баюкающая все кругом. «Твердим, что знаем много…» Твердим, что знаем много. Увы!.. Берем в подмогу Искусства и науки И всяческие трюки. А ветерок подует — Все знанья наши сдует. «Уважаемый народец…» Уважаемый народец — Где же он живет? Он в ветвях дубовых бродит, Он в стогу поет, Он поет зимой и летом, дни и ночи напролет, Он живет в лесу и в поле, на лугу живет. Он не плачет, Не судачит О смерти скорой, Не шлет нам укора, Он в хаос звуков вносит Лад, Он знает, что принадлежат: Океану — безбрежность, Лугу — нежность, Времени — длительность, Рекам — медлительность, Скалам — твердость, Звездам — гордость, Светилу — небосклон, Усталым — сон, Упорным — день, А вздорным — лень. Весть о щедрости народца разнеслась во все края: Должники его с ним дружат, и в долгу пред ним друзья. «Что мне в железной дороге?..» Что мне в железной дороге? Устанут ноги Дойти туда, куда поезд мчится. Прорыли туннели И для птичьей артели Столбов наставили вереницы. В округе пыль клубится И ягода родится. «Туманный дух заповедных зон…» Туманный дух заповедных зон, Птица первовремен, Чертящая путь одинокий свой Метеором в июльский зной, С холма на холм, из леса в лес, Среди полей, ручьев, древес, О чем твой щебет? Зачем ты в небе? Зачем несешь, несома Воздухом, в наши домы Свой дерзостный порыв, Превыше тучи взмыв? А мы живем поныне В беспесенной низине. CARPE DIEM[19] О завтра не думай! Плати веселей Сегодняшней суммой — Не суй векселей. Не жди, что случится, Что знак подадут, — До боли в ключицах Вработайся в труд. Не нянчись с печалью — На плечи взвали И двигайся дале — И сгинет вдали. Сегодняшней жизнью Будь полон полней, И праздник и тризну Обрящешь лишь в ней! Веленье Господне — Скорбя, уповать, Погибнуть сегодня И завтра восстать. «Я готовлюсь, я готовлюсь, я заутро уплыву…» Я готовлюсь, я готовлюсь, я заутро уплыву. На Азорском, иль безвестней, буду жить я острову. Там — и только, там — и только, там — и только мой Грааль, И песок сырой повсюду, и кругом немая даль. ЗИМНИЕ ВОСПОМИНАНИЯ В круговращенье мимолетных дней Мгновенья выпадают — столь чисты И ярки, как фиалка, анемон Или другой цветок, весной влекомый Вниз по теченью горного ручья, Играя, верх берущего над нашей Доктриной философскою, гласящей, Что только в ней — лекарство от тоски. Припоминаю зимнею порой В каморке, опечатанной морозом, Покуда лунный свет лежит вокруг — На ветках, водостоке и заборе, — И копья ледяные восстают, Пока их не подкосят стрелы солнца, — Припоминаю, как в июльский день Бессчетные лучи скользили вдоль Тех пастбищ, где темнеет зверобой, И слышу пчел, кружащихся, жужжащих Над синеватой травкой, или звон Ручья, теперь промерзшего насквозь И ставшего надгробием себе, Ну, а тогда поившего луга И пастбища — от горных до низинных, И вижу блестки света в борозде И на меже, идущей к горизонту… Теперь пустая праздная земля Знай стынет в тонком снежном одеянье, — Но что с того! Великий эконом, Господь зимой нас кормит лишь похлебкой Из памяти с надеждой пополам. Я СВЯЗАН ТОРОПЛИВОЮ РУКОЙ Я связан торопливою рукой В случайный сверток И скорой почтой послан далеко. О, будь на небесах покой!.. А то любой предмет во мне так верток, Что я могу рассыпаться легко. Возьми щавель, фиалки без стеблей, С соломой вперемешку, Себе в букет — такой букет не в счет! О, будь прочнее связь вещей, Намешанных в меня!.. А то, в насмешку, Они в меня накиданы вразброд. Пусть с Елисейских собраны полей Цветы в моем букете, Но череда их разве что смешна. Пирушка пьяниц и вралей, Которые сожгут, смеясь, как дети, Все, что сулила щедрая весна! Я знаю: увядает вешний цвет. И ни листочка. И если я и пью — то пью свой сок: Ведь корня подо мною нет. Вся жизнь моя — недолгая отсрочка: Погибнет в вашей чашке мой цветок. Еще найдут один-другой бутон — Попытку жизни — На мне. Но детям будет невдомек, Какой здесь стон глубокий затаен И каково на этой вечной тризне Мечтать о том, чтоб расцвести в свой срок, Но понял я, что сорван был не зря. В стеклянной чашке, — Перенесенный доброю рукой Оттуда, где моя заря Прошла, — я благодарен и оттяжке, Я жизни счастлив даже и такой. Мой стебель, истонченный и сухой, Еще, быть может, Дождется в этой чашке лучших дней — И расцветет. И цвет иной, Чем тот, что мать-земля бездумно множит, Чем выстраданней будет, тем верней. КОГДА В ДУШЕ РАССВЕТАЕТ Весь гардероб живой Природы В моем сознанье сохранен, И пусть она меняет моды — Ветшая, не стареет он. Я сам, ревнитель и хранитель Старья, взыскую новизны — И брызнул луч в мою обитель, И чувства преображены. Так что ж златит и лес, и тучу, И самую изнанку туч? Что неизменней, легче, лучше, Чем льющийся сквозь вечность луч? Зима оденет снегом хвою, Но солнце, встав, прогонит прочь Своею россыпью златою Не зиму, так хотя бы ночь. Как соснам утреннюю сырость Без солнца было б перенесть? И пчел рабочую настырность — Цветам, решившимся расцвесть? И целые леса, что стыли Под зыбким маревом луны, С утра на розовые мили И вширь и вдаль озарены. И как же сердцу не очнуться, Когда от солнечных вестей Цветы счастливые качнутся Восточной роскошью своей, Когда, смеясь, проснутся птицы, Но зная, кто их рассмешил, И песня будет торопиться Благовестить, что мрак почил, — Да что там солнце! первый вестник — Луч, обогнавший остальных, — Себя узнает в птичьих песнях И в мыслях утренних моих. ЛЕТНИЙ ДОЖДЬ Я бросил чтенье, я бегу от книг, Рассеянно скользит по строчкам взгляд, За миром строк встает его двойник: Гляжу в окно и вижу ближний сад. Хорош Плутарх, и величав Гомер, В любом стихе Шекспира все цветет, Но не хочу ни правды, ни химер, Ни щедрых, но искусственных красот. Какое дело мне, что Илион Ахейцами был взят в конце концов? Орешником тенистым осенен, Я наблюдаю битву муравьев. Угоден олимпийцам алый цвет Иль черного значенье предпочтут? Врагов Аякс осилит или нет? Мне дела нет, ведь жизнь не там, а тут. Захваченный паденьем триумвира, Могу я, замечтавшись, пропустить, Что тучи как подвижники Шекспира Уже спешат в сражение вступить. Пока не вступят в схватку роковую, Пока лишь втайне стиснут кулаки, Под изголовье клевера нарву я И спрячу меж фиалок башмаки. Но вот уж и начало рукопашной! И ветерок, суфлирующий им, Разносит капли первые над пашней, Над садом, над Уолденом моим. И ливень грянул! Я промок насквозь. Но солнце, как в трагедии — надежда, Пробилось из-за туч и принялось Сушить — еще под струями — одежду. И словно бы финальная свирель Дождя, уже унесшегося вдаль, С деревьев наземь брызнула капель — И в чашах листьев засверкал хрусталь. И все же солнце в полузабытьи И светит, увлажненное, вполсилы, — И вот как эльфы волосы мои, Когда росою эльфов окатило. ВДОХНОВЕНИЕ Положась на волю Божью, знаем: Не в забвенье дело оставляем. Избирая дело по призванью, Уповаем на свое дерзанье. Когда поется мне легко, Без напряжения и без мук, Взлетает звук невысоко И разливается вокруг. Но если я спускаюсь вглубь Себя, минуя ту черту, Где, знаю подлинно: я глуп, И каждый шаг невмоготу, И, глупый, становлюсь умен; И, сердцем дух воспламенив, — Скорее верой вдохновлен, Надеждой нежели, — не лжив, Но жив, и навсегда, мой стих, Как все, что начертал Господь, — В косноязычье строк моих Душа уж брезжит, а не плоть. Но это — не последний шаг К божественному (сил достанет) — Оденет Видимое мрак И Невиди́мое проглянет. Я стану Зренье, стану Слух, Над немотой и темнотой Столетья проживет мой дух В мгновенья истины святой. Так разрастется окоем И область слышимого мной, Что мир предстанет незнаком — Волшебный будет он, иной. Твердь, суша и вода — и свет, Их пронизавший, — все на свете, Чему прибавится примет, — Доподлиннее в этом свете. Все будет нежно и светло, Яснее солнца, громче грома, Чтоб существо мое вошло В жизнь мирозданья без надлома. Я стану частью бытия, Волненья голосу внимая, И время, словно чешуя, Сойдет, мне Вечность открывая. Главенства полон этот час, В нем жизни подлинный расцвет — Цвет доблести не напоказ, Залог замышленных побед. Он настигает нас врасплох, Когда и где угодно; он Земных не хочет жалких крох — И день июньский оскорблен Забвеньем; и растет душа И тело, гением объяты, Как в темном царстве гашиша, Но чище и сильней трикраты. Восходит Муза — дщерь Небес, Звезда над миром, надо мною — В ее свету полно чудес Простое празднество земное. Ее дыханье — трепет сфер И сердца моего биенье, Она пускает жизнь в карьер И время — вскачь до исступленья. Все, что дано, — дано навек. Крушенье ли земного шара Лишит тебя, о человек, Словес — божественного дара? Любовь, ты с Музою сестра, В одной вы ношены утробе, — Мое сегодня, и вчера, И завтра, и всегда — вы обе. Тебя, о Память, я взращу, Чтоб тьму веков ты пронизала, В пещеры пращуров пущу И в Золотого Века залы. С тобой, о Вдохновенье, сгину, Любую боль прияв, пускай я Хоть в Ада черные глубины, Любви из рук не выпуская. Тщеславья нет в Певце. Не жаждет он Венца. Он славен во Творце, И славит он Творца. СОВЕСТЬ Сама собой в душе родится Совесть; А Чувство с Мыслью порождают Грех Путем противусовестных утех. Я говорю: их надо за ворота, Пинком, в болота. Я жизнь люблю, рисунок коей прям, Не покороблен там и сям, Подобно гноем налитым прыщам. Ведь если совесть нарывает, Душа ее оковы разрывает. Я души строгие люблю, Огнеупорные на радость и страданье И стойкие, подобно кораблю, — Будь буря в океане иль в стакане. Переживет та совесть, что чиста, Одну трагедию, Нечистая — полста. От отчаянья Совесть удержит, В испытаньях путь свой держит, Не чуткая к лести С нападками вместе. Там, где все отступятся в сомнении, Совесть стоит в полунощном бдении. Но мне нежеланна и Душа деревянная, Соблазнов лишенная, Неискушенная И тем вознесенная. Наша совесть нам залогом. Дело, начатое Богом, Завершиться в нас должно — А не быть погребено. Нам Христос оставил право Идти налево или направо, Творить на выбор добро и зло, Коли уж на то пошло. Боже! ты приял страданье Не за сонные созданья. Прожил жизнь свою Исус Не как совестливый трус. Честный выбор, честный труд — Я с тобою, честный люд. Время косу править. Время Бога славить.