Социология экономики
Поле экономики
1997
Целью проведённых нами несколько лет назад исследований, посвящённых строительству и коммерциализации домов индивидуальной застройки, была проверка теоретических и, в частности, антропологических предпосылок, на которых покоится экономическая ортодоксия [1]. Это было настоящей эмпирической конфронтацией по поводу чётко обозначенного и строго сконструированного объекта исследования, а не просто предвзятым теоретическим спором, стерильным и недейственным, который может лишь укрепить веру в собственные убеждения. В силу того, что экономическая наука представляет собой сильно диверсифицированное поле, то невозможно найти такие её предположения или недостатки, к критике которых она не обращалась бы сама [2]. Подобно лернейской гидре, у неё столько разных голов, что всегда найдётся одна, которая уже поднимала, более или менее успешно, вопрос, который пытаются перед ней поставить, и всегда найдётся одна — не обязательно та же самая голова, — у которой найдутся кое-какие элементы ответа на поставленный вопрос. Потому её критики обречены выглядеть невеждами или несправедливо осуждающими.
Эта ситуация подтолкнула меня на создание экспериментальных условий настоящего теоретического пересмотра не какого-то одного изолированного аспекта экономической теории (к примеру, теории договора, теории рационального предвидения или теории ограниченной рациональности), но самих принципов экономического построения: представление об агенте или действии, о предпочтениях и потребностях, — короче, всё то, что составляет антропологическое воззрение, которое — часто сами не зная того — экономисты применяют в своей практике. Однако желание сохранять сдержанность, из-за которой я отказался от теоретических манифестов, и эпистемологическая осмотрительность, не допускающая преждевременных обобщений, привели к тому, что полученные эмпирические результаты и теоретические проблемы, рассмотренные в наших исследованиях, прошли незамеченными. Так, не все увидели, что строгое описание отношения между покупателями и продавцами, а также почти неизменный сценарий, по которому происходили переговоры и подписание контракта на покупку, содержит в себе разоблачение индивидуалистической философии микроэкономики агента, например, теории индивидуальных выборов, совершаемых взаимозаменяемыми и свободными от всяких структурных принуждений агентами, где выборы интерпретируются в логике простого сложения и механического объединения [3]. И тем более не заметили, что структурные принуждения, воздействующие на экономических агентов, будь они простыми потребителями или ответственными работниками производственного (большого или малого) предприятия, нельзя редуцировать к потребностям, вписанным в определённый момент времени в непосредственные экономические возможности или в непосредственную данность взаимодействий.
Помимо следов и влияний поля, включённых в диспозиции агентов, вся структура поля производителей индивидуальных домов воздействует на решения ответственных лиц, идёт ли речь об определении цен или о рекламных стратегиях [4]. Однако главный вклад этих исследований, свободных от какого бы то ни было технического аппарата экономического дискурса (они могут даже показаться наивными тем, кто не начинает исследований, не вооружившись экономическими абстракциями), состоит в демонстрации того, что принимаемые экономической ортодоксией как непосредственная данность предложение, спрос, рынок суть продукты социального конструирования, в некотором роде исторический артефакт, смысл которому придаёт одна лишь история. Кроме того, настоящая экономическая теория может строиться только через разрыв с антигенетическим предубеждением и утверждение себя в качестве исторической науки. Это предполагает, что она в первую очередь должна стремиться подвергнуть исторической критике свои категории и концепты, которые по большей части заимствованы без специального рассмотрения из обыденной речи, а потому укрываются от подобного рода критики в убежище формализации. Действительно, получилось, что рынок домов индивидуальной застройки (несомненно, так же как и любой другой рынок в той или иной мере) является продуктом двойного социального конструирования, в котором решающую роль играет государство. Оно участвует в конструировании спроса посредством формирования индивидуальной предрасположенности, а точнее — системы индивидуальных предпочтений в области собственности или найма жилья [5]. или посредством выделения необходимых ресурсов, то есть с помощью выделения государственных субсидий на строительство или наём жилья, определяемых законами и постановлениями, генезис которых может быть описан отдельно [6].
Конструирование предложения посредством политики государства (или банков) в области кредита строителям жилья участвует, наряду с природой используемых средств производства, в определении условий доступа на рынок, а конкретнее — в определении позиции в структуре крайне распылённого поля производителей домов. Следовательно, структурные ограничения воздействуют на выбор каждого из них как в отношении производства, так и в отношении рекламы [7]. Если мы доведём до конца работу по исторической реконструкции онтогенеза и филогенеза того, что экономическая ортодоксия полагает — посредством восхитительной абстракции и под практически неопределённым именем — рынком, мы сможем ещё открыть, что спрос уточняется и определяется в полной мере соотношением не только с определённым состоянием предложения, но и с социальными условиями и, в частности, с юридическими (например, регламентация в области жилищного строительства, разрешение на застройку и тому подобное), позволяющими этот спрос удовлетворить [7].
В отношении «субъекта» экономических действий трудно не заметить, особенно в связи с покупкой такого символически нагруженного продукта, каким является дом, что в нём нет ничего от чистого сознания, не прошедшего через теорию, и что экономическое решение — это решение не отдельного экономического агента, а коллектива, группы, семьи или предприятия, функционирующих на манер поля. Помимо того, что экономические стратегии глубоко укоренены в прошлом в форме диспозиций или привычек, через инкорпорированную историю ответственных за неё агентов, они (экономические стратегии) чаще всего интегрированы в сложную систему стратегий воспроизводства, а следовательно, — отягощены всей историей того, что они намерены продолжить.
Ничто не позволяет абстрагироваться от генезиса экономических диспозиций экономического агента и особенно его предпочтений, вкусов, потребностей и способностей (к расчёту, к бережливости и тому подобному), а также от генезиса самого поля экономики, то есть от истории процесса дифференциации и автономизации, который завершился формированием такой специфической игры, как экономическое поле, отдельного космоса, подчиняющегося собственным законам [9]. Сфера товарных обменов лишь очень постепенно отделилась от других областей существования и утвердилась как свой специфический nomos («Бизнес есть бизнес»). Экономические транзакции перестали восприниматься по модели домашних обменов, то есть продиктованных социальными или семейными обязанностями, а расчёт личной выгоды, то есть экономический интерес, утвердился в качестве доминирующего, если не сказать исключительного, принципа (несмотря на подавление диспозиции к расчёту).
Рынок как научный миф
Многие комментаторы уже отмечали, что понятию рынка до сих пор практически не дано определение и дискуссий о нём почти нет. Например, Дуглас Норт замечает: «странно, что литература по экономике содержит очень мало дискуссий относительно главного института, лежащего в основании неоклассической экономики, — рынка» [10]. В самом деле, такое ритуальное обвинение не имеет никакого смысла, поскольку после маржиналистской революции рынок перестал быть чем-то конкретным и стал абстрактным концептом, не имеющим эмпирического референта, математической функцией, отсылающей к абстрактному механизму ценообразования, описываемому теорией обмена (за счёт сознательного и открыто требуемого выведения за скобки юридических и государственных институций). Наиболее законченную форму это понятие принимает у Вальраса с введением понятия совершенного рынка, характеризующегося совершенной конкуренцией и совершенной информацией, и понятия общего равновесия в мире взаимосвязанных рынков. Проблемы с определением всё же остаются, как мы можем убедиться, обратившись к признанному учебнику «industrial organization theorists»: [11] «Понятие рынка отнюдь не простое». Очевидно, мы не хотим ограничивать себя только хорошими примерами. Если мы утверждаем, что два товара принадлежат одному и тому же рынку, если и только если они абсолютно заменяют друг друга, тогда почти все рынки обслуживались бы одной компанией, в то время как компании производят товары, которые хоть в чём-то различаются (или физически, или с точки зрения их местоположения, доступности, наличия информации у покупателя или какого-то другого фактора). И большинство предприятий на данный момент не обладают полной монополией на власть. Рост цен заставляет покупателей заменять один товар на другой, альтернативный ему. Тем не менее, определение рынка не должно быть слишком узким. Однако не стоит его делать и слишком широким.
Любой товар является потенциальным заменителем другого, если они хоть чем-то схожи. В то же время рынок не стоит отождествлять со всей экономикой. В частности, предполагается некоторый сбалансированный анализ. Он должен давать унифицированное описание основных интеракций между компаниями. Также важно понимать, что «правильное» определение рынка зависит от того, как оно будет «использоваться». Приняв решение не замечать «эмпирических затруднений» при определении рынка, автор полагает, что рынок «содержит либо схожие товары, либо группу различных товаров, являющихся довольно хорошей заменой (или дополнением), по крайней мере, для одного товара в группе, и ограниченно взаимодействуют со всей остальной экономикой». Можно видеть, как для спасения рынка в качестве простого механизма встречи спроса и предложения автор вынужден оставить конструирование рынка на произвол решений ad hoc, без теоретического объяснения и эмпирической проверки (за исключением, может быть, только мер гибкости, предназначенных для показа разрыва в цепи субститутов).
В действительности, условия, которые должны быть выполнены, чтобы равновесие на рынке было оптимальным (качество продукции хорошо определено, информация симметрична, покупатели и продавцы достаточно многочисленны, чтобы исключить монополизацию), никогда не осуществляются, а те редкие рынки, что соответствуют модели, являются социальными артефактами, базирующимися на условиях жизнеспособности совершенно исключительных, наподобие сетей общественного или организационного регулирования. В силу своей двойственности или полисемии понятие рынка позволяет обращаться поочерёдно или одновременно к абстрактному смыслу, то есть математике и всеми связанными с ней научными следствиями, или к тому или иному конкретному смыслу, более или менее близкому к обыденному опыту: место, где происходят обмены (marketplace), договор о конечных целях транзакции при обмене (заключение сделки), сбыт продукции (завоевание рынка), совокупность транзакций, допустимых для отдельного вида продукции (нефтяной рынок), характерный для «рыночных экономик» экономический механизм. Таким образом, это понятие оказывается предрасположенным играть роль «научного мифа», который оказывается открытым для любого идеологического применения, использующего семантический сдвиг. Так, последователи Чикагской школы, и в особенности Милтон Фридман [12], обосновывали свои усилия по реабилитации рынка (в частности, против интеллектуалов, предположительно враждебных ему [13] с помощью отождествления рынка и свободы, делая из экономической свободы условие политической свободы.
История истоков, от которых берут начало капиталистические диспозиции, одновременно с учреждением поля, где они осуществляются, а также наблюдение за положением (часто колониальным), в котором наделённые диспозициями соответствующими докапиталистическому порядку агенты оказываются «вброшенными» в капиталистический мир, позволяет утверждать, что экономические диспозиции, требуемые полем экономики в том виде, в каком мы его знаем, не имеют ничего естественного и универсального. Они являются результатом всей коллективной истории, бесконечно воспроизводящейся в индивидуальных историях. Игнорировать факты статистической зависимости показателей экономических практик, например в области кредита, сбережений и инвестиций, от объёма наличных экономических и культурных ресурсов, указывающих на существование экономических и культурных условий доступа к действиям, считающимся рациональными в экономической теории, — значит утверждать в качестве всеобщей меры и нормы любого экономического поведения диспозиции, сформированные в частных экономических и социальных условиях. Это значит утверждать рыночный экономический порядок как исключительную цель, telos, всякого процесса исторического развития [14].
Более широко: знать и признавать одну лишь логику рационального цинизма — значит препятствовать пониманию наиболее фундаментальных экономических актов, начиная с самого труда [15]. Поле экономики отличается от других полей тем, что в нём санкции особенно грубы, а действия могут публично демонстрировать стремление к максимизации индивидуальной материальной выгоды. Однако возникновение такого рода универсума вовсе не означает, что можно распространять на все сферы человеческого существования логику товарообмена, которая, действуя через commercialization effect и pricing, полностью исключаемые логикой обмена дарами, стремится свести всякую вещь к состоянию продаваемого и покупаемого товара и разрушить все ценности. (Как показал Ричард Титмус в «The Gift Relationship», «обмены» кровью при переливании более эффективны, когда они основаны на даре, а не на чисто коммерческой логике, а рассмотрение в качестве товара благ такого рода, как кровь или человеческие органы, имеет моральные последствия и способствует упадку альтруизма и солидарности [16]. Целые области человеческого существования и, в частности, семья, искусство или литература, науки и даже в некотором отношении бюрократия остаются в основном чуждыми этому стремлению к увеличению материальной прибыли. Да и в самом экономическом поле рыночная логика так никогда и не сумела полностью заменить неэкономические факторы производства или потребления (например, в домашней экономике символические аспекты, сохраняющие свою исключительную значимость, могут эксплуатироваться экономически). Обмены никогда полностью не сводятся к их экономической стороне и, как напоминает Э. Дюркгейм, каждый договор содержит внедоговорные пункты.
Экономический интерес (к которому обычно редуцируют любой вид интереса) представляет собой всего лишь специфическую форму, в которую облекается illusio — инвестиция в экономическую игру, — когда поле воспринимается агентами, наделёнными адекватными диспозициями, приобретёнными благодаря раннему и продолжительному опыту усвоения требований поля и в процессе его (как, например, ученики маленькой школы в Англии, учредившие общество страхования от наказаний) [17]. Самые фундаментальные экономические диспозиции, потребности, предпочтения, склонности: к труду, к накоплению, к инвестициям, — являются не экзогенными, то есть зависящими от универсальной человеческой природы, а эндогенными и зависят от истории, той же самой, что и история экономического универсума, в котором эти диспозиции востребованы и получают подкрепление. Отсюда: вместо канонического различения целей и средств экономическое поле навязывает каждому (в разной степени и в зависимости от их экономических способностей) свои цели (индивидуальное обогащение) и «разумные» средства их достижения.
Структура поля
Чтобы разорвать с доминирующей парадигмой, которая тщится достичь уровня конкретного через комбинацию двух абстракций: теории всеобщего равновесия и теории рационального субъекта, — нужно, осознавая основополагающую историчность агентов и их пространства действия, при расширенном рационалистическом взгляде, постараться сконструировать реалистическое определение экономической рациональности как встречи социально сформированных диспозиций (в отношении поля) и структур этого поля, также социально конституированных.
Агенты создают пространство, то есть поле экономики, которое существует лишь посредством агентов, находящихся в нём и деформирующих окружающее их пространство, придавая ему определённую структуру. Иначе говоря, посредством связи между различными «источниками поля», то есть между разными производящими предприятиями, порождается поле и характерные для него силовые отношения [18]. Конкретнее, именно агенты (предприятия), определённые по объёму и структуре имеющегося у них специфического капитала, детерминируют структуру поля и тем самым состояние сил, воздействующих на совокупность предприятий (обычно называемый сектором или отраслью), включённых в производство сходных благ. Предприятия оказывают потенциальные воздействия, варьирующие по интенсивности, закону их убывания и направленности. Они контролируют тем большую часть поля (долю рынка), чем внушительнее их капитал. Что же касается потребителей, то их поведение могло бы полностью редуцироваться к эффекту поля, если бы они не вступали в определённое взаимодействие с ним (соответственно их инерции, совсем минимальной). Вес, придаваемый агенту, зависит от всех других точек и отношений между ними, то есть от всего пространства, понимаемого как констелляция отношений. Несмотря на то, что основной упор здесь делается на константах, мы не забываем, что капитал в его разных видах меняется согласно особенностям каждого субполя, иначе говоря, в зависимости от истории этого поля, состояния развития (и, в частности, уровня концентрации) рассматриваемой области промышленности, особенностей продукции [19]. В итоге обширного обследования практики ценообразования на различных американских промышленных предприятиях Гамильтон [20] пришёл к выводу о идиосинкразическом характере разных отраслей (то есть субполей), обладающих собственной историей становления, своим способом функционирования, специфическими традициями, особой манерой принятия решения о назначении цены [21].
Сила отдельного агента зависит от его разного рода достоинств, иногда называемых strategic market assets — совокупности дифференциальных факторов успеха (или провала), которые могут ему обеспечить преимущество в конкуренции, а точнее, объёма и структуры капитала, имеющегося в наличии у агента, в различных его формах: финансовый капитал, актуальный или потенциальный; культурный капитал не путать с «человеческим»); технологический капитал; юридический капитал; организационный капитал (включающий информационный и капитал знания поля); торговый капитал; символический капитал. Финансовый капитал есть прямое или косвенное (посредством доступа к банкам) овладение денежными ресурсами, что является главным условием (наряду со временем) накопления и сохранения всех других видов капитала. Технологический капитал — это портфель разного рода научных ресурсов (исследовательский потенциал) или техники (способы действия, способности, привычки и навыки уникальные и взаимоувязанные, позволяющие сократить затраты на рабочую силу или на капитал или повысить доходность), которые можно использовать в разработке и производстве продукции. Торговый капитал (торговая мощность) основан на овладении сетью распространения (склады, транспорт), маркетинга и послепродажных услуг. Символический капитал состоит в обладании символическими ресурсами, основанными на знании и признании имиджа марки (goodwill investment), верность марке (brand loyalty) и тому подобное [22]. Этот вид власти работает как кредит, он предполагает доверие или веру тех, на кого он воздействует, поскольку они предрасположены давать такой кредит (именно о такой символической власти говорит Кейнс, выдвигая предположение, что денежная эмиссия действенна тогда, когда агенты верят в её действенность, а отсюда и теория спекулятивных пузырей).
Структура распределения капитала и структура распределения затрат (связанная в основном с размером и степенью вертикальной интеграции) определяют структуру поля, то есть силовые отношения между фирмами, владение значительной частью капитала (глобальной энергии), дающего власть над полем, а следовательно, над мелкими владельцами капитала. Она задаёт также размер платы за вход в поле и распределение шансов на получение прибыли. Различные виды капитала действуют не только опосредованно, через цены, но производят структурный эффект, поскольку применение новой техники, контроль над всё большей долей рынка и тому подобное изменяют соотношение позиций и производительность всех видов капитала, имеющихся во владении других фирм.
Интеракционистскому подходу, — который не признает никаких других форм социальной действенности, кроме непосредственно оказываемого «влияния» одной фирмы (или её представителя) на другую путём «интервенции» в какой-либо форме, — нужно противопоставить структурный подход. Для этого необходимо принять в расчёт эффекты поля, иначе говоря, те принуждения, которые посредством структуры поля, определяемой неравномерным распределением капитала, то есть специфических орудий (или козырей), постоянно воздействуют — помимо какой-либо интервенции или прямой манипуляции — на совокупность входящих в поле агентов путём ограничения пространства их возможностей и доступной им гаммы выбора. Все это в тем большей степени, чем хуже место агента в распределении капитала. Именно благодаря своему весу в этой структуре, а не одним лишь прямым интервенциям, которые они могут осуществлять (например, с помощью сетей перекрёстного участия в советах директоров — interlocking directorates, — являющихся их более или менее искажённым выражением [23], главенствующие фирмы оказывают давление на фирмы, занимающие более низкие позиции, и на их стратегии. Доминирующая позиция в структуре (то есть структура) позволяет главенствующим фирмам определять порядок и порой правила игры и её границы, а также менять самим фактом своего существования в не меньшей степени, чем своими действиями (решение об инвестиции или изменение цены), всю среду существования других предприятий и систему действующих ограничений или же пространство предоставляемых им возможностей, посредством определения границ пространства возможных тактических и стратегических перемещений. Решения (как доминирующих, так и доминируемых) являются лишь выборами из возможностей (в их границах), определяемых структурой поля. «Интервенции» же, когда они происходят, обязаны своим существованием и эффективностью структуре объективных связей внутри поля между теми, кто осуществляет интервенцию, и теми, на кого она направлена.
Типичным примером структурных эффектов, нередуцируемых к целенаправленным и пунктуальным интервенциям отдельных агентов, служит международное поле финансового капитала. Оно, конечно же, даёт видимость фатальности по крайней мере, в журналистской трактовке «финансового рынка»), поскольку не нуждается в обращении к национальным правительствам, чтобы заставить их или запретить им проведение какой-то политики. Осуществляемая им структурная власть реализуется через эффекты, не всегда желательные, которые может оказать на цену политики этих правительств изменение размера премии за риск на национальные процентные ставки или изменение обменного курса валют. Издержки политики правительств могут меняться в зависимости от позиции конкретной страны в структуре распределения капитала и в иерархии власти: от ограничений в выдаче кредитов, которым могут подвергаться бедные страны, до «безнаказанности» богатых стран, которые, особенно когда их валюта служит международной резервной валютой, могут, как США, избегать последствий политики бюджетного и торгового дефицита.
Структура поля и неравномерное распределение преимуществ (масштабные производства, технологическое превосходство и тому подобное) участвуют в воспроизводстве поля с помощью «барьеров на входе», в виде постоянно действующих неблагоприятных для новичков факторов или в виде высоких затрат на эксплуатацию, которые необходимо покрывать. Подобные имманентные структуре поля тенденции (например: структура благоприятствует агентам с наибольшим капиталом) только усиливаются от действия разного рода «институтов, отвечающих за сокращение неопределённости» (uncertainty-reducing institutions). Согласно Яну Крегелю [24], контракты о найме рабочей силы, долговые контракты, регулируемые цены, торговые соглашения или «механизмы, предоставляющие информацию о возможных действиях других экономических агентов», приводят к тому, что поле приобретает некую продолжительность во времени, а также прогнозируемое и просчитываемое будущее. Закономерности, вписанные в структуру поля и в постоянно возобновляемые в нём игры, действуют таким образом, что агенты получают рецепты, навыки и диспозиции, передаваемые по наследству, что составляет фундамент практической антиципации, обоснованной хотя бы в общем виде.
В силу особенности поля экономики, допускающей и благоприятствующей расчётливость и соответствующие стратегические диспозиции, нам нет нужды выбирать между собственно структурным подходом и подходом стратегическим. Самые сознательно разработанные стратегии могут реализовываться только в границах и направлениях, определённых структурными ограничениями и знанием этих ограничений, распределённым в поле неравномерно (Информационный капитал занимающих доминирующие позиции обеспечивается благодаря, в частности, их участию в административных советах или, в случае банков, благодаря информации, предоставляемой клиентами, желающими получить кредит, что составляет один из ресурсов, позволяющих выбрать наилучшую стратегию управления капиталом). Неоклассическая теория, которая отказывается принимать во внимание эффекты структуры и, тем более, объективные властные отношения, могла бы объяснить преимущества, получаемые наиболее богатыми тем фактом что они более разносторонние, что у них больше опыта или выше репутация (то есть им есть что терять), а потому они могут дать гарантии, позволяющие предоставлять капитал с меньшими издержками, — и всё это вследствие простого экономического расчёта. Несомненно, это приводит нас к несогласию с теми экономистами, которые, считая, что они более строго объясняют реалии экономических практик, говорят о «дисциплинирующей» роли рынка как инстанции, обеспечивающей оптимальную координацию предпочтений (индивиды вынуждены подчинять свой выбор логике максимизации прибыли под угрозой быть изгнанными, как те менеджеры, что плохо защищают интересы акционеров во время передачи контроля над фирмой) или эффект цены (когда один производитель наращивает выпуск продукции или увеличивает производительность, то следствием является эффект цены, затрагивающей всех других производителей). В действительности, вопреки распространённому представлению, которое, пользуясь весьма приблизительными концептами, принятыми у экономистов, ассоциирует «структурализм», понимаемый как некоего рода «холизм», с приверженностью радикальному детерминизму [25] — рассмотрение структуры поля и его эффектов ни в коей мере не приводит к отрицанию свободной игры агентов.
Напротив, построить поле производства как таковое — значит восстановить в полном объёме ответственность производителей как price makers, которых ортодоксальная теория, безраздельно подчиняя производителей (также как и потребителей) детерминирующей роли рынка, то есть действующему фактору динамики и самой формы производства, — редуцирует к незначащей роли price takers [26]. Отбросить типично схоластическое понятие равновесия (рынка или игры), перейдя к понятию поля, значит уйти от абстрактной логики price taking, то есть автоматического, механического и моментального определения цены на рынке, предоставленного неограниченной конкуренции, и принять точку зрения price making, то есть власти (дифференциальной) определять цены при покупке (материалов, труда и тому подобным) и цены при продаже (то есть прибыль). Такая власть на некоторых крупных предприятиях делегируется специалистам, прошедшим особую подготовку, — price setters. Это значит вместе с тем вернуть структуру силовых отношений, являющихся составной частью поля производства и участвующих существенным образом в определении цен, определяя дифференциальные шансы оказать давление на pricing и, в более общем виде, управляющих тенденциями, присущими механизмам поля и одновременно контролирующих границы свободы, предоставленной стратегиям агентов [27].
Таким образом, теория поля противостоит атомистическому и механистическому видению, которое гипостазирует эффект цены как dens ex machina и редуцирует, подобно ньютоновской физике, агентов (акционеров, менеджеров или предприятия) к материальным взаимозаменяемым точкам, чьи предпочтения включены в функцию внутренней полезности, а в крайних вариантах — непременной полезности, и детерминируют механическим образом действия. (Понятие «представительный агент» стирает всякую разницу между агентами и их предпочтениями и является удобной выдумкой для построения моделей, способных осуществлять прогнозы, сходные с теми, что встречаются в классической механике.)
Кроме того, наш подход противостоит — но по-другому — интеракционизму: принципиальная двойственность представления об агенте как расчётливом атоме позволяет совместить интеракционистское воззрение с механистическим, а экономический и социальный порядок сводит к множеству взаимодействующих (часто на договорной основе) индивидов. Благодаря ряду постулатов, влекущих тяжёлые следствия, в частности, постулату о необходимости рассматривать фирмы как изолированные decision makers, стремящиеся увеличить свои прибыли [28], современная теория организации промышленности переносит на уровень коллектива, каким является фирма (дальше мы увидим, что она сама функционирует как поле), модель индивидуального решения (которой приписывают ирреализм, не делая из этого никаких выводов) как результата сознательного расчёта, осознанно ориентированного на максимизацию прибыли (фирмы). Эта теория допускает редукцию конституирующего поле отношения сил к совокупности взаимодействий, причём эти взаимодействия не имеют какого-либо превосходства относительно тех, кто в них задействован в данный конкретный момент, и могут быть описаны в терминах теории игр. Полностью совпадая по своим главным постулатам с интеллектуалистской философией, которую мы находим в основании теории неомаржинализма, эта математическая теория, — о которой забывают, что она была открытым и явным образом сконструирована против логики практики, а именно на базе постулатов, лишённых всякого антропологического обоснования, вроде того, что требует, чтобы система предпочтений была заранее сформирована и транзитивна [29], — неявным образом сводит эффекты, местом которых является поле, к игре взаимных антиципации.
Многие социологи, как Марк Грановеттер, верят в то, что им удаётся избежать представления об экономическом агенте как об эгоистической монаде, ограниченной «узким преследованием собственного интереса», или как об «атомизированном акторе, принимающем решения без какого-либо социального принуждения». Однако, вырываясь из рамок бентамовского воззрения и «методологического индивидуализма», они попадают в рамки интеракционизма, который, игнорируя структурное принуждение поля, не хочет (или не может) знать ничего, кроме эффекта осознанной и просчитанной антиципации своих воздействий каждым агентом на всех других агентов. Об этом говорил теоретик интеракционизма Ансельм Стросс, упоминая об awareness context [30] и устраняя тем самым все эффекты структуры и все объективные властные отношения, как если бы он хотел изучить стратегии mutual deterrence, забыв о том, что они устанавливаются только между обладателями ядерного оружия. Либо эффект понимается как «влияние», как в social network, когда все другие агенты или социальные нормы влияют на каждого агента [31].
Мы не уверены, что течение, привычно называемое «гарвардской традицией» (то есть индустриальная экономика, основанная Джо Бейном и его коллегами), не заслуживает большего, несли слегка снисходительный взгляд, которого его удостаивают «теоретики промышленной организации». Возможно, мы сможем продвинуться дальше в направлении loose theories, если сделаем упор на эмпирическом анализе промышленных секторов, а не будем следовать по тупиковому пути, имеющему все внешние признаки научной строгости, в попытке представить «элегантный и общий анализ». Я сошлюсь на Жана Тироля, который писал: «Первая волна, связанная с именами Джо Бейна и Эдварда Мэйсона, и иногда называемая «Гарвардской традицией», была в основе своей эмпирической. Эти авторы разработали известную парадигму «структура-поведение-продуктивность», в соответствии с которой рыночная структура (число продавцов на рынке, уровень дифференциации продукции, ценовая структура, уровень вертикальной интеграции с поставщиками и так далее) определяет поведение (которое складывается из цены, затрат на проектно-конструкторские работы, инвестиции, рекламу и тому подобным), а поведение приводит к продуктивности рынка (эффективности, установлению соотношения цены и маргинальной стоимости, ассортимента товаров, уровня инновационности, прибыли и распределения). Хотя внешне эта парадигма вполне убедительна, она всегда покоилась на необязательных теориях, и делала акцент на эмпирическом изучении различных отраслей промышленности» [32].
Заслугой Эдварда Мэйсона по праву можно назвать установление основ настоящего структурного анализа по противоположности стратегическому или интеракционистскому) функционирования поля экономики. Во-первых, он полагает, что только анализ, учитывающий одновременно структуру каждого предприятия, представляющую принцип предрасположенности реагировать на особую структуру поля, и структуру каждой отрасли (industry), может дать представление обо всех различиях между фирмами в области конкуренции и, в особенности, ценовой политики, производства и инвестиций. Следует отметить, что теория игр игнорирует и ту и другую структуру, о чём Мэйсон критически замечает: «Думаю, что спекулировать относительно возможного поведения А, допуская, что Б будет вести себя определённым образом, — бесполезное занятие» [33]. Во-вторых, он пытается установить теоретические и эмпирические факторы, детерминирующие относительную силу предприятия в поле, абсолютный размер, число предприятий, дифференциацию продукции. Редуцируя структуру поля к пространству возможностей, каким оно видится агентам, он стремится обозначить «типологию» «ситуаций», определённых совокупностью «соображений, которые продавец учитывает при определении своей политики и своих практических действий» («The structure of a seller’s market includes all those considerations which he takes into account in determining his business policies and practices») [34].
Поле экономики как поле борьбы поле сил — это также и поле борьбы за сохранение или изменение поля сил; социально сконструированное поле действия, где сталкиваются агенты, наделённые различными ресурсами. Цели действий фирм, втянутых в эту борьбу, и их эффективность зависят прежде всего от их позиции в структуре распределения капитала во всех его формах. Мы, таким образом, далеки от универсума, свободного от давлений и ограничений, где агенты могли бы развивать свои стратегии в собственное удовольствие. Напротив, они сталкиваются с пространством возможностей, очень тесно связанных с позицией, занимаемой агентами в поле. Доля свободы остаётся для игры, в смысле умения играть при имеющемся раскладе (набора козырей). Эта доля здесь, несомненно, больше, чем в других полях, в силу особо высокой степени, в какой — помимо самой экономической теории, используемой в качестве инструмента легитимации, — средства и цели действия, а следовательно, и стратегии, направлены на разъяснение [35], принимающее форму «домашних теорий» стратегического действия (менеджмент), разработанных специально, чтобы помочь агентам, особенно управленцам, в их решениях и открыто преподаваемых в школах, обучающих будущих руководителей (business schools) [36].
Этот сорт учреждённого цинизма, полностью противоположного отрицанию и сублимации, необходимым в мире символического производства, размывает границу между «аборигенным», «домашним» представлением и научным описанием. Такое истолкование маркетинга говорит о product market battlefield [37]. В поле, где цены являются одновременно ставками в игре и её оружием, стратегии спонтанно становятся «прозрачными» — как для тех, кто их придерживается, так и для других, — чего не бывает в мире литературы, искусства или науки, где санкции остаются в значительной мере символическими, то есть нечёткими и варьирующими по каким-то субъективным критериям. В самом деле, как подтверждается трудом, который необходимо затратить, чтобы замаскировать в логике дара то, что порой называют «истина цен» (например, при дарении всегда удаляют ценник с подарка), цена в денежном выражении обладает некой грубой объективностью и всеобщностью, которые не оставляют места для субъективной оценки (хотя и говорят «дороговато для этого» или «оно того стоит»). Из этого следует, что стратегии блефа — сознательные или неосознанные, как, например, претензия в чистом виде, — будут менее успешны в поле экономики, где они тоже встречаются, но чаще под видом стратегий устрашения (и реже — соблазна).
Стратегии зависят, прежде всего, от формы структуры поля или же от особой конфигурации характерных для него властных отношений, согласно степени концентрации, то есть распределения секторов рынка между большим или меньшим числом предприятий, предельными случаями которого являются совершенная конкуренция и монополия. Если верить Альфреду Чэндлеру, экономика крупных индустриальных стран пережила в период 1830–1960 годов процесс концентрации (в частности, через слияния), который постепенно уничтожил пространство мелких конкурирующих между собой предприятий, на которые ссылаются классические экономисты. «Отчёт Маклэйна (MacLane) и другие источники показывают, что американская мануфактурная промышленность состоит из большого числа мелких производственных единиц, чей персонал составляет менее пятидесяти человек и основан на использовании традиционных источников энергии […] Решения об инвестициях — долгосрочных и краткосрочных — принимались сотнями малых производителей, реагирующими на сигналы рынка, согласно схеме Адама Смита» [38].
С тех пор, в итоге эволюции, отмеченной, в частности, длинным рядом слияний и глубоким преобразованием структуры предприятий, можно видеть, как в отдельных отраслевых полях конкурентная борьба сводится к небольшому числу мощных предприятий, которые вовсе не стремятся пассивно приспособиться к «рыночной ситуации», но способны активно менять её. Эти поля организованы более или менее одинаково вокруг главной оппозиции между теми, кого иногда называют first-movers или market leaders, и challengers.™ Главенствующее предприятие обычно выступает с инициативой в сфере изменения цен, введения новой продукции, распространения и продвижения; оно способно навязать наиболее благоприятные для собственных интересов представления о принятых манерах играть и сами правила игры, а следовательно, участия в игре и её продолжения [39]. Оно становится необходимой точкой отсчёта для своих конкурентов, которые, чтобы они ни делали, вынуждены позиционироваться — активно или пассивно — по отношению к этому предприятию. Оно постоянно находится под угрозой: появление новой продукции, способной вытеснить их собственную, или чрезмерное повышение себестоимости, сокращающее прибыль, подталкивает его к постоянной бдительности (особенно в случае разделённого господства, когда существует координация, призванная ограничить конкуренцию). Против этих угроз доминирующее предприятие может предпринимать две различные стратегии: работать над улучшением глобальной позиции поля, пытаясь увеличить глобальный спрос, или же защищать или улучшать свои позиции в поле (свою долю рынка).
Доминирующие неразрывно связаны с общим состоянием поля, определяемого, помимо прочего, средними шансами на получение прибыли, которые предлагаются полем и которые во взаимосвязи с другими полями определяют его притягательность. Доминирующие заинтересованы в увеличении спроса, от которого они получают значительную долю прибыли, поскольку она пропорциональна их доле рынка, и пытаются стимулировать новых потребителей, новые способы использования или более интенсивное использование предлагаемой ими продукции (при необходимости воздействуя на политические власти). Но главное, — они должны защищать свою позицию от соперников с помощью постоянных инноваций (новая продукция, новые услуги и тому подобное) и снижений цен. В силу разного рода преимуществ, которые они имеют в соревновании (в первую очередь, благодаря крупномасштабному производству, связанному с размером предприятия), они могут снижать затраты и, параллельно, — цены, не сокращая своей маржи и весьма затрудняя приход новых предприятий и устраняя наиболее обделённых конкурентов. Короче говоря, благодаря определяющему вкладу доминирующих предприятий в структуру поля (и в ценообразование, через которое он выражается), когда структурные эффекты проявляются в виде барьеров на входе для новичков или как экономические ограничения, first-movers обладают решающим преимуществом как в отношении конкурентов уже действующих в поле, так и в отношении новых потенциальных претендентов [40].
Силы поля направляют доминирующих к стратегиям, нацеленным на удвоение их господства. Имеющийся у них символический капитал, связанный с их первенством и «выслугой лет», позволяет с успехом применять стратегии, ориентированные на запугивание конкурентов, как если бы они вывешивали знак, запрещающий атаковать их (к примеру, организуя «утечки» о будущем снижении цены или об открытии нового завода). Эти стратегии могут быть чистым блефом, но символический капитал делает их достоверными, а значит — эффективными. Может статься так, что уверенные в своей силе и способности удерживать длительную осаду, когда время играет на них, они воздерживаются от немедленного ответного удара и вынуждают противников втянуться в дорогостоящую атаку, осуждённую на провал. В общем виде, предприятия-гегемоны способны навязать свой темп трансформаций в различных областях, производстве, маркетинге, исследованиях и прочем, а дифференциальное использование времени есть один из главных способов реализации их власти. Предприятия второго ранга в поле могут либо атаковать доминирующее предприятие (или других конкурентов), либо избегать конфликта. Соперники могут вступать во фронтальное противоборство, пытаясь, например, снижать затраты и цены, в частности, в пользу технологической инновации, а могут атаковать «сбоку», пытаясь заполнить пробелы в действиях доминирующего предприятия, и занять ниши благодаря специализации своей продукции или же обращая стратегии доминирующих против них самих. По всей видимости, относительная позиция в структуре распределения капитала, а тем самым — в поле, играет очень важную роль: тогда как очень крупные компании реализуют большие прибыли благодаря крупномасштабному производству, мелкие могут получить высокие прибыли, специализируясь на узких сегментах рынка, а средние предприятия часто имеют слабую прибыль вследствие того, что они слишком большие для узкоспециализированной продукции и слишком маленькие для широкомасштабной экономики.
Принимая во внимание, что силы поля стремятся усилить доминирующие позиции, можно спросить себя, как возможны настоящие преобразования соотношения сил внутри поля? Действительно, технологический капитал играет детерминирующую роль. Можно обнаружить множество примеров, когда доминирующие предприятия были вытеснены вследствие технологического изменения, дающего преимущество более мелким конкурентам благодаря снижению затрат. Но на деле технологический капитал эффективен лишь в сочетании с другими видами капитала. Именно этим объясняется, что победившие предприятия редко являются мелкими, только что созданными, и если они не произошли от слияния уже упрочившихся предприятий, то, скорее всего, представляют другие нации или другие субполя. В действительности, революции чаще всего выпадают на долю крупных предприятий, которые могут через диверсификацию своей продукции получить выигрыш от своей технологической компетенции и выйти на рынок с конкурентоспособным предложением в новом субполе или поле. Изменения внутри поля часто связаны с изменениями отношений с внешним окружением поля. Как только границы преодолены, тут же появляется новое определение границ между полями. Некоторые поля могут быть разбиты на более узкие сектора. Так, самолётостроение разделилось на производителей боевых самолётов (истребителей, бомбардировщиков) и пассажирских самолётов.
Вместе с тем, технологические новшества могут ослабить границы между отдельными самостоятельными отраслями, как в случае с информатикой, телекоммуникацией и офисной техникой, что вызывает нарастающую путаницу между ними, так что предприятия, которые до той поры не присутствовали ни в одном из этих трёх субполей, стремятся в нарастающей степени вступить в конкуренцию во вновь формирующемся пространстве отношений. В таком случае может произойти, что одно предприятие вступит в конкуренцию не только с другими предприятиями в своём поле, но и предприятиями, принадлежащими другим полям. Следует отметить, что в экономических полях, как и в любой другой категории полей, границы поля являются предметом борьбы внутри каждого поля (в частности, через решение вопроса о возможных заместителях и вызванной этим конкуренции), так что один лишь эмпирический анализ может их определить. (Часто поля обладают квазиинституционализированным существованием в форме отраслей деятельности, имеющих профессиональные организации, функционирующие одновременно как клубы промышленных руководителей, группы защиты действующих границ, а значит, и подразумеваемых ими принципов исключения, и как представительства перед лицом государственных органов власти, профсоюзами и другими аналогичными инстанциями, имеющими постоянные органы и выражения.)
Среди всех обменов с внешним окружением поля самыми важными являются обмены с государством. Соревнование между предприятиями часто принимает форму борьбы за власть над властью государства — особенно над властью регламентировать и решать вопросы о правах собственности [41] — и за преимущества, обеспечиваемые различными государственными интервенциями в области льготных тарифов, патентов, регулирования, кредитов на развитие, госзаказов на оборудование, помощь в создании рабочих мест, дополнительное финансирование инноваций, модернизации, эксплуатации, жилищной программы и так далее. Предприятия, занимающие подчинённое положение, борясь за изменения в свою пользу действующих «правил игры» и за признание определённых своих достоинств, способных функционировать как капиталы при новом состоянии поля, могут использовать свой социальный капитал для оказания давления на государство с целью добиться от него благоприятных изменений игры [42]. Так называемый рынок есть лишь последняя пружина в социальной конструкции — структуре специфических отношений, в строительстве которой разные агенты поля участвуют в различной мере посредством изменений, которые им удаётся внести, используя власть государства, которую они могут контролировать и направлять.
Действительно, государство не является только регулятором, призванным поддерживать порядок и доверие и управлять рынками, или арбитром, ответственным за контроль над предприятиями и их взаимодействия, как это иногда представляют [43]. Оно участвует — как мы это уже показали на примере производства домов индивидуальной застройки — и иногда в решающей мере в формировании спроса и предложения, причём обе эти формы воздействия осуществляются под прямым или опосредованным влиянием наиболее заинтересованных сторон (мы уже видели на деле, как при посредничестве комиссий, банкиров, высших чиновников, промышленников-предпринимателей и политиков локального уровня может обеспечиваться рынок, идёт ли речь о выдаче кредитов частным лицам и предприятиям в случае банкиров, или о домах в случае застройщиков).
Другими внешними факторами, способными внести свой вклад в преобразование силовых отношений в поле, являются изменения сырьевых источников (например, открытие крупных нефтяных источников в начале XX века) и изменения спроса, вызванные демографическими процессами (снижение рождаемости или увеличение продолжительности жизни), или изменениями стилей жизни (рост числа работающих женщин, который вызывает снижение спроса на определённые продукты, и создание новых рынков, например замороженных продуктов или микроволновых печей). В действительности эти внешние факторы оказывают влияние на соотношение сил внутри поля только при посредстве логики этих самых силовых отношений, то есть в той мере, в какой они обеспечивают преимущество соперникам, позволяя им занять пустующие ниши или специализированные рынки, где first movers, сосредоточенные на производстве стандартной продукции большого объёма, испытывают трудности в удовлетворении очень узкоспециальных требований, например, какой-то определённой категории потребителей или регионального рынка, которые могут послужить опорными конструкциями для последующего развития.
Предприятие как поле
Очевидно, мнение о том, что решения в области цен или любой другой области не зависят от одного отдельного актора, есть миф, маскирующий игры и властные ставки внутри предприятия, функционирующего как поле, а точнее говоря, внутри поля власти, характерного для каждой фирмы. Так, если проникнуть в «чёрный ящик», который представляет собой каждое предприятие, то мы найдём там не индивидов, но — повторим в очередной раз — структуру: структуру поля предприятия, обладающего ограниченной автономией в отношении принуждений, связанных с его позицией в поле предприятий. Если объединяющее поле влияет на структуру входящих в его состав полей, то включаемое поле, понимаемое как специфическое соотношение сил и пространство игры и конкурентной борьбы, определяет цели и ставки борьбы, наделяя их идиосинкразией, которая делает их непонятными, по крайней мере со стороны.
Стратегии предприятий (особенно в области цен) зависят не только от позиций, которые они занимают в структуре поля. Помимо прочего, стратегии зависят от структуры властных позиций, составляющих внутреннее управление фирмой, или, более точно, от диспозиций (сформированных социально) руководителей, действующих под принуждением поля власти внутри фирмы и поля фирмы в целом (Последнее можно было бы охарактеризовать с помощью таких показателей, как иерархический состав наёмных работников, образовательный и особенно научный капитал персонала, ответственного за кадры, степень бюрократической дифференциации, вес профсоюзов и тому подобные). Система ограничений и требований, вписанная в позицию внутри поля, заставляет доминирующие предприятия действовать в направлении наиболее благоприятном для сохранения их собственного положения, что нельзя считать фатальностью или некоего рода инстинктом самосохранения, ориентирующим предприятия и их руководителей на выбор, позволяющий сохранить имеющиеся преимущества. Очень часто приводят пример Генри Форда, который вслед за блестящим успехом в производстве и продаже автомобилей, сделавших его лучшим производителем автомобилей в мире, после Первой мировой войны разрушил соревновательные способности своего предприятия, уволив почти всех самых компетентных и опытных менеджеров, которые впоследствии стали источниками успеха для его конкурентов.
Таким образом, несмотря на обладание относительной независимостью от сил поля, структура поля власти внутри фирмы тесно коррелирует с позицией фирмы в поле. Посредником здесь выступает соответствие между, с одной стороны, объёмом капитала фирмы (зависящего от возраста предприятия и его положения в жизненном цикле, а следовательно, grosso modo, от его размера и интегрированности) и его структурой (относительные доли финансового, торгового и технического видов капитала в общем объёме капитала фирмы); а с другой стороны — структурой распределения капитала между руководящими лицами фирмы: собственниками (owners) и «функционерами» (managers), а среди этих последних — между обладателями разных форм культурного капитала при доминанте финансового, технического или коммерческого (то есть в случае Франции речь идёт о выпускниках престижных высших школ: Национальная школа администрации, Высшая политехническая школа, Высшая школа коммерции, и о представителях больших профессиональных корпораций) [44].
Можно наметить бесспорные тенденции в длительной перспективе касательно эволюции соотношения сил между главными действующими лицами поля власти на предприятии. В частности, вначале превосходство имеют предприниматели, владеющие новыми технологиями и способные собрать необходимые средства для их запуска, затем вступают в действие банкиры, уйти от которых становится всё труднее, и другие финансовые институты, затем следует возвышение менеджеров [45]. Следует отметить, что так же, как при анализе своеобразной формы, которую принимает в каждом поле конфигурация распределения власти между предприятиями, нужно анализировать на каждом предприятии и в каждый отдельный момент форму, которую принимает конфигурация властных отношений внутри поля власти на предприятии, — так мы получим средства для понимания логики борьбы, детерминирующей цели предприятия [46]. Очевидно, что эти цели являются ставками в борьбе и что «рациональный расчёт» просвещённого «лица, принимающего решения», нужно заменить в анализе на политическую борьбу между агентами, которые стремятся отождествить свои специфические интересы (связанные с их позицией на предприятии) с интересами предприятия. Власть этих «лиц» может измеряться их способностью отождествлять — во благо или во зло — интересы предприятия со своей заинтересованностью в предприятии (вспомним пример Генри Форда).
Структура и конкуренция
Принимать в расчёт структуру поля — значит понимать, что конкуренция за доступ к обмену с клиентами не может быть соперничеством, сознательно и открыто ориентированным на прямых конкурентов или, по формуле Харрисона Уайта, на самых опасных из них: «Производители одного рынка наблюдают друг за другом» [47]. Или, в ещё более явном виде, у Макса Вебера: «Два потенциальных партнёра безотчётно ориентируют свои предложения в зависимости от возможного действия многих других конкурентов, реальных или воображаемых, а не только в зависимости от возможного действия партнёров по обмену». Наиболее наглядно это проявляется при торге — «самой последовательной форме рыночного действия» — и при заключении сделки как «компромиссе интересов». Макс Вебер описывает форму рационального расчёта, однако совершенно отличного по своей логике от ортодоксальной экономики: это не те агенты, что делают выбор, исходя из полученной информации о ценах (предполагающих равновесие на рынке), а те, что учитывают действия и реакции своих конкурентов и «ориентируются в зависимости от них», а следовательно, — обладают информацией о них и способны действовать либо против, либо за. Но если и есть какая-то заслуга в том, чтобы замещать связь с совокупностью производителей одной лишь сделкой с клиентом, то он её редуцирует к сознательной и продуманной интеракции между конкурентами, занимающимися одной продукцией. То же и у Харрисона Уайта: если он видит в рынке «самовоспроизводящуюся социальную структуру» (self-reproducing social structure), то ищет действующую причину стратегий производителей не в ограничениях и принуждениях, которые накладывает их структурная позиция, а в наблюдении и расшифровке сигналов, подающихся поведением других производителей. «Рынки — это самовоспроизводящиеся структуры, образованные особыми группировками предприятий и других акторов, выстраивающих свои роли, наблюдая поведение друг друга» [48]. Производители, вооружённые знанием стоимости производства, пытаются увеличить свои прибыли путём определения «правильного» объёма производства «на основе наблюдаемых позиций всех производителей» и поиска своей ниши на рынке.
Соревнование небольшого числа стратегически взаимодействующих агентов за доступ к обмену (только части агентов) с отдельной категорией клиентов нужно заменить встречей производителей, занимающих различные позиции в структуре специфического капитала (различных его видов), с клиентами, занимающими гомологичные позиции в социальном пространстве. То, что обычно называют «нишами», есть не что иное, как сегмент клиентуры, который структурное сродство предназначает разным предприятиям, в особенности второстепенным. Как мы уже показывали на примере культурных благ, которые — как со стороны производства, так и со стороны потребления — распределяются в двумерном пространстве, определяемом экономическим и культурным капиталами, велика вероятность того, что в каждом поле существует гомология между пространством производителей (и продукции) и пространством клиентуры, распределённой согласно релевантным принципам дифференциации. Заметим, принуждения, порой смертельные, которые доминирующие производители оказывают на своих действительных или возможных конкурентов, действуют только при посредничестве поля: соревнование никогда не бывает простым «опосредованным конфликтом» (в смысле Зиммеля), не направленным против конкурента. В экономическом поле, как и в любом другом, борьбе не обязательно стремиться разрушить, чтобы произвести свои опустошительные результаты.
Экономический габитус
Homo economicus, так, как он понимается в ортодоксальной экономике (в явном или неявном виде) есть некий антропологический монстр. Этот практик с головой теоретика воплощает образцовую форму scholastic fallacy, интеллектуалистскую или интеллектоцентристскую ошибку, очень распространённую в социальных науках (особенно в лингвистике и антропологии), в силу которой учёный помещает в голову изучаемого агента (менеджера или хозяйства, предпринимателя или предприятия) теоретические доводы и конструкции, которые он должен был разработать для понимания его практик [49]. Заслугой Гари Беккера — автора самых смелых попыток экспортировать во все социальные науки модель рынка и технологию, предположительно самую мощную и эффективную, неоклассического предприятия — является открытое провозглашение того, что часто скрывается в неявных предположениях научной рутины: «Экономический подход сегодня признает, что индивиды максимизируют свою полезность, исходя из базовых предпочтений, медленно изменяющихся во времени, и что поведение различных индивидов координируется явными и неявными рынками… Экономический подход не ограничивается материальными товарами и потребностями, или рынками с монетарными трансакциями, и концептуально не различает главные и второстепенные решения или «эмоциональные» решения и все остальные. В действительности… экономический подход задаёт рамки, применимые к любому человеческому поведению: для всех типов решения и любого социального положения» [50]. Ничто более не ускользает от объяснения через «агента-преум-ножателя»: ни организационные структуры, как предприятия и контракты по Оливеру Уильямсону), ни парламенты и муниципалитеты, ни институт брака (понимаемый как экономический обмен услугами по производству и воспроизводству) с домашним хозяйством и отношениями между родителями и детьми по Джеймсу Коулману), ни государство. Такой универсальный способ объяснения, базирующийся на универсальном принципе объяснения, (когда индивидуальные предпочтения считаются экзогенными, упорядоченными и стабильными, а потому не имеют ни предполагаемого начала, ни возможного будущего) более не знает лимитов. Для Гари Беккера нет даже тех ограничений, которые признавал Парето в его основополагающем тексте, где он отождествлял рациональность экономического поведения с рациональностью вообще, но различал типы собственно экономического поведения, вытекающие из «логических рассуждений», опирающихся на опыт, и типы поведения «детерминированного обычаем», как привычка снимать шапку при входе в дом [51].
Первая функция концепта «габитус» состоит в разрыве с картезианской философией сознания, а тем самым и с разрушительной альтернативой между механицизмом и финализмом, то есть детерминацией посредством причин и детерминацией посредством разума; а также между методологическим индивидуализмом и тем, что иногда называют (главным образом «индивидуалисты») холизмом — той квазинаучной оппозицией, представляющей собой эвфемизированную форму альтернативы (несомненно, наиболее могущественную в политическом плане) между индивидуализмом или либерализмом, который рассматривает индивида как конечную элементарную единицу автономии, и коллективизмом или социализмом, который отдаёт примат коллективному. В силу обладания габитусом, то есть вследствие инкорпорации, индивидуальный агент является коллективной индивидуальностью или индивидуальной коллективностью. Индивидуальность, субъективность есть социальность, коллективность. Габитус — это социализированная субъективность, историческое трансцендентальное, чьи категории восприятия и оценки (система предпочтений) суть продукт коллективной и индивидуальной истории. Разум (или рациональность) является bounded, ограниченным не только потому, как то думал Герберт Саймон, что разум в общем ограничен (это не открытие), но потому, что он социально структурирован и имеет заданные рамки [52]. Эти рамки свойственны всякому walk of life, как говорил Беккер, поскольку связаны с позицией в социальном пространстве. Если существует всеобщее свойство, то оно состоит в том, что агент не универсален, поскольку свойства каждого из них и, в частности, их предпочтения и вкусы суть продукты их размещения и перемещения в социальном пространстве, а следовательно — коллективной и индивидуальной истории.
Отсюда следует, что габитус не имеет ничего от механического принципа действия, акции, а точнее — реакции, по принципу рефлексивной дуги. Он есть спонтанность обусловленная и ограниченная. Это тот принцип автономии, который преобразует действие из простой и непосредственной реакции на реальность вообще в «умный» ответ на активно выбранный аспект реальности. Связанный с историей, чреватой возможным будущим, габитус представляет собой инерцию, след прошлой траектории, который агент противопоставляет непосредственно воздействующим силам поля, вследствие чего стратегии агента не могут быть прямо выведены из его положения или из наличной ситуации. Он даёт ответ, чей принцип не вписывается в стимулы, ответ, который нельзя предвидеть, исходя из знания одной лишь ситуации, но в то же время он не может быть совершенно непредсказуемым. Этот ответ связан с каким-то аспектом реальности, с определёнными стимулами, выделенными избирательным восприятием, частичным и частным (но не «субъективным» в строгом смысле), благодаря вниманию, направленному на отдельную сторону явления, о которой мы могли бы индифферентно сказать, что она «вызывает интерес» или что она порождена интересом. Такого рода действие мы можем назвать одновременно детерминированным и спонтанным, что не будет противоречием, поскольку оно детерминировано обусловленными и условными стимулами, которые так таковые существуют лишь для агента, предрасположенного и способного их воспринимать.
Преграда, которую ставит габитус между стимулом и реакцией, действует в течение какого-то времени, поскольку, будучи продуктом истории, габитус относительно устойчив и постоянен, а значит — относительно свободен от истории. Продукт прошлого опыта, накопленного коллективно или индивидуально, габитус может быть правильно объяснён только средствами генетического анализа, в равной мере применимого и к коллективной истории (например, история вкуса, описанная Сидни Минцем, который показал, как сахар, вначале экзотический и редкий продукт, предназначенный для богатых привилегированных классов, позже стал необходимым элементом ежедневного питания народных слоёв [53], и к индивидуальной истории (анализ экономических и социальных условий формирования индивидуальных вкусов в области питания, декора, одежды, музыки, театра, кино и так далее [54].
Концепт «габитус» позволяет уйти от альтернативы финализма — который считает действие детерминированным сознательной отсылкой на осознанно поставленную цель и потому рассматривает всякое поведение как результат чисто инструментального, если не сказать циничного, расчёта — и механицизма — для которого действие редуцируется к простой реакции на недифференцированные причины. Ортодоксальные экономисты и философы, сторонники теории рационального действия, балансируют между этими двумя логически несовместимыми теориями действия. С одной стороны, финалистская направленность на принятие решения (decisionnisme), согласно которой агент есть чистое рациональное сознание, реагирующее при полном осознании причин, а основанием его действия являются разум или рациональное решение, вытекающее из рациональной оценки шансов. С другой стороны, физикализм, делающий из агента частицу, которая без задержки или инерции механически ведётся силой причин (известных одним лишь учёным) и реагирует на комбинацию сил. Однако сторонники теории рационального действия не испытывают трудностей в совмещении несовместимого, поскольку обе стороны альтернативы составляют одно общее: в обоих случаях, принося жертву scholastic fallacy, осуществляется перенос с учёного субъекта, обладающего прекрасными знаниями относительно причин и шансов, на действующего агента, который, как полагается, рациональным образом склонен ставить перед себой цели, соответствующие шансам, определяемым действием причин. (Стоит ли говорить о том, что именно при полном осознании причин сами экономисты поступаются — во имя «права на абстракцию» — подобным паралогизмом, однако не могут отменить его следствий.)
Воображаемая антропология Rational Action Theory
Эклектические теоретические конструкции, обоснованные более социально, несли научно, которые обычно помещают под именем Rational Action Theory или Методологического индивидуализма и которые ссылаются на так называемую «неоклассическую экономику» — боевое знамя и цель борьбы аннексии и экскоммуникации [55]. за создание антропологической теории общего применения, — покоятся в конечном итоге на картезианской философии науки, агента (понимаемого как субъект) и социального мира. Прежде всего, именно дедуктивная экономика, отождествляющая строгость с математической формализацией, считает необходимым выводить «законы» или значимые «теоремы» из совокупности фундаментальных аксиом, строгих, но ничего не говорящих о реальных функциях экономики.
Здесь можно процитировать Э. Дюркгейма: «Политическая экономия… это наука абстрактная и дедуктивная, которая занята не столько тем, чтобы наблюдать за реальностью, сколько тем, чтобы конструировать более или менее желательный идеал, поскольку человек, о котором говорят экономисты, этот последовательный эгоист, является всего лишь человеком искусственного разума. Человек, которого мы знаем, действительный человек, гораздо сложнее: он принадлежит эпохе и стране, он где-то живёт, у него есть семья, страна, религиозная вера и политические идеи» [56]. Далее следует интеллектуалистская философия, понимающая агентов как чистые сознания без истории, способные свободно и в любой момент поставить себе цели и действовать при полном осознании причин (или в варианте, соседствующем без проблем с предыдущим, как отдельные атомы, не обладающие ни автономией, ни инерцией, и механически детерминированные причинами).
Здесь можно вспомнить Веблена, когда он показывает, как гедонистическая философия, поддерживающая экономическую теорию, приводит к тому, что агенты — эти атомы, не обладающие инерцией, эти «молниеносные калькуляторы» — наделяются «натурой пассивной, по существу инертной и неизменной». Веблен пишет: «Гедонистическая концепция понимает человека как молниеносный калькулятор удовольствия и боли, который колеблется как глобула жажды счастья, под действием стимулов, изменяющих его положение в пространстве, но оставляющих его невредимым. У такого человека нет ни прошлого состояния, ни будущего. Он является изолированной, конкретной человеческой данностью, находящейся в стабильном равновесии, за исключением ударов разнонаправленных сил, сдвигающих его то в одну, то в другую сторону. Балансируя в пространстве элементов, такой человек симметрично вращается вокруг своей собственной оси до тех пор, пока параллелограмм сил давит на него, вследствие чего он движется по результирующей траектории. Когда сила удара растрачена, он приходит в состояние покоя, вновь становясь самодостаточной глобулой желания» [57].
Наконец и главное, узко атомистическое и дисконтинуальное (или «моменталистское») воззрение на социальный мир, составляющее базис модели идеальной конкуренции или идеального рынка, идеализированное описание абстрактного механизма, который должен обеспечивать моментальную подгонку цен в мире, где, в предельном случае, нет трения, то есть равновесие рынка призвано координировать индивидуальные действия посредством изменения цен [58]. В ещё большей степени, чем философия сознания в экономической ортодоксии, которая находит принцип действия в эксплицитных намерениях или разуме (и шире — в психологии, как у Ф. Хайека), философия экономического порядка, к которой обращается экономическая ортодоксия, непосредственно указывает на физический мир, как его описывает Декарт, а именно мир, не имеющий какой-либо имманентной ему силы, а потому обречённый на крайнюю прерывистость актов божественного творца. Такая атомистическая и механическая философия полностью исключает историю. Сначала она исключает её из агентов, чьи предпочтения никак не связаны с их прошлым опытом, а потому недоступны флуктуациям истории; функция индивидуальной полезности объявляется неизменной или, того хуже, не имеющей аналитической ценности [59]. Парадоксальным образом она заставляет исчезнуть все вопросы об экономических условиях экономического поведения, тем самым мешая самой себе увидеть, что существует индивидуальный и коллективный генезис экономического поведения общественно признанного как рациональное в определённых областях определённых обществ в определённый период времени, а потому и других её базовых, как бы абсолютных понятий: потребности, расчёт, предпочтения.
Габитус — это очень экономный принцип действия, который обеспечивает огромную экономию расчёта (в частности, расчёта затрат на исследование и измерение) и времени, этого особо редкого ресурса действия. Он особенно хорошо адаптирован к обычным условиям существования, которые — либо в силу спешки, либо по причине недостатка необходимых знаний — не позволяют сознательно и расчётливо оценить шансы на получение прибыли. Непосредственно вытекающий из практики и связанный с ней как по своей структуре, так и по функционированию, подобного рода практический смысл не поддаётся измерению вне рамок практических условий его применения. Иначе говоря, испытания, которым подвергает субъектов «эвристика принятия решения» [60], вдвойне неадекватны, поскольку они пытаются измерить в искусственно созданной ситуации способность к сознательной и просчитанной оценке шансов, применение которых на деле предполагает разрыв со склонностями практического смысла. (Действительно, забывают о том, что расчёт вероятности формировался наперекор стихийным тенденциям первоначальной интуиции.)
Особо сложная для объяснения, поскольку остаётся в рамках дуализма субъекта и объекта, активности и пассивности, средств и целей, детерминизма и свободы, связь габитуса с полем, посредством которой определяется габитус, определяя то, что его определяет, — это расчёт без расчёта, намеренное действие без интенции, чему есть множество эмпирических подтверждений [61]. Поскольку габитус является продуктом объективных условий, сходных с теми, в которых он действует, он порождает типы поведения отлично адаптированные к этим условиям, не нуждаясь при этом в осознанном поиске и преднамеренной адаптации (Потому стоит остерегаться и не путать «адаптивную антиципацию» по Кейнсу с «рациональной антиципацией», даже если агент, чей габитус хорошо приспособлен, воспроизводит в некотором роде агента как производителя рациональных антиципации). В этом случае эффект габитуса остаётся как бы незаметным, а объяснение с помощью габитуса может выглядеть излишним по отношению к объяснению через ситуацию (может даже показаться, что речь идёт об объяснении ad hoc, в логике «снотворной способности» [62]). Однако можно отчётливо наблюдать собственное действие габитуса во всех тех ситуациях, где условия его актуализации отличаются от условий его формирования (чаще всего, когда само общество изменяется). Например, когда агенты, сформированные в обществах с докапиталистической экономикой, сталкиваются с требованиями капиталистического мира, не обладая необходимыми инструментами [63]; или когда индивиды в пожилом возрасте сохраняют, в духе Дон Кихота, свои устаревшие диспозиции; или когда диспозиции агента, поднявшегося или опустившегося в социальной иерархии, диссонируют с занимаемой им актуальной позицией. Подобные эффекты гистерезиса, запаздывание с адаптацией и антиадаптивные отклонения объясняются относительно устойчивым характером (что не означает не способным к изменениям) габитусов, устойчивостью, служащей основанием относительной стабильности во времени уровней потребления.
Постоянству (относительному) диспозиций соответствует постоянство (относительное) социальных игр, в которых они сформировались. Экономические игры, так же как и все социальные игры, не являются играми случая: они представляют регулярности и повторения сходных конфигураций с конечным числом, придающим им некую монотонность. Как следствие, габитус производит разумные (а не рациональные) антиципации, которые, являясь результатом действия диспозиций, происходящих от неощутимой инкорпорации опыта постоянных или возвращающихся ситуаций, непосредственно приспособлены к ситуациям новым, но не совсем необычным. В качестве диспозиции к действию, являющейся продуктом усвоения предшествующего опыта сходных ситуаций, габитус обеспечивает практическое овладение неопределёнными ситуациями и фундирует отношение к будущему. Это отношение — не проект, не прицеливание к возможностям, которые могут реализоваться или нет, а практическая антиципация, которая открывает в самой объективности мира то, сделать что представляется единственно возможным, и рассматривая предстоящее как почти настоящее (а не как вероятность); оно совершенно чуждо логике чисто спекулятивной, оперирующей расчётом риска, способной назначить цену различным существующим возможностям. Вместе с тем габитус — это ещё и принцип дифференциации и отбора, который пытается сохранить всё, что с ним согласуется, утверждаясь, таким образом, как потенциальность, стремящаяся обеспечить условия собственного воплощения.
Так же как интеллектуалистское воззрение в русле экономической ортодоксии редуцирует практическое освоение неопределённых ситуаций к рациональному расчёту риска, так же — вооружившись теорией игр — оно и выстраивает антиципацию поведения других, как определённого рода расчёт намерений противника, изначально воспринимаемых как намерения обмануть, в частности, обмануть относительно своих намерений. В действительности, проблема, которую экономическая ортодоксия решает с помощью ультраинтеллектуалистской гипотезы common knowledge (я знаю, что ты знаешь, что я знаю), решается на практике посредством согласования габитусов, которое позволяет предвосхитить поведение других тем лучше, чем более конфигурация габитусов совпадает. Парадоксы коллективного действия разрешаются на практике, базируясь на негласном постулате, что другие будут действовать ответственно и с тем постоянством или верностью самим себе, которые вписаны в устойчивый характер габитусов.
Хорошо обоснованная иллюзия
Таким образом, теория габитуса позволяет объяснить кажущуюся истину теории, которую она разоблачает. Если гипотеза, настолько же нереалистичная, как та, что фундирует теорию действия или рациональной антиципации, может показаться обоснованной фактами, то лишь потому, что агенты, в силу соответствия диспозиций позициям, в большинстве случаев формируют разумные ожидания, то есть согласующиеся с объективными шансами, и почти всегда контролируемые и подкрепляемые прямым действием коллективного контроля, например, того, что осуществляет семья. (Исключение составляют такие очевидные случаи, как субпролетарии, деклассированные элементы и перебежчики, впрочем, модель может объяснить и их.)
Теория габитуса позволяет также понять, что даже столь фиктивная и натянутая теория, какой является «теория репрезентативного индивида», основанная на гипотезе, что суммарная совокупность выборов всех различных агентов одной категории, например, потребителей, несмотря на их крайнюю разнородность, ведёт себя как стандартный выбор «репрезентативного индивида», стремящийся максимизировать свою полезность, или который можно считать таковым, — не опровергается полностью фактами. Так, Ален Кирман показывает, что эта фикция покоится на вынужденных и очень специфических гипотезах и ничто не позволяет нам утверждать, что индивидуальное стремление к максимизации даёт в итоге коллективную максимизацию, и наоборот, тот факт, что коллектив представляет определённую степень рациональности, не означает, что индивиды будут действовать рационально. Затем он утверждает, что функцию глобального спроса можно обосновать не однородностью, а разнородностью агентов: поведение индивидуального спроса, очень разбросанного, может завершиться поведением агрегированного спроса, очень унифицированным и стабилизированным [64]. Эта гипотеза находит реалистическое основание в теории габитуса и в представлениях потребителей как совокупности разнородных агентов, имеющих разные диспозиции и интересы (так же как и условия существования), которые, однако, всякий раз оказываются приспособленными к условиям существования, предполагающим различные шансы, и в силу этого испытывают принуждения, вписанные в структуру поля, например, экономического поля в целом или, для руководителей предприятия, — структуру поля предприятия. В поле экономики не остаётся места для «сумасбродств», а те, кто им предаётся, раньше или позже платят своим исчезновением цену своего пренебрежения правилами или закономерностями, присущими экономическому порядку.
Придавая эксплицитную и систематическую форму философии денег и действия, которую экономическая ортодоксия часто принимает неявным образом (в частности, потому, что, используя такие понятия, как предпочтение или рациональный выбор, она лишь рационализирует представления здравого смысла), приверженцы теории рационального действия (среди них много экономистов, как Гари Беккер) и методологического индивидуализма (как Д. Коулман, Д. Элстер и их французские эпигоны) выносят на всеобщее обозрение всю абсурдность типично схоластического воззрения на условия человеческого существования. Их узко интеллектуалистский (или интеллектуалоцентристский) ультрарационализм напрямую противоречит — уже самой своей чрезмерностью и своим безразличием к опыту — самым обоснованным результатам исторических исследований относительно человеческой практики. Если мы сочли необходимым показать, что многие достижения экономической науки, этого колосса на глиняных ногах, полностью совместимы с философией денег, действия, времени и социального мира, несмотря на то, что её утверждения полностью отличаются от тех, что обычно производят и принимают большинство экономистов, то не затем, чтобы воздать хвалу философии, а лишь пытаясь объединить социальные науки, стремясь вернуть экономике её научно-историческую истину.
Примечания
1 Bourdieu P. L’economie de la maison. // Actes de la recherche en sciences sociales, 1990, № 81–82. — p. 1–96.
2 Представление о дифференциации французского поля экономической науки даёт статья Фредерика Лебарона «Отрицание власти» (Lebaron F. La denegation du pouvoir. // Actes de la recherche en sciences sociales, 1997, № 119.)
3 Bourdieu P. & Bouhedjia S., Gitry C. Un central sous contraint. Loc. cit. — p. 34–51.
4 Bourdieu P. & Bouhedjia S., Christ in R. Gitry C. Un placement de pere de famille. La maison individuelle, specificite du produit et logique du champ de production. Loc. cit. — p. 6–33.
5 Bourdieu P., Saint Martin M., de. Le sens de la propriete. La genese sociale des systemes de preference. Loc. cit. — p. 52–54.
6 Bourdieu P., Christin R. La construction du marche Le champ administratif et la production de la «politique du logement». Loc. cit. — p. 65–85.
7 Bourdieu P. & Bouhedjia S., Christin R., Gitry C. Op. cit.
8 Bourdieu P. Droit et passedroit. Le champ des pouvoirs territoriaux et la mise en oeuvre des reglements. Loc. cit. — p. 86–96.
9 Возможно, мне стоит повторить здесь снова для неискушённого читателя вещи, о которых я уже писал ранее, что мой анализ может быть применён совершенно особым способом к исследованию предмета экономики.
10 North D. Market and other Allocations Systems. History: The Challenge of Karl Polanyi. // Journal of European Economic History, 1977, № 6. — p. 703–716. Можно припомнить два часто цитируемых случая нарушения этого закона молчания: Marshall. Principes of Economics. 1980 (особенно глава «О рынках»); Robinson J. Market. // Encyclopaedia Britannica; Collected Economic Papers.
11 Tirole J. The Theory of Industrial Organization. Cambridge: The MIT Press. 1988. — p. 12.
12 Friedman M. Capitalism and Freedom. — Chicago, Chicago University Press, 1962.
13 Stigler G. J. The Intellectual and the Marketplace. Cambridge: Harvard University Press, 1963. — p. 143–158.
14 Об экономических условиях доступа к экономическому расчёту см., например: Bourdieu P (avec Darbel A., Rivet J. P., Siebel С). Travail et travailleurs en Algerie. P., La Haye, Mouton, 1963; Bourdieu P. Algerie 60. Structures economiques et structures temporelles. P., Ed. de Minuit, 1977. Условия культурного доступа можно найти в описании постепенного возникновения market culture — стихийной социальной теории, описывающей социальные отношения «исключительно в терминах товара и обменов, тогда как они продолжают содержать гораздо больше» (Reddy W. The Rise of Market Culture. The Textile Trades and French Society, 1750–1900. Cambridge: Cambridge University Press, 1984.)
15 О двойной истине труда см. Bourdieu P. Meditations pascaliennes. Paris: Seuil, 1997. — p. 241–244.
16 Titmus R. M. The Gift Relationship. From Human Blood to Social Policy. — New York, Pantheon, 1971.
17 Некоторые сторонники теории рационального предвидения утверждают, что наилучшее использование имеющейся информации, с учётом специфики ставки, которую стремятся увеличить, достигается постепенно в процессе обучения методом проб и ошибок. Теория диспозиций (габитуса) позволяет обосновать существование разумного предвидения в отсутствии какого бы то ни было рационального расчёта.
18 В ожидании появления необходимой для исследования формализации, подчиняющейся указанным принципам, можно обратиться к анализу соответствий, чьи теоретические основания, по всей видимости, могут дать представление о полях. См., например: Bourdieu P., Saint Martin M., de. Le Patronat. // Actes de la recherche en sciences sociales, 1978, № 20/21. p. 3–82, introduction.
19 Экономическое поле состоит из совокупности субполей, соотносимых с тем, что обычно называют сектором или отраслью промышленности.
20 Hamilton W. H. Price and Price Policies. — New York, Mac-Graw Hill, 1938.
21 Tool M. R. Contributions to an Institutional Theory of Price Determination. // Hodgson G. M., Screpanti E. Rethinking Economics, Markets, Technology and Economic Evolution. European Association for Evolutionary Political Economy. 1991. — p. 29–30.
22 Финансовый, технический и торговый капиталы существуют одновременно в объективированной форме (оборудование, инструменты и тому подобное) и в инкорпорированной форме (компетенция, ручные навыки и др.). У Веблена мы можем найти некоторого рода антиципацию различения двух состояний капитала, объективированного и инкорпорированного, когда он упрекает ортодоксальную теорию капитала в переоценке материально осязаемых активов и недооценке неосязаемых активов. (Web-len Th. The Instinct of Workmanship. — New York, Augustus Kelley, 1964.)
23 Minth В., Schwartz M. The Power Structure of American Business. — Chicago, The University of Chicago Press, 1985.
24 Kregel J. A. Economic Methodology in the Face of uncertainty. // Economic Journal, 1976, № 86. — p. 209–225.
25 Пренебрегая при этом «принципом стратифицированного детерминизма», выдвинутого П. Вайсом, который утверждает «детерминацию — determinacy — в целом — in the gross — несмотря на неопределённость — indeterminacy — просматриваемую в деталях — in the small» (Weiss P. A. The living system: determinism stratified. // Koestler A., Smythies J. R. (eds.) Beyond Reductionism: New Perspectives in the Life Sciences. — London, Hutchinson, 1969. — p. 3–42).
26 Как показал Р. Коаз, гипотеза нулевых затрат на транзакцию (zero transaction costs), которой неявно пользуется ортодоксальная теория, подразумевает обмен как одномоментные акты: «Another consequence of the assumption of zero transaction costs, not usually noticed, is that, when there are no costs of making transactions, it costs nothing to speed them up, so that eternity can be experienced in a split second». (Coase R. H. The Firm, the Market and the Law. — Chicago, The University of Chicago Press, 1988. — p. 15).
27 Заменить рынок на поле — значит вернуться к специфической социальной структуре (в полную противоположность антиисторическому понятию рынка), которая практически осуществляет координацию и агрегацию индивидуальных выборов.
28 Tirole J. Op. cit. — p. 4.
29 Классические работы А. Тверски и Д. Канемана пролили свет на совершаемые агентами недочёты и ошибки в сфере теории вероятностей и статистики (Tversky A., Kahneman D. Availability, A Heuristicfor Judging Frequency and Probability. // Cognitive Psychology, 1973, № 2. p. 207–232; Sutherland S. Irrationality. The Ennemy Within. — London, Constable, 1972). Интеллектуалистское допущение, поддерживающее эти исследования, может привести к неучёту того факта, что логика диспозиций делает агентов способными дать практический ответ в ситуациях, когда трудно оценить будущие шансы и невозможно решить задачу в абстрактном виде. (Bourdieu P. Le Sens pratique. Paris: Ed. de Minuit, 1980; см. также на русс. яз.: Бурдьё П. Практический смысл. — М., Институт экспериментальной социологии. — СПб., «Алетейя», 2000.)
30 Strauss A. Continual Permutations of Action. — New York, Aldine deGruyter, 1993.
31 См. Granovetter M. Economic institutions as social constructions: A framework for analusis. // Acta Sociologica, 1992, № 35. — p. 3–11. В этой статье мы находим в изменённом виде альтернативу «индивидуализму» и «холизму», свирепствующую в ортодоксальной экономике (и социологии), в форме заимствованной у Д. Ронга (Wrong D. The Oversocialized Conception of Man in Modern Sociology. // American Sociological Review, 1961, № 26. — p. 183–196) оппозиции между undersocialized view, предполагающим, что агенты являются настолько «чувствительными к мнению других, что они автоматически подчиняются общепринятым нормам поведения» или что они настолько глубоко усвоили нормы и ограничения, что их уже не затрагивают актуальные отношения (именно так и, к сожалению, полностью ошибочно понимают иногда понятие «габитус»). Мы можем, следовательно, заключить, что в конце концов over и under сходятся во взгляде на агентов как на монады, закрытые для «влияний» concrete ongoing systems of social relations и social network. Таким образом, «ситуационизм» или методологический индивидуализм показывает всего лишь ложное преодоление альтернативы, ложной самой по себе, между индивидуализмом и холизмом.
32 Triole J. Op. cit. — p. 2–3. Немного дальше автор приводит показатели затрат и прибылей, связанных с различными категориями продукции (в частности, теоретическими и эмпирическими) на рынке экономической науки, что позволяет понять сравнительные судьбы «гарвардской традиции» и новой «теории промышленной организации», которую он отстаивает. «Until the 1970s, economic theorists (with a few exceptions) pretty munch ignored industrial organization, witch did not lend itself to elegant and general analysis the way the theory of competitive general equilibrium analysis did. Since then, a fair number of top theorists have become interested in industrial organisation».
33 Mason E. S. Price and Production Policies of Largescale Enterprise. // The American Economic Review. 1939. XXIX. № 1. p. 61–74; 64.
34 Mason E. S. Op. cit. — p. 68. Обращаю внимание на постоянные переходы от языка структуры и структурного принуждения к языку сознания и преднамеренного выбора.
35 Макс Вебер замечает, что товарообмен является исключительным примером самой инструментальной и самой рассчитанной из всех форм действия, это «архетип рационального действия», представляющий «мерзость для всей системы братской морали» (Weber M. Economic et societe. P., Plon, 1971. — p. 633).
36 Теория менеджмента, специальная учебная «бизнес-литература» для бизнес-школ, выполняет функцию, очень похожую на функцию юридических текстов XVI и XVII веков, которые под видом описания государства участвовали в его становлении. Так, разработанная для менеджеров, актуальных или потенциальных, теория менеджмента постоянно колеблется между позитивным и нормативным и основывается на переоценке доли сознательно преследуемых стратегий относительно доли структурных ограничений и диспозиций руководителей.
37 Kotler Ph. Marketing Management, Analysis, Planning, Implementation, and Control. Englewood Cliffs, Prentice Hall, 1988. — p. 239.
38 Chandler A. D. La main visible des managers. Trad. F. Lander. P., Economica, 1988. — p. 70–72.
39 Несмотря на то, что этот взгляд порой оспаривается, в последние годы, поскольку в периоды после кризиса иерархии постоянно меняются и слияния-передачи позволяют малым предприятиям покупать большие или действительно конкурировать с ними, мы тем не менее, наблюдаем достаточно значительное постоянство списка 200 самых крупных предприятий в мире.
40 Chandler A. D. Scale and Scope, The Dynamics of Industrial Capitalism. Cambridge: Harvard University Press, 1990. — p. 589–599.
41 Cappbell J., Linberg L. Property Rights and the Organization of Economic Action by the State. // American Sociological Review, 1990, № 55. — p. 634–647.
42 Нейл Флигштейн показал, что нельзя понять изменения в управлении фирмами без тщательного анализа отношений с государством, которые складываются на предприятии в течение длительного времени, — и всё это при самом благоприятном отношении к либеральной теории, в Соединённых Штатах Америки, где государство оказывается решающим агентом структурирования промышленности и рынков. См. Fligstein N. The Transformation of Corporate Control. Cambridge: Harvard University Press, 1990.
43 Государство вовсе не является одним лишь механизмом координации спроса и предложения. Если роль государства очевидна в примере продажи домов, то другие институции и другие агенты тоже могут вмешиваться, как, например, сети по знакомству при продаже крэка (Bourgois Ph. Searching for Respect: Selling Crack in El Bario. Cambridge: Cambridge University Press, 1996), или «сообщества», формируемые завсегдатаями аукционов (Smith С. Auctions. — Berkeley: University of California Press, 1990), или агенты специально назначенные отвечать за связь предложения и спроса (как matchmaker в экономике кулачных боев) (Wacquant L. A Flesh Peddler at Work: Power, Pain, and Profit in the Prizefighting Economy. // Theory and Society, 1997, № 27.)
44 Для крупных французских предпринимателей можно установить достаточно тесное соответствие пространства предприятий и пространства их руководителей по критерию объёма и структуры их капитала (см. Bourdieu P., Saint Martin M. Le patronat. // Actes de la recherche en sciences sociales, 1978, № 20/21. — p. 3–82).
45 В уже процитированной нами выше работе Н. Флигштейна (Fligstein N. The Transformation of Corporate Control. Op. cit.) описывается, как управление фирмой постепенно переходит под давлением руководителей отделов от производства к маркетингу, а затем к финансам. См. также на эту тему: Fligstein N., Markowitz L. The Finance Conception of the Corporation and the Cause of the Reorganization of Large American Corporations, 1979–1988. // Wilson W. J. (ed.) Sociology and Social Policy. Beverly Hills: Sage, 1993; Fligstein N., Dauber K. Structural Change in Corporate Organization. // Annual Review of Sociology, 1989, № 15. p. 73–96; The Intraorganizational Power Struggle: The Rise of Finance Presidents in Large Corporations. // American Sociological Review, 1987, № 52. — p. 44–58.
46 Мы исследовали, как силовые отношения между обладателями разных видов компетенции связаны с разными видами образования (Национальная школа администрации, Высшая политехническая школа, Высшая школа коммерции), а тем самым — отношения между соответствующими им функциями администрирования, технологии, коммерции и конкуренцией или соперничеством, которые ставят их исполнителей в оппозицию друг другу внутри поля власти на предприятии. Можно видеть, как эти силовые отношения детерминируют принятие наиболее важных для предприятия решений.
47 White H. Where do markets come from? // American Journal of Sociology, 1981, № 87. — p. 517–547.
48 Ibid.
49 Bourdieu P. Meditations pascaliennes. Op. cit.
50 Becker G. S. A Treatise on the Family. Cambridge: Harvard University Press, 1981. P. ix; Becker G. S. The Economic Approach to Human Behaviour. — Chicago, The University of Chicago Press, 1976.
51 Pareto V. Manuel d’economie politique. Genève: Droz, 1964. — p. 41. Можно заметить, что в отличие от методологического индивидуализма для которого есть только одна альтернатива сознательного и волевого действия, удовлетворяющего определённым условиям эффективности и последовательности, и «социальной нормы», действенность которой также определяется выбором, — Парето признает, по крайней мере, существование другого принципа действия: обычай, традицию, привычку.
52 Уже Веблен защищал идею, что экономический агент не является «мешком желаний» (a bundle of desires), но «согласованной структурой склонностей и привычек» (a coherent structure of propensities and habits). (Veblen Th. Why is Economics not an Evolutionary Science? // The Quartetly Journal of Economics. July 1898. — p. 390) Джеймс С. Дьюсенберри также отмечал, что основание решения о потреблении нужно искать не в рациональном планировании, а скорее в обучении и формировании привычек. Он установил, что потребление зависит от прошлых доходов в той же степени, что и от настоящих. (Duesenberry J. S. Income. Saving and the Theory of Consumer Behavior. Cambridge: Harvard University Press, 1949.)
53 Mintz S. Sweetness and Power. The Sugar in Modern History. — New York, Viking Penguin, 1985.
54 Bourdieu P. La Distinction. Critique sociale du jugement de gout. Op. cit; Levine L. High Brow: The Emergence of Cultural Hierarchy in America. Cambridge: Harvard University Press, 1988. Анализ социальных и экономических детерминаций предрасположенности к покупке или к найму жилья, отход от антиисторического определения предпочтений вовсе не обрекают исследователя на релятивизм, который мог бы воспрепятствовать рациональному познанию вкусов, обычно оставляемых исследователями на простой и чистый социальный произвол (как это пытается утвердить старая формула «de gustibus non est disputadum», упоминаемая также и Гари Беккером). Напротив, это приводит нас к необходимости обнаружить эмпирически статистические связи, устанавливаемые между вкусами в разных областях практики и экономическими и социальными условиями их формирования, то есть настоящей и прошлой позициями (траекториями) агентов в структуре распределения экономического капитала и культурного капитала (или, если угодно, состоянием в рассматриваемый момент и эволюцией во времени объёма и структуры их капитала).
55 Трудности всякой попытки свободно переосмыслить основания экономики происходят от того, что экономическая ортодоксия сегодня является несомненно самым сильным дискурсом в социальном мире, чему способствует, в частности, математическая формализация, придающая видимость строгости и нейтральности. Несмотря на то, что экономическая теория далеко не едина и что можно в ней различить социологически доминантный core hard, организованный вокруг отдельного индивида и абстрактного рынка, дополнительные и корректирующие теории (теория игр, институциональная теория, эволюционистская теория) и антагонистические теории, она организуется в социальном плане согласно модели длинных цепей бытия (great chain of being), столь дорогих Артуру Ловежуа, где с одного конца помещаются чистые и возвышенные математики, приверженцы теории общего равновесия, а с другого конца — авторы малых моделей прикладной экономики. Причём первые служат залогом легитимности для вторых, тогда как вторые придают первым видимость влияния на реалии мира как он есть.
56 Durkheim E. Cours de sciences sociales. // Durkheim E. La science sociale et l’action. Paris: PUF, 1970 (led. 1888). p. 85.
57 Veblen Th. Why is Economics not an evolutionary Science? // The Quarterly Journal of Economics. July 1898. — p. 373–397.
58 Критику подобной идеалистической претензии можно найти у А. Хиршмана: Hirschman A. Rival Interpretations of Market society: Civilizing, Destructive or Feeble? // Journal of Economic Literature, 1982, № 20 [4]. p. 1463–1484.
59 Stigler G. J. Becker G. S. De Gustibus non est disputandum. // American Economic Rewiev, 1977, № 67. — p. 76–90.
60 См. Tversky A., Kahneman D. Op. cit.
61 Можно взять в качестве примера результаты, полученные бихевиористами, в частности Гербертом Симоном, не разделяя, однако их философии действия. Так, Г. Симон обращал внимание на величину неопределённости и неполноты знаний, которые влияют на процесс принятия решения, а также на ограниченные возможности человеческого мозга. Он отвергал общую гипотезу о максимизации, но пользовался понятием «bounded rationality»: агенты могут быть не способны собрать и переработать всю необходимую информацию для принятия общих решений о максимизации, но могут сделать рациональный выбор из ограниченного множества возможностей. Предприятия и потребители не максимизируют, а стремятся достичь приемлемого минимума (satis/icing), принимая во внимание невозможность собрать и обработать всю необходимую информацию, чтобы достичь максимума. (Simon H. Reason in Human Affairs. Stanford: Stanford University Press, 1984.)
62 Намёк на шутку в духе Мольера: «Почему опиум вызывает сон? Потому что у него снотворная способность». Выражение используется, чтобы высмеять сугубо словесное объяснение. — Прим. пер.
63 См. Bourdieu P. Algerie 60. Op. cit.
64 Kirman A. p. L’hypothese de l’individu «representatif»: une analyse critique. // Problemes economiques. 1993. Vol. 2325. — p. 5–14.
Рынок символической продукции
1993
Теории и школы — те же микробы или кровяные шарики: пожирают одна другую — и от этого зависит непрерывность бытия.
Марсель Пруст. Содом и Гоморра.
История интеллектуальной и художественной жизни может быть понята как история изменений функций институций по производству символической продукции и самой структуры этой продукции, что соотносится с постепенным становлением интеллектуального и художественного поля, то есть как история автономизации собственно культурных отношений производства, обращения и потребления. Действительно, по мере того, как интеллектуальное и художественное поле стремится конституироваться одновременно с корпусом соответствующих агентов, определяя себя через оппозицию инстанциям, которые могут претендовать на законодательную власть в сфере культуры от имени власти или авторитета, внешних по отношению к самому полю производства, позиция интеллектуалов и художников в этом относительно автономном пространстве всегда стремится стать принципом выработки ими позиции (то есть точки зрения. — Прим. пер.) и, одновременно, трансформации с течением времени этих выработанных позиций сначала в сфере эстетики, а затем и политики [1].
Логика процесса автономизации
На протяжении всего Средневековья, части Возрождения, а во Франции с её придворной жизнью — в течение всей классической эпохи, интеллектуальная и художественная жизнь, с помощью внешних инстанций легитимации, постепенно освобождалась в экономическом и социальном отношении не только от надзора со стороны аристократии и Церкви, но также от их этических и эстетических запросов. Развитие этого процесса сопровождалось: во-первых, становлением слоя потенциальных потребителей, всё более обширного, социально диверсифицированного и способного обеспечить производителям символической продукции не только минимальные условия экономической независимости, ной конкурирующий принцип легитимации; во-вторых, становлением соответственно всё более многочисленного и более диверсифицированного корпуса производителей и продавцов символических благ, не признающих иных ограничений, кроме технических требований и норм, определяющих условия доступа к профессии; наконец, в-третьих, ростом числа и диверсификацией институций признания, поставленных в ситуацию конкурентной борьбы за культурную легитимность, таких, как академии или салоны, а также институций по распространению — издательств и дирекций театров, процедуры отбора в которых были наделены чисто интеллектуальной и художественной легитимностью, даже если сами институции продолжали испытывать социальное и экономическое принуждение, способное оказывать давление на интеллектуальную жизнь [2].
Таким образом, процесс автономизации интеллектуального и художественного производства соотносится с появлением социально различающейся категории профессиональных художников или интеллектуалов, всё более и более склонных не признавать иных правил, кроме правил той специфической традиции, которую они унаследовали от своих предшественников и которая дала им отправную точку или точку разрыва, и получающих всё больше и больше возможностей освобождать свой труд и продукты своего труда от всякого принуждения извне, идёт ли речь о моральной цензуре и эстетических программах церкви, усердно занятой обращением в свою веру, или об академическом контроле и заказах политической власти, склонной рассматривать искусство как орудие пропаганды. Иначе говоря, аналогично тому (и об этом говорит Энгельс в письме к Конраду Шмидту), как возникновение права как такового, то есть в качестве «автономной области», соотносится с прогрессом в разделении труда, которое приводит к формированию корпуса профессиональных юристов, и подобно тому (и это отмечает Макс Вебер в «Хозяйстве и обществе»), как «рационализация» религии обязана собственной «самонормативностью», относительно независимой от экономических интересов (которые «влияют на неё лишь как «линии развития»), тому факту, что она полностью зависит от развития корпуса священнослужителей, обладающего собственными установками и интересами, процесс, ведущий к становлению искусства в качестве искусства, соотносится с трансформацией отношений, поддерживаемых художниками с нехудожниками, и тем самым, с другими художниками.
Эта трансформация, ведущая к конституированию относительно автономного поля производства и к соответствующей выработке нового определения функции художника и его искусства, начинается во Флоренции XV века с утверждением собственно художественной легитимности, то есть полного права художников устанавливать законы внутри своего ордена, права на форму и стиль, игнорируя внешние требования социального заказа, подчинённого религиозным или политическим интересам. Прерванное почти на два века под влиянием абсолютной монархии и Церкви с её Контрреформацией, когда и та, и другая стремились задавать социальную позицию и социальную функцию (такова, например, роль Академии) некоторой части художников, дистанцированных от ремесленников, но не интегрированных в доминирующий класс, движение художественного поля к автономии, которое развивалось различными темпами в зависимости от общества и от той или иной области художественной жизни, бурно ускоряется с промышленной революцией и романтической реакцией [3].
Развитие настоящей культурной индустрии и, в частности, связь, которая устанавливается между ежедневной прессой и литературой и которая способствует серийному созданию произведений почти индустриальными методами, как, например, фельетон (или в других областях — мелодрама и водевиль), совпадает с расширением круга публики в результате распространения начального образования, открывшего доступ к символическому потреблению (например, чтению романов) для новых классов (и женщин) [4]. Развитие системы культурного производства (например, журнализма — этой сферы притяжения маргинальных интеллектуалов, не нашедших своего места в политике или свободных профессиях) сопровождается процессом дифференциации, обоснованием чего является диверсификация публики на различные типы, которым различные категории производителей адресуют свои произведения, а условием существования — сама природа символических благ, этих двуликих реальностей товаров и значений, сугубо символическая и рыночная ценность которых остаётся относительно независимыми друг от друга, даже когда экономическая санкция способствует усилению культурного признания — интеллектуального, художественного и научного [5].
На первый взгляд кажется парадоксальным, что именно в тот момент, когда формируется рынок произведений искусства, писатели и художники получают возможность утверждать как в своём творчестве, так и в представлениях, что произведение искусства несводимо к статусу простого товара, и таким образом утверждать единичность своей практики. Процесс дифференциации сфер человеческой деятельности, который сопутствует развитию капитализма, и, в частности, конструирование универсумов, обретших относительную независимость и управляемых по собственным законам, создаёт условия, благоприятные для построения «чистых» теорий (в экономике, политике, праве, искусстве и так далее), воспроизводящих социальное разделение, существовавшее до этого в исходной абстракции, с помощью которой они конституируются [6]. Становление произведения искусства как товара и появление связанной с эволюцией в разделении труда многочисленной категории создателей символических благ, специально предназначенных для рынка, в какой-то степени подготовили почву для теории чистого искусства, то есть искусства для искусства, установив разграничения между искусством как простым товаром и искусством как чистым знаком, созданным чисто символической интенцией и предназначенным для символического присвоения, то есть для бескорыстного наслаждения, несводимого к простому материальному обладанию.
Разрыв отношений зависимости от патрона или мецената, а в более широком смысле — от прямых заказов, который сопутствует развитию безличного рынка, обеспечивает производителям чисто формальную свободу, относительно которой они не могут не обнаружить, что она — лишь форма их подчинения законам рынка символических благ, то есть подчинения спросу, который, постоянно отставая от предложения, возвращается к ним в виде рыночных цен и давления (явного или скрытого) со стороны держателей средств распространения, издателей, директоров театров, торговцев картинами. В результате такие «изобретения» романтизма, каковыми являются представление о культуре как о высшей реальности, не сводимой к вульгарным потребностям экономики, и идеология свободного, бескорыстного «творчества», которое основано на спонтанности врождённого дара, предстают как своего рода ответ, опирающийся, по крайней мере отчасти, на ресурсы, предоставляемые внешним миром, на угрозу культурному производству, которую несут в себе механизмы рынка, следующие собственной динамике и подменяющие запросы избранной клиентуры непредсказуемыми оценками анонимной публики.
Показательно во всяком случае, что появление безличной публики «буржуа» и вторжение методов и техники, заимствованных из экономической сферы, типа коллективного творчества или коммерческой рекламы культурной продукции, совпало с отказом следовать эстетическим ожиданиям «широкой публики» и с методическими усилиями отделить «создателя» от общего, то есть как от «народа», так и от «буржуа», противопоставляя плоды своего творческого воображения, не имеющие аналогов и цены, взаимозаменяемым и сводимым к рыночной цене продуктам серийного производства; это утверждение абсолютной автономии «творца» неразрывно связано с его стремлением утвердиться в том, что его искусство не может предназначаться никому другому, кроме как alter ego, то есть другому «творцу», современному или будущему, способному внести в своё понимание произведений ту же «творческую» диспозицию, что и сам автор — в своё творчество.
Структура и функционирование поля ограниченного производства
Поле производства и обращения символических благ определяется как система объективных отношений между различными инстанциями, характеризующимися функцией, которую они выполняют в разделении труда по производству, воспроизводству и распространению символических благ. Поле производства обязано собственной структурой, более или менее очерченной в зависимости от области культуры или науки, оппозиции между, с одной стороны, полем ограниченного производства как системой, производящей символические блага (и средства присвоения этих благ), объективно предназначенные по крайней мере, на короткий срок) для круга производителей, и, с другой стороны, полем массового производства, организованного специфическим образом с целью производства символических благ, предназначенных для непроизводителей («широкая публика»), которые могут рекрутироваться либо из интеллектуальных слоёв доминирующего класса («образованная публика»), либо в других социальных классах. В отличие от поля массового производства, которое подчиняется закону конкурентной борьбы за завоевание как можно более обширного рынка, поле ограниченного производства стремится самостоятельно создавать свои нормы производства и критерии оценки своей продукции, оно подчиняется закону конкурентной борьбы за чисто культурное признание со стороны коллег, являющихся одновременно клиентами и конкурентами.
Поле ограниченного производства может конституироваться в качестве объективно производящего только для производителей (наличных или предполагаемых) лишь путём разрыва с публикой непроизводителей, то есть с интеллектуальными слоями доминирующего класса [7]. Из этого следует, что конституирование поля как такового соотносится с его замыканием на себе. Начиная с 1830 года, как отмечали многие вслед за Сент-Бевом, литературное общество (и в частности, «художественная литература») самоизолируется, обнаруживая равнодушие или враждебность по отношению к публике, которая покупает и читает, то есть по отношению к «буржуа». В силу круговой причинности, удаление и изоляция вызывают удаление и изоляцию: освободившееся от цензуры и самоцензуры, которую навязывала или вызывала прямая конфронтация с чуждой этой профессии публикой, и обеспеченное критической поддержкой публики, которая отныне рекрутируется из реальных или потенциальных производителей (подмастерья, студенты), культурное производство стремится подчиняться собственной логике — логике перманентного опережения, которую порождает диалектика дистанцирования.
Степень автономии поля ограниченного производства определяется его способностью производить и навязывать нормы своего производства и критерии оценки собственной продукции, то есть способностью переводить и реинтерпретировать все внешние определения в соответствии со своими принципами. Иначе говоря, чем более поле способно функционировать как замкнутое поле конкурентной борьбы за культурную легитимность, то есть за чисто культурное признание и за чисто культурную возможность её обеспечивать, тем более принципы, по которым осуществляется внутреннее деление, предстают как не сводимые к любым внешним принципам деления, таким как факторы экономической, социальной или политической дифференциации: происхождение, богатство, власть (даже если речь идёт о власти, способной реализоваться непосредственно в поле), а также политические позиции [8].
Показательно, что движение поля ограниченного производства к автономии отмечается тенденцией, согласно которой критика (рекрутируемая в значительной мере внутри самого корпуса производителей) ставит себе задачей не создавать инструменты для освоения произведения, потребность в которых всё более возрастает, а обеспечивать «творческую» интерпретацию для пользования самих «творцов». Таким образом создаются общества «взаимного восхищения», мелкие секты, замкнутые в своём эзотеризме, наряду с появлением признаков новой солидарности между художником и критиком [9]. Не чувствуя себя более вправе выносить суждения от имени неопровержимого кодекса, эта новая критика начинает служить художнику, занимаясь тщательной расшифровкой его намерений [10]. Если производители (интеллектуалы, художники или учёные) всегда смотрят с некоторым подозрением, что не исключает, впрочем, тайного восхищения, на произведения и авторов, которые ищут и обретают шумный успех, а иногда доходят даже до того, что провал в этом мире рассматривают как гарантию — по крайней мере негативную — признания в мире ином, то, в частности, потому, что вторжение «широкой публики» по природе своей угрожает притязанию поля на монополию права на культурное признание. Таким образом, расхождения между внешней иерархией по признаку «публичного» успеха, измеряемого выручкой от продажи или степенью известности вне круга производителей) и внутренней иерархией по признанию внутри конкурентной группы равных) безусловно служат лучшим индикатором автономии поля ограниченного производства, то есть разрыва между принципами оценок, свойственных полю, и теми, с которыми подходит к его продукции «широкая публика».
Никогда ещё не был и полностью осмыслены все последствия, которые вытекают из того факта, что писатель, художник или учёный создают не только для публики, но и для круга равных, которые являются одновременно и конкурентами. Редко кто из социальных агентов в той же мере, в какой художники и интеллектуалы, в их представлениях о себе и, соответственно, о том, что они делают, зависели бы от представлений, которые другие, и в особенности другие писатели и другие художники, имеют о них и о том, что они делают. «Существуют способности, которыми мы обладаем только благодаря оценке другого» [11]. Это относится и к способности писателя, художника или учёного, которое трудно определить только потому, что оно существует лишь в форме кооптации и через неё, как круговая порука взаимного признания между коллегами [12]. В любом акте культурного производства наличествует притязание на культурную легитимность [13]. Когда идёт борьба между различными производителями, то она ведётся также и за право на истинность, или, словами Вебера, на монополию легитимного манипулирования определённым классом символических благ. Когда же признание достигнуто, то это означает, что признано и их притязание на истинность. Тот факт, что оппозиции или разногласия спонтанно выражаются на языке взаимного отторжения, свидетельствует о том, что истинность никогда не может господствовать в поле ограниченного производства без того, чтобы в нём постоянно не стоял вопрос об истинности, то есть вопрос о критериях легитимного осуществления определённого типа культурной практики.
Из этого следует, что степень автономии поля ограниченного производства измеряется его способностью функционировать в качестве специфического рынка, создающего определённый тип раритета и тип ценности, не сводимый, помимо всего прочего, к экономическому раритету и экономической ценности рассматриваемых благ и даже к раритету и ценности чисто культурного порядка. Иначе говоря, чем более поле может функционировать как место конкурентной борьбы за культурную легитимность, тем более его производство может и должно быть ориентировано на поиски черт, культурно соответствующих данному состоянию определённого поля, а именно на поиски тем, техники и стилей, которые наделены ценностью в самой структуре поля, в силу того, что способны придавать группам, которые их производят, чисто культурную ценность, наделяя их дистанцирующими признаками (специализация, манера, стиль), которые могут быть восприняты и признаны таковыми в зависимости от имеющихся в наличии культурных таксономии.
Таким образом, именно закон поля, а вовсе не врождённый порок, как иногда считается, втягивает производителей в диалектику дистанцирования, которую путают с поисками во что бы то ни стало любого отличия, позволяющего вырваться из состояния анонимности и незначительности [14]. Тот же самый закон, который принуждает к поискам дистанцирования, навязывает и рамки, внутри которых поиски могут вестись легитимно. Так, резкость, с которой корпус производителей осуждает всякую попытку, технически предполагающую непризнаваемые способы дистанцирования, и, следовательно, заведомо обесцениваемую до разряда простых уловок, а также его настороженное внимание к замыслам самых революционных групп свидетельствуют, что корпус производителей может утверждать свою автономию лишь при условии контроля над диалектикой дистанцирования, которой постоянно угрожает опасность деградировать до состояния патологических поисков различения любой ценой.
Из факта, что закон дистанцирования управляет практиками производителей символических благ (и тем более полно, чем более поле автономизируется), вытекает, что этот закон представляет собой прочную основу изменения всякого поля, достигшего определённой степени автономии (или, по крайней мере, самого автономного сектора поля культурного производства, например, поэзии). Становится понятно, что оппозиция между «старым» и «современным», «традиционалистами» и «новаторами» (авангардом), оппозиция, которая частично перекрывает дистанцирование между «старыми» и «молодыми», составляет один из фундаментальных принципов деления поля. Другими словами, вполне логично, что в поле, где функционирование и изменение подчинено логике дистанцирования, многие оппозиции между производителями при ближайшем рассмотрении сводятся к противостоянию поколений. Крайняя стереотипизация и постоянство во времени оппозиций, которые разделяют «поколения», например, оппозиция ясного и непонятного или поверхностного и глубокого (в зависимости от того, принимается точка зрения «старых» или «молодых»), — являются результатом постоянного действия закона, регулирующего изменения производства и неизбежного отставания способа потребления от способа производства, продуктом которого по крайней мере частично) он (способ потребления. — Прим. пер.) оказывается [15].
Из всего вышесказанного следует, что принципы дифференциации, наилучшим образом организованные для признания в качестве культурно соответствующих (легитимных) в поле, которое стремится отторгнуть любое внешнее определение своей функции, есть те, которые наиболее полно выражают специфику рассматриваемой практики. Именно поэтому в области искусства стилистические и технические приёмы предрасположены к тому, чтобы стать главными принципами, определяющими занятие той или иной позиции. И в той мере, в какой эта позиция демонстрирует разрыв с внешними требованиями и стремление исключить тех художников, которые подозреваются в подчинении им, утверждение первичности формы относительно функции, способа репрезентации относительно объекта репрезентации является самым специфическим выражением требования автономии со стороны поля и его притязаний на производство и навязывание принципов специфической легитимности, как в производстве, так и в признании произведений искусства. Сделать так, чтобы манера изложения стала важнее излагаемого, подчинить прежде чисто заказной сюжет манере его изложения, чистой игре света, ценностей, форм, обуздать язык с тем, чтобы привлечь к нему внимание, все это в конечном счёте приводит к утверждению специфичности и незаменяемости продукции и её производителя, акцентируя самый специфический и самый незаменяемый аспект акта производства. Уместно процитировать Делакруа: «Любые сюжеты могут быть хороши благодаря усилиям автора. О, молодой художник, ты слышишь сюжет? Всё — сюжет, ты сам — сюжет, твои чувства, твои впечатления от природы. Смотреть надо в самого себя, а не вокруг себя» [16]. Истинный субъект произведения искусства есть не что иное, как чисто художественный способ восприятия мира, то есть сам художник, его манера и стиль, безошибочные признаки мастерства, которым он овладел. Становясь главным объектом при выработке позиции и в оппозициях между производителями, стилистические принципы, которые всё больше сводятся к техническим принципам, выполняются всё более и более строгим и завершённым образом в произведениях, и в то же время они утверждаются всё более систематическим образом в теоретических дискурсах, порождённых конфронтацией и для неё. Исходя из того, что почти экспериментальный поиск обновления толкает производителя к осуществлению его непримиримого своеобразия, порождая оригинальный способ выражения, порывая с предшественниками и исчерпывая все возможности, свойственные этой условной системе приёмов, различные жанры (живопись, музыка, роман, театр, поэзия) обрекают себя осуществляться в том, что у них есть наиболее специфического и наиболее не сводимого к какой-либо другой форме выражения.
С достижением практически полной циркулируемости и обращаемости отношений культурного производства и потребления, являющихся результатом закрытия поля (и даже отдельных его секторов), выполняются условия для того, чтобы развитие символической продукции приняло форму квазирефлексивной истории. Объяснение и непрекращающееся переопределение имплицитных принципов, провоцирующих конфронтацию с суждениями (мнениями), направленными на собственное произведение, или с произведениями других авторов, могут детерминировать решительную трансформацию отношения между производителем и его произведением. Мало найдётся произведений, которые не носили бы следа системы позиций, по отношению к которым определялась их оригинальность и которые не содержали бы указаний на способ, в котором автор полагал новизну своего замысла, то есть который его дистанцировал в его собственных глазах от современников и предшественников. Объективизация, которую осуществляет критика, стремящаяся, скорее, растолковывать смысл, объективно заложенный в произведении, чем высказывать о нём нормативные суждения, безусловно предрасположена к тому, чтобы играть решающую роль в этом процессе, способствуя осознанию объективной интенции произведений и, тем самым, участвуя в усилия производителей по реализации их своеобразной сущности [17]. Совпадения, которые можно порой обнаружить в интерпретациях критики, рассуждениях производителя о его творчестве и самой структуре произведения, свидетёльствуют о собственной эффективности критического дискурса, который производитель признает, поскольку чувствует себя признанным им и через него распознает себя. Тем не менее, нет ничего более ошибочного, чем видеть в критике (или в издателе авангарда, или в торговце одиозными картинами) способность харизматического свойства распознавать в произведении неуловимые признаки дара и приписывать этим признакам то, что он сумел открыть. В действительности общественное значение произведения, с помощью которого автор определяется и по отношению к которому он должен определяться, складывается в процессе обращения и потребления, управляемого объективными отношениями между институциями и агентами, вовлечёнными в них.
Социальные отношения, в которых осуществляется производство этого общественного значения, то есть той совокупности рецептивных качеств, которое произведение обнаруживает лишь в процессе «опубликования» (в смысле «стать публичным») и, в частности, во взаимодействии между автором и издателем, между издателем и критиком и так далее, регулируются относительной позицией, которую эти агенты занимают в структуре поля ограниченного производства. В каждое из этих отношений каждый из этих агентов вкладывает не только своё представление о другом члене этого отношения (признанный или одиозный автор, «издатель авангарда или традиционной продукции, и так далее), которое зависит от их относительной позиции в поле, но также представление о представлении, которое другой член отношения имеет а нём, то есть социальное определение его объективной позиции в поле.
Таким образом, не будет лишним соотнести с логикой функционирования поля, характеризующегося почти полными циркулируемостью и обратимостью отношений производства и потребления, склонность к аксиоматическому вопросу, которая безусловно составляет наиболее специфическую характеристику всех современных форм ограниченного производства, искусства, литературы или науки. Продукт бесконечного рафинирования форм, «чистое» искусство доводит до высшей степени тенденции, присущие искусству прежних эпох, подвергая объяснениям и систематизации принципы, свойственные каждому типу художественного выражения. Для того же, чтобы измерить расстояние, отделяющее это исследовательское искусство, рождённое внутренней искусства, которое встречается только в социальных формациях, лишённых специализированных институций по производству, передаче и сохранению культуры, достаточно обратиться к логике эволюции литературного языка, который производится и воспроизводится посредством и длясоциальных отношений, подчинённых поиску дистанцирования, и применение которого предполагает как бы рефлексивное знание, передаваемое через ясное и точное обучение экспрессивным схемам, а также подчинённое тому, что можно было бы назвать принципом расточительности или необоснованности. Так, «изысканный язык» и языковые изыскания, например, самые характерные свои эффекты извлекают из замешательства, спровоцированного преднамеренными смещениями по отношению к антиципациям смысла обыденного языка, и из фрустрированных ожиданий или вознаграждающих фрустраций, которые вызываются архаизмом, манерностью, лексикологическим или синтаксическим диссонансом, разрушением стереотипной очерёдности звуков или смыслов, готовых формул, воспринятых идей и общих мест. В итоге «чистая» поэзия предстаёт как сознательное и методичное применение системы правил, содержащейся в произведении, но только в разорванном и дисперсном виде, в любом изысканном употреблении языка. Аналогичным образом недавняя история такой формы выражения, как музыка, которая, как часто отмечалось, находит принцип своей эволюции в поисках технических решений принципиально технических проблем, всё более и более строго закрепляемых за профессионалами, обладающими высокоспециализированной подготовкой, предстаёт как воплощение процесса рафинирования, который начинается с того момента, как народная музыка подвергается научной обработке корпусом специалистов.
История музыкальных форм является, без сомнения, самой наглядной иллюстрацией процесса рафинирования, который детерминирован научным манипулированием. Что можно сказать, например, о менуэте, который, завоевав двор Версаля, а оттуда — все королевские дворы Европы (Гайдн и Моцарт пишут менуэты для танца), входит в сонату и струнный квартет в качестве лёгкой интерлюдии между медленной частью и финалом, и с Гайдном — в симфонию, чтобы при Бетховене уступить место скерцо, единственной связью которого с танцем является трио. Эти трансформации структуры произведений коррелируют с изменением их социальных функций, лучшим доказательством чего служат изменения структуры социальных отношений, внутри которых они функционируют: либо, с одной стороны, праздник начала или окончания сезонных работ, выполняющий функцию интеграции и регенерации «первичных групп», либо, другая крайность — концерт камерной музыки, собирающий публику, которую объединяет лишь абстрактная связь исключительной принадлежности к посвящённым.
Таким же образом Французский композитор Рене Лейбовиц описал революционные произведения Шенберга, Берга и Веберна как результат осмысления и систематического и — по его выражению — «ультра-последовательного» применения принципов, вписанных в скрытом виде во всю западную музыкальную традицию, ещё в полной мере присутствующую в произведениях, которые выходят за её пределы, воплощая её по-иному. Так, он замечает, что овладев девятидольным аккордом (L’Accord de Neuvieme. — Прим. пер.), который музыканты-романтики употребляли ещё крайне редко и только в его основной позиции, Шенберг «сознательно решает извлечь из него все последствия и использовать его во всех возможных преобразованиях». Он отмечает также: «Именно теперь полное осознание основополагающего композиционного принципа, скрыто присутствующего во всём прежнем развитии полифонии, впервые становится явным в творчестве Шенберга: это принцип вечного развития» [18]. Наконец, резюмируя основные завоевания Шенберга, он заключает: «Всё это, в сумме, есть лишь более откровенный и более систематизированный способ узаконивания такого положения вещей, которое в менее откровенной и менее систематизированной форме уже существовало в последних тонических произведениях самого Шенберга и, до какой-то степени, в некоторых произведениях Вагнера» [19]. Здесь можно увидеть логику, которая нашла самое наглядное выражение в случае математики. Как показали Даваль и Гильбо, в частности, по поводу рекуррентного доказательства, «своего рода доказательства над доказательством или доказательства второго уровня» [20], математики непрерывно работают над результатами труда предыдущих математиков, объективируя операции, уже представленные в их работах, но в имплицитном виде.
Та же логика наблюдается и в процессе, который привёл к так называемой «дероманизации» романа, и ещё, без сомнения, в истории живописи. Отказавшись, с приходом импрессионизма, от всякого повествовательного содержания ради признания одних лишь принципов специфически живописной техники, постепенно, вместе с различными тенденциями, порождёнными реакцией на такой способ изображения, подошли к добровольному отречению от всех признаков натурализма или гедонизма, устремляясь тем самым к сознательному и эксплицитному осуществлению принципов живописи в наиболее специфическом их виде, что совпадает с постановкой вопроса о самих принципах и, следовательно, о живописи в самой же живописи.
Знание, с одной стороны, законов, которые регулируют функционирование и трансформацию поля ограниченного производства, и, с другой стороны, законов, регулирующих обращение символических благ, а также производство потребителей этих благ, позволяет понять, что поле производства, которое исключает всякую ориентацию на внешний заказ, и которое, подчиняясь собственной динамике, развивается благодаря как бы накопленным разрывам с прежним способом выражения, может только непрерывно сводить на нет условия для принятия его продукции внешним по отношению к полю миром. В той мере, в какой для принятия этой продукции требуются определённые механизмы по её усвоению, которых оказываются лишёнными — пусть на определённый срок — даже наиболее владеющие ими потенциальные потребители, она обречена в силу структурной необходимости идти впереди рынка, и по этой причине предрасположена к выполнению социальной функции дистанцирования сначала в отношениях между слоями доминирующего класса, а в более долгосрочной перспективе — в отношениях между социальными классами. В силу эффекта круговой причинности, структурный разрыв между спросом и предложением и вытекающая из этого рыночная ситуация, укрепляет художников в их склонности замыкаться на поисках «оригинальности» (с идеологией непризнанного «гения» или с соответствующей ей идеологией «одиозного» автора), не только ставя их в трудное экономическое положение, но также — и в основном — освобождая их по умолчанию от ограничений заказа и обеспечивая на деле несоизмеримость собственно культурной ценности и экономической цены произведений.
Поле институций воспроизводства и признания
Произведения искусства, создаваемые полем ограниченного производства, являются «чистыми», «абстрактными» и эзотерическими: «чистыми» в том смысле, что они решительным образом требуют от воспринимающего диспозиции, соответствующей принципам их производства, то есть диспозиции собственно эстетической; «абстрактными» произведениями в том смысле, что они очень нуждаются в научных подходах в отличие от недифференцированного искусства примитивных обществ, соединяющего в общем и непосредственно понятном спектакле все формы выражения, музыку, танец, театр, пение [21]; «эзотерическими» — в силу указанных причин, а также потому, что их сложная структура, подразумевающая отсылку ко всей истории предшествующих структур, всегда открывается лишь тем, кто владеет практическим или теоретическим знанием последовательных кодов, а также кода к этим кодам. В то время, как восприятие продукции так называемого «коммерческого» поля массового производства практически не зависит от уровня образования воспринимающих (что понятно, поскольку эта система старается приспособиться к заказу), произведения научного искусства своим собственно культурным раритетом и, соответственно, своей функцией социального различения, обязаны раритету инструментов по их расшифровке, то есть неравному распределению условий получения собственно эстетической диспозиции и кода для расшифровки этих произведений и необходимых для собственно предрасположенности овладевать этим кодом [22]. Следовательно, для того, чтобы полностью понять функционирование поля ограниченного производства как места конкурентной борьбы за собственно культурное признание и за власть над осуществлением этого признания, необходим анализ отношений, которые связывают его с инстанциями, специально уполномоченными выполнять функции признания, или предназначенными выполнять сверх того функцию обеспечения избирательного хранения и трансмиссии культурных благ, переданных производителями прошлого и освящённых самим фактом их хранения, а также формировать производителей, предрасположенных и способных к производству определённого типа культурных благ, и потребителей, предрасположенных и способных их потреблять [23].
Все отношения, которые агенты производства, воспроизводства и распространения могут устанавливать между собой или с особыми институтами (а также отношения, которые они поддерживают со своим творчеством), опосредованы структурой отношений между инстанциями, претендующими на осуществление собственно культурной власти (даже если это делается именем различных принципов легитимации). Иерархия, которая устанавливается в данный момент времени между легитимными сферами, произведениями и компетенциями [24], предстаёт как выражение символической структуры силовых отношений между различными инстанциями. Во-первых, эти отношения силы между производителями символических благ, которые творят преимущественно для круга производителей, и теми, кто творит для публики, чуждой корпусу производителей, и, следовательно, неравно признаваемой. Во-вторых, отношения силы между производителями и различными инстанциями легитимации, особыми институциями, такими как академии, музеи, научные общества и система образования, которые дают признание посредством своих символических санкций, и, в частности, кооптации, этой основы всех демонстраций признания [25]; между определённым творческим жанром и определённым типом образованного человека; между более или менее институционализированными инстанциями (например, общества, критические круги, салоны, группы), известными или одиозными и малочисленными группировками, более или менее объединяющимися вокруг какого-либо издательства, журнала, литературной или художественной газеты. В-третьих, такие отношения существуют между различными инстанциями легитимации, определяемыми, по крайней мере, в главном — как в функционировании, так и в функциях, по их позиции (доминирующей или доминируемой) в иерархической структуре системы, которую они образуют и, соответственно, по их более или менее обширной компетенции и по форме власти — консервативной или критической — всегда определяемой в отношении и через отношение, которое эти инстанции легитимации поддерживают или стремятся поддерживать с кругом культурных производителей и — с помощью выносимых им вердиктов — с «широкой публикой».
Инстанции культурной консервации и признания, облечённые делегированной властью охранять культурную ортодоксию, то есть защищать сферу легитимной культуры от конкурирующих, раскольнических или еретических идей, вырабатываемых как полем ограниченного производства, так и полем массового производства, и способных вызвать среди различных категорий публики, до которых они доходят, реакции протеста и проявления инакомыслия, выполняют функцию, аналогичную функции церкви, которая, согласно Максу Веберу, должна «постоянно создавать и утверждать новую победившую доктрину или защищать прежнюю от пророческих атак, устанавливать, что имеет, а что не имеет значения священного, а также внедрять это в веру мирян» [26]. Таким образом, совершенно естественно, что Сент-Бев, цитируя Ожера, обращается к религиозной метафоре, чтобы выразить структурно детерминированную логику такого образцового института легитимации, каким является, например, французская Академия: «Академии, с того момента, когда она начинает себя считать святая святых (а к этому она приходит легко), необходимо иметь вне её какую-либо ересь, чтобы бороться с нею. В ту эпоху, в 1817 году, за неимением другой ереси, поскольку Романтики ещё не родились или не вошли в зрелый возраст, она принялась за учеников и последователей аббата Деллиля. В 1824 году Ожер открыл собрание речью, которая стала настоящим объявлением войны и формальным разоблачением Романтизма: «Сегодня возникает новый литературный раскол. Многих людей, воспитанных на глубоком уважении к учениям прошлого, запечатлённым в многочисленных шедеврах, беспокоят и пугают намерения нарождающейся секты, и они стремятся оградить себя». Это выступление имело большой резонанс: оно вызывало ликование и торжество противников. Интеллектуальный забияка Анри Бейль (Стендаль) в своих смелых брошюрах радостно повторял: «Месье Ожер назвал меня сектантом». В том же году (25 ноября) месье Ожер, принимая месье Сумэ, с удвоенной силой заклеймил форму романтической драмы, «этой варварской поэтики, которая хотела бы завоевать доверие», и которая побивала литературную ортодоксию по всем пунктам. Все сакраментальные слова: ортодоксия, секта, раскол были произнесены, и не месье Ожер стал причиной тому, что Академия не превратилась в синод или собор» [27]. В зависимости от исторических традиций, функции воспроизводства и легитимации могут оказаться сконцентрированными в единственной институции, как это было в XVII веке с Королевской академией живописи [28], либо распределены между несколькими разными институциями, такими, как система образования, академии, официальные или полуофициальные инстанции по распространению (музеи, театры, оперные театры, концертные залы и тому подобное), к которым могут быть присовокуплены инстанции не столь широко признанные, но более непосредственно выражающие сущность культурных производителей: научные общества, кружки, журналы, галереи, которые тем более склонны отвергать вердикты канонизированных инстанций, чем сильнее поле интеллектуального производства утверждает свою автономию.
Сколь бы ни были велики изменения структуры отношений между инстанциями сохранения и признания, тем не менее, длительность «процесса канонизации», установленного этими инстанциями, до признания кого-либо, выглядит тем более продолжительной, чем более широко признана власть данных инстанций, и чем с большей силой они могут её навязывать. Закон конкурентной борьбы за признание, которую предполагает власть признавать, обрекает критиков авангарда жить в постоянном опасении скомпрометировать свой имидж первооткрывателей из-за отсутствия самого открытия и вступать в торги за свидетельство харизмы, что превращает их в глашатаев и теоретиков, а иногда в рекламных агентов и импрессарио художников. Академии (а в живописи XIX века и Салон), а также корпус музейных хранителей должны совмещать традиционность с умеренной современностью в той мере, в какой их культурная компетенция распространяется и на современных производителей. Что касается системы образования, претендующей на монополию признания произведений прошлого, на производство и признание (посредством дипломов) наиболее подходящих культурных потребителей, то она присуждает этот непогрешимый знак признания, осуществляя преобразование произведений в «классические», включая их в программы лишь Post Mortem, после целой серии испытаний и проверок.
Среди характеристик системы образования, по своей природе определяющих структуру её отношений с другими инстанциями, самой важной и чаще всего подвергаемой критике (как со стороны крупных культурных пророчеств, так и мелких ересей), является, конечно, крайне медленный темп эволюции, связанный с очень сильной структурной инерцией, характеризующей систему образования: система, обладающая монополией на собственное воспроизводство, хорошо приспособлена к тому, чтобы доводить до конца тенденцию к консерватизму, которая вытекает из её функции культурного сохранения. Удваивая, благодаря собственной инертности, действие логики, характерной для процесса канонизации, система образования участвует в поддержании разрыва между культурой, производимой полем производства, и школьной культурой, «опрощённой» и рационализированной с помощью и для нужд зазубривания, и, тем самым, между схемами восприятия и оценивания, необходимыми для новой культурной продукции, и схемами, которыми реально владеет в каждый момент «образованная публика».
Временной разрыв между интеллектуальным и художественным производством и школьным признанием, или, как иногда любят говорить, между «Школой и живым искусством» — не единственный принцип оппозиции поля ограниченного производства системе инстанций сохранения и признания. По мере того, как растёт автономия поля ограниченного производства, производители, как было показано, всё более склонны определять себя «творцами» Божьей милостью, утверждающими собственное превосходство на основании своей харизмы — как пророк, то есть как Auctores (Сочинитель, писатель, автор. — лат.), которые навязывают Auctoritas (Получившее силу изъявления воли. — лат.), не признающую иного легитимного обоснования, кроме себя самой (или, что в конечном счёте то же самое, группы равных, чаще всего ограниченной кружком или сектой). Поэтому они не могут, не сопротивляясь и не колеблясь, признать институциональную власть, которую система образования в качестве инстанции признания противопоставляет их конкурирующим притязаниям. Тем более, что институт Школы предстаёт перед ними в лице профессоров, Lectores (Читатель, чтец. — лат.), которые комментируют и излагают произведения, созданные другими, и, следовательно, чьё собственное производство, даже если оно не предназначается непосредственно для преподавания или непосредственно не вытекает из него, обязано многими своими характеристиками их профессиональной практике и той позиции, которую они занимают в поле производства и циркулирования культурных благ [29]. Всё это подводит нас к тому амбивалентному отношению, которое производители испытывают к власти Школы: даже если разоблачение преподавательско-профессорской косности является в каком-то смысле выражением претензии на роль пророка, неоднократно замещая квалифицированное свидетельство о присвоении харизмы, всё же вердикты, безусловно, заменяемые и пересматриваемые, которые выносят университетские инстанции, не могут не вызвать интереса производителей, поскольку те знают, что за этой инстанцией остаётся последнее слово, и что в конечном счёте высшее признание они могут подучить только от одной этой власти, чью легитимность они оспаривают всей своей практикой и всей своей профессиональной идеологией, не затрагивая, однако, её компетентности. Бесконечные нападки на систему образования свидетельствуют, что нападающие признают легитимность её вердиктов в мере, достаточной для того, чтобы упрекать её в непризнании их имён.
Объективное отношение между полем производства и системой образования, выступающей в качестве инстанции воспроизводства и признания, в каком-то смысле усиливается и в каком-то, одновременно, размывается в результате действия социальных механизмов, которые стремятся обеспечить своего рода предустановленную гармонию между должностями и теми, кто их занимает. Исключение и самоисключение, предварительная ориентация и подготовка в семье, кооптация, и так далее, — все эти механизмы ориентируют либо на надёжную, но безвестную карьеру культурного функционера, либо на престижную рискованность независимых культурных занятий очень различные категории агентов, чьё школьное прошлое и социальное происхождение с мелкобуржуазной доминантой — в первом случае, и буржуазной — во втором, предрасполагает к привнесению в их деятельность очень разных амбиций, как бы заранее соизмеримых с предоставляемыми должностями, таких, например, как скромное трудолюбие Lector'а или «творческие» амбиции Auctor'a [30]. Тем не менее, следует опасаться упрощённого противопоставления служащих институций, происходящих из мелкобуржуазных слоёв, и богемы, происходящей из крупной буржуазии: общее у свободных предпринимателей или государственных наёмных служащих, интеллектуалов (в самом широком смысле) и художников заключается в. том, что все они занимают положение доминируемых в поле власти (даже если они относительно противостоят друг другу в этом отношении, как, например, во время «Республики преподавателей»). С другой стороны, революционная смелость Auctor'ов может ограничиваться этическими и политическими диспозициями, полученными в результате первоначального буржуазного воспитания, тогда как художники и, особенно, профессора, выходцы из мелкой буржуазии, более предрасположены, прямо или косвенно, подчиняться государству, способному управлять деятельностью или продукцией с помощью субсидий, назначений, присвоения званий, почётных должностей и даже наград — таковы вознаграждения, выдаваемые за то или иное высказывание или за молчание, за компромисс или за неучастие.
Итак, структура поля производства символических благ, и, соответственно, интеллектуального стиля жизни зависит от возможностей, объективно предоставленных независимому интеллектуальному или художественному предпринимательству — Free Lance — возможно, ценой риска «богемной жизни», и, одновременно, от относительного объёма численности независимых производителей и численности функционеров или служащих образовательных институций, а также от степени монополизации различных видов культурной продукции первой или второй категориями. Если сопоставлять, как это часто делают, «социальную плотность» интеллектуальной жизни во Франции с «физической плотностью» интеллектуального мира, то есть с концентрацией интеллектуалов в пространстве, то при анализе эволюции структуры рынка занятости (и, в частности, рынка интеллектуальных и художественных должностей), расширение и структура которого определяется централизацией, вне поля зрения остаются условия, благоприятствующие возникновению и развитию мощного корпуса независимых производителей. В связи с тем, что такой анализ становится всё более сложным по причине изменений, вносимых с течением времени в категории, используемые в переписях при выделении и классификации профессии, структурная история морфологических и экономических отношений между различными фракциями правящего класса, начиная с середины XIX века, могла бы внести значительный вклад в социологию символического производства, а также в социологию власти.
Отношения между полем ограниченного производства и полем массового производства
Проанализировав связи, объединяющие систему инстанций признания с производителями для производителей, можно дать исчерпывающее определение отношения, которое устанавливается между полем ограниченного производства и полем массового производства: различия, связанные с оппозицией между двумя типами производства, действительно определяются через различия, вытекающие из присущей каждому из них связи с полем инстанций признания. Поле массового производства, чья зависимость от внешних требований выражается даже внутри самого производства подчинённым положением культурных производителей по сравнению с держателями инструментов производства и распространения (производители кино, патроны прессы, крупные коммерческие издатели и так далее), в первую очередь подчиняется требованиям конкурентной борьбы за завоевание рынка, и структура его социально незначимого продукта выводится из экономических и социальных условий его производства. Среднее искусство в его идеально-типической форме эксплицитно [31] предназначается публике, часто квалифицируемой как «средняя» (зритель, слушатель или «средний француз»), и предстаёт как недифференцированное послание, создаваемое для социально недифференцированной публики посредством последовательной самоцензуры, которая ведёт к уничтожению всех признаков и всех факторов дифференциации.
Таким образом из социальных условий производства среднего искусства могут быть выведены наиболее специфические его характеристики, такие как использование общедоступных технических приёмов и эстетических эффектов или систематический отказ от всех тем, которые могут вызвать разночтения и по самой своей природе шокировать ту или иную часть публики, в пользу вызывающих эйфорию и стереотипизированность персонажей и символов, то есть общих мест у на которые могут себя проецировать различные категории публики. Итак, поскольку это искусство есть продукция доминируемого способа производства, над которым довлеет поиск рентабельности вложений за счёт максимального расширения публики, то оно не может ограничиваться поисками интенсификации потребления одного определённого социального класса, а ему необходимо ориентироваться на расширение социального и культурного состава этой публики, то есть на производство благ, которые, особенно если они обращены к отдельной части публики, к той или иной статистической категории (молодёжь, женщины, любители футбола, коллекционеры марок и так далее), должны представлять собой своего рода наиболее общий социальный знаменатель. Более того, как это хорошо видно на примере кино, среднее искусство является чаще всего достижением взаимодействия и компромисса между различными категориями агентов. Это компромисс не только между держателями средств производства и производителями, более или менее жёстко ограниченными ролью настоящих техников, в чьи обязанности входит выполнение внешнего заказа и которые более или менее расположены и способны утверждать своё право на специфическую компетентность, но также между различными категориями самих производителей, склонных использовать власть, которую даёт им их специфическая компетентность, в стратегиях, направленных на обеспечение очень различных материальных и символических интересов и, одновременно, усиливать посредством создания «среднего зрителя» тенденцию к самоцензуре, порождаемую крупными индустриальными и бюрократическими организациями символического производства.
Во всех областях художественной жизни наблюдается та же оппозиция между двумя способами производства, разделёнными как самой природой создаваемых произведений, эстетическими и политическими теориями, которые они распространяют, так и социальным составом типов публики, которым эти произведения предназначаются. В результате, как замечает Бертран Пуаро-Дельпеш, «одни лишь драматические критики верят, или делают вид, что верят в то, что различные спектакли, которые называются словом «театр», всё ещё принадлежат к одному и тому же искусству. Потенциальная публика столь различна, а идеологии, способы функционирования, стили и интерпретации, которые предлагаются публике, настолько противоположны и даже враждебны друг другу, что понятия профессиональных законов и профессиональной солидарности практически исчезли» [32].
Предназначенный законами рентабельности к «концентрации» (как об этом свидетельствует, например, постепенное исчезновение большого числа парижских залов) и интеграции в мировую сеть производства шоу-бизнеса, коммерческий театр выживает сегодня во Франции в трёх формах: «французские версии заграничных творений, контролируемые, распределяемые и частично финансируемые создателями оригинального спектакля», согласно формуле, заимствованной у индустрии кино и мюзик-холла; «использование самых испытанных творений традиционного бульварного театра»; и, наконец, «интеллигентный театр для просвещённой буржуазии». Тот же дуализм, который принимает форму настоящего культурного раскола, можно обнаружить и в сфере музыки. Здесь оппозиция, которая носит несомненно гораздо более резкий характер, чем во всех других областях, разделяет искусственно поддерживаемый и почти полностью закрытый рынок экспериментальных произведений и рынок коммерческих произведений, идёт ли речь «о лёгкой музыке», об «аранжировках» классической музыки, или о массовой музыке, производимой и распространяемой индустрией мюзик-холла и диско. В музыке, пожалуй, ещё более, чем в области театра, авангардистские изыскания самой возможностью быть услышанными обязаны деятельности каких-либо оплачиваемых оркестров и относительной свободе радиоканалов, наиболее легитимных в отношении заказа, миссия которого заключается в том, чтобы склонить крупные концертные общества ограничиться репертуаром наиболее известных произведений и авторов прошлого.
Среднее искусство, как в иную эпоху «хорошо сделанная пьеса» «буржуазного театра», характеризуется обращением к «испытанным» рецептам и приёмам, чаще всего заимствованным у более эзотерического искусства, как в выборе ситуаций, так и в конструировании интриг или в выражении чувств; искренний интерес среднего искусства к техническим приёмам, скептический эклектизм заставляют его лавировать между плагиатом и пародией, и почти всегда оно смыкается с индифферентизмом, или социальным и политическим консерватизмом (В этом среднее искусство очень близко к эстетике искусства для искусства, чью, возможно, одну из наиболее скрываемых истин оно высвечивает: озабоченное исключительно техническими проблемами, направляемое ими, чистое искусство также заключает тайный контракт, благодаря которому за интеллектуалом и за художником признается монополия на производство произведений искусства в том случае, если он держится в стороне от серьёзных вещей, а именно, от социальных и политических проблем).
Примечательно, что критика из приличного общества определяет задачу художника как исполнительский труд, требуя от художника, чтобы тот поставил свою добротную техническую компетентность на службу буржуазным добродетелям, таким как «здравомыслие», «доброе здоровье» и добрый юмор (ингредиенты, необходимые для «здорового» и «хорошо исполненного произведения»), на языке, который мог бы быть языком другого автора-исполнителя, каким является инженер с высшим образованием, соприкоснувшийся с наукой «менеджмента». Фильм французского режиссёра А. Вернейя «Клан Сицилийцев» предстаёт перед нами в виде нормально выстроенного действия, которое Верней просто, ясно, со знанием дела излагает, развивает и доводит до конца в самом прекрасном стиле, в соответствии с классическими нормами. Рассказ развивается чётко и ясно. Точное освещение. Решительное действие. Режиссёрская разработка фильма выполнена так хорошо с точки зрения эффективности, что в данном случае можно говорить о творческом влиянии. Режиссёр становится автором-исполнителем, он аранжирует. Он исправляет. Он всё подчиняет своей личной точке зрения. Особая расстановка сил, сталкиваются три знаменитых актёра, каждый блещет по-своему, и их игра уравновешивается. Одна из самых захватывающих работ. Успех обеспечен. Ведь все знают, чего хочет публика (даже анти-Вернейцы это знают). Она продолжает любить нарративное кино. В самом деле, что может быть более впечатляющим, чем очень хорошо сделанный фильм в том ключе, которого хотел автор. Если бы такого производилось больше, реже раздавались бы слова о кризисе [33].
Оригинальные поиски, которые порой встречаются в поле массового производства, очень скоро истощаются, по крайней мере до тех пор, пока они не найдут своей специфической публики (как авангардное кино) по причине коммуникационного разрыва, который они рискуют вызвать, используя коды, недоступные «широкой публике». Поэтому среднее искусство может обновлять свою технику и тематику, заимствуя у научной культуры, а чаще у «буржуазного искусства», наиболее распространённые приёмы из тех, которые они использовали одним или двумя поколениями ранее, «адаптируя» темы или сюжеты, наиболее признанные и наиболее простые для переструктурирования в соответствии со своими традиционными законами композиции (например, манихейское деление ролей). Отсюда следует, что у среднего искусства нет иной истории, кроме той, которую ему навязывают технические изменения и законы конкурентной борьбы.
Но, в чём бы ни состоял интерес, который могут иметь агенты, нежелающие видеть собственно культурную иерархию, объективно устанавливающуюся между двумя типами производства и, одновременно, между их продуктами, она постоянно навязывается как производителям, так и потребителям [34]. Оппозиция между легитимным и нелегитим-ным, которая обнаруживает здесь ту же волюнтаристскую необходимость, что — в другой сфере — оппозиция между сакральным и профаническим, и являет собой высшее обоснование всех отдельных суждений, претендующих на распределение иерархий легитимности, воспринимаемых как исходит из таких внешних ориентиров как жанр произведения, радиоканал, название театра, галереи или имя режиссёра и практически перекрывает оппозицию между способом производства, характерным для такого поля производства, которое является своим собственным рынком и в своём воспроизводстве зависит от системы образования, выступающей сверх того в качестве инстанции легитимации, и способом производства, который организуется по отношению к внешнему заказу, более низкому в социальном и культурном отношении.
Эта оппозиция между производителями для производителей и производителями для непроизводителей, объективно разделёнными, каковы бы ни были их субъективные интенции и выражаемые намерения, объёмом и социальным составом их публики, управляет любым представлением, вырабатываемым производителями, писателями, художниками или учёными в своих профессиях, и составляет фундаментальный принцип таксономии, в соответствии с которым они классифицируют и ранжируют произведения (начиная со своих собственных), И если производителям для производителей приходится мекать в преображённом представление о своей социальной функции приём преодоления противоречия, присущего отношению, которое объективно связывает их с публикой, то нередко случается, что представление, которое даёт известный писатель о своём труде, бывает весьма далёким от харизматического видения «миссии» писателя, «Писательство — это такой же труд, как и всякий другой. Недостаточно иметь воображение или талант. Чрезвычайно важна дисциплина. Лучше заставлять себя писать по две странички в день, чем десять страниц раз в неделю. Для этого главное условие — быть в форме, как спортсмен должен быть в форме перед стометровым забегом или комментатор — чтобы комментировать матч» [35]. Вполне вероятно, что по крайней мере в начале творческого пути тех писателей и художников, чьи произведения объективно обращены к «широкой публике», их представление о своей миссии не столь реалистичны и обескураживающие.
Тем не менее они не могут не учитывать, а в более или менее отдалённом будущем не принимать на свой счёт то видение их произведений, которое возвращает им поле, и которое выражает, в соответствии с сугубо культурной категорией легитимного и нелегитимного, оппозицию между двумя способами производства в том виде, в каком она обнаруживается в социальном качестве их публики («интеллектуал» или «буржуа», например), качестве, которое само непосредственно выводится из объектов этой публики или из более косвенных признаков, таких как культурный уровень инстанций признания, предназначенных для распространения. Более того, интеллектуальная работа, которая нередко выполняется коллективно внутри дифференцированных и зачастую иерархизированных в техническом и социальном отношении подразделений и зависит в значительной мере от дорогостоящего коллективного труда и производственного оборудования, не может более обходиться без харизматической ауры, которая тесно связана с традиционным типом писателей или художников. Будучи мелкими независимыми производителями, хозяевами своих средств производства, традиционные писатели и художники вкладывают в творчество свой единственный культурный капитал, предрасполагающий к восприятию его как Божьего дара.
Любые связи, которые одна определённая категория производителей может устанавливать с другими категориями производителей или с внешней публикой и, тем более, с любой внешней социальной инстанцией, опосредуются структурой самого поля, идёт ли речь об экономической власти в её культурном измерении в лице торговцев и издателей, или о политической власти, или даже об инстанциях культурного признания, власть которых находит своё обоснование вне полей производителей, таких как, например, академии. Действительно, эти связи зависят от позиции, которую данная категория занимает в иерархии, устанавливающейся в отношении культурной легитимности внутри поля. Таким образом, сконструировать относительно автономную систему отношений производства и обращения символических благ означает сделать возможным установление позиционных свойств, которыми какая-либо категория культурных производителей или распространителей обязана занимаемому ей месту в структуре этого поля. Тем самым становится возможным показать значение и функцию, которыми практики и произведения, понимаемые как позиции-точки зрения, обязаны позиции тех, кто их производит в поле социальных отношений производства и обращения, и соответствующей позиции, которую они занимают в пространстве культурно возможного, понимаемого как система культурного выбора (тематического, стилистического и так далее), объективно возможных при данном состоянии поля производства к обращения. Все позиции-точки зрения, составляющие это пространство возможного, предлагаются занимающим определённую позицию в поле с неодинаковой степенью вероятности или, если выражаться языком Лейбница, с неравной «претензией на существование». Напротив, каждой позиции в поле соответствует в качестве объективной возможности особый класс культурных позиций-точек зрения (то есть набор проблем и схем решения, тем и приёмов, эстетических и политических позиций и так далее), которые могут быть определены лишь путём дифференциации, то есть по отношению к другим культурным позициям, составляющим пространство культурно возможного в данный момент, и которые одновременно определяют тех, кто их занимает по отношению к другим позициям, а также к тем, кто их уже занял.
«Если»бы у меня была слава Поля Бурже, говорил Артур Краван, я бы каждый вечер появлялся в плавках на каком-нибудь представлении мюзик-холла и я вам гарантирую, что я делал бы сборы» [36]. Эта стратегия рентабилизации литературной славы не кажется сразу же самоуничижительной и комичной лишь потому, что она предполагает разоблачительное или разоблачающее отношение к литературному авторитету, которое совершенно непозволительно никому другому, кроме как маргинальному художнику, достаточно хорошо знающему правила культурной легитимации для того, чтобы поставить себя вне культурного закона [37]. Таким образом, в поле культурного производства нет такой позиции, которая не вызывала бы определённый тип точки зрения и которая бы одновременно не исключала целый набор теоретически возможных точек зрения. Для того, чтобы это было так, вовсе необязательно, чтобы позиции-точки зрения — возможные или невозможные — были предметом эксплицитных запретов или предписаний: субъективные ожидания стремятся совмещаться с объективными шансами через посредство габитуса, хотя бы в той мере, в какой это чаще всего и бывает в поле культурного производства, где различные механизмы, отвечающие за «призвания», исключения и кооптации, стремятся обеспечить соответствие агентов тем позициям, которые они занимают.
Из того факта, что все прямые взаимодействия между агентами или между агентами и инстанциями распространения или признания определяются в своей форме структурой отношений, составляющих поле, признаки (и, в частности, всегда двусмысленные знаки признания), которые могут быть собраны более или менее сознательно по поводу этих возможностей и которые отбираются и интерпретируются в соответствии с неосознаваемыми схемами габитуса, участвуют в формировании того субъективного представления, которое могут иметь агенты о социальном представлении обеих позиций в иерархии признания. Это полусознательное представление само по себе является одним из медиаторов, посредством которых определяются ожидания и амбиции, допустимые для занимающих тот или иной класс позиций в соответствии с социальным представлением о позициях-точках зрения возможных, вероятных, а также невероятных или, если угодно, дозволяемых, рекомендуемых или запрещённых для людей, занимающих различные классы позиций.
Напрасны были бы стремления дистанцировать эффект длительных обобщённых и передаваемых диспозиций, которые в определённой ситуации могут найти лишь подходящий случай для их осуществления, от эффекта восприятия и сознательной или полусознательной оценки этой ситуации и намеренных или полунамеренных стратегий, предназначенных дать на них ответ. Ведь самые неосознаваемые диспозиции вроде тех, которые составляют первичный классовый габитус, в свою очередь формировались путём интериоризации объективно отобранной системы знаков, признаков и санкций, которые были лишь материализацией в предметах, словах или в поведении особой категории объективных структур. Именно они, эти самые неосознаваемые диспозиции, в свою очередь составляют принципы селекции всех тех знаков и признаков, представляемых чрезвычайно разнообразными ситуациями, которые способны определить их осуществление.
Для того, чтобы получить представление о сложных, но в конечном счёте конвергентных связях между неосознаваемыми диспозициями и тем опытом, который они структурируют, а также между неосознаваемыми стратегиями, обусловленными габитусом, и стратегиями, которые сознательно или полусознательно вырабатываются в ответ на ситуацию, структурированную в соответствии со схемами габитуса, следует проанализировать один пример. Рукописи, получаемые издателем, который обязательно отмечен уже тем, что занимает определённую позицию в пространстве издательств, являются продуктом своего рода предварительной селекции, которую совершили сами авторы в зависимости от их представления об издателе и о том литературном направлении, которое он представляет. При этом само это представление. могло сознательно или неосознанно направлять их работу, поскольку оно является функцией объективной связи между их соответствующими позициями в поле. Более того, ещё до всякого анализа, эти рукописи уже отмечены целой серией определений (например, «интересный, но коммерческий» или «некассовый, но интересный»), которые вытекают из связей между позицией автора в поле производства (молодой, неизвестный автор, признанный автор, автор данного издательства и тому подобное) и позицией издателя в системе производства и обращения (будь то издатель «коммерческий», признанный или авангардный).
Чаще всего авторы несут на себе печать того посредника, благодаря которому они пришли к данному издателю (составитель серии, читатель, «автор данного издательства» и так далее), и чей авторитет в глазах издателя в свою очередь является производной его соответствующих позиций в поле. Вследствие того, что субъективные интенции и неосознаваемые диспозиции вносят свою лепту в действенность объективных структур, с которыми они объективно совмещаются, хотя бы в той мере, в которой они являются их продуктом, переплетение объективных детерминант и субъективной детерминированности стремится привести каждого агента, ценой ряда проб и ошибок, в «естественную среду», которая заранее ему предписана и уготована структурой поля. Таким образом, становится понятно, что издатель и автор могут проживать и интерпретировать эту предустановленную гармонию, которую создаёт и выявляет их встреча, не иначе, как чудесное предназначение: «Вы довольны тем, что вас опубликовало издательство «Минюи?» — Если бы я послушал себя с самого начала, я бы пошёл туда сразу же… Но я не решился, мне казалось, что это слишком хорошо для меня… Поэтому я сначала послал рукопись в издательство X. Может быть это не очень хорошо, что я так говорю об издательствах? Затем они отвергли мою книгу, и я всё-таки отнёс её в «Минюи». — Как вы поладили с издателем? — Он начал мне говорить о вещах, которые я даже не надеялся раскрыть: всё, что касается времени, совпадений…» [38].
Что касается издателя, то его позиция навязывает ему представление о «признании» его «издательства», которое, скорее отражая его деятельность, а не направляя её, сочетает эстетический релятивизм открывателя, сознательно придерживающегося только лишь эстетического принципа недоверия ко всякому каноническому принципу, и полнейшее доверие к некоему абсолютному «нюху», этому высшему и часто необъяснимому принципу его отбора. Такое представление постоянно укрепляется и подтверждается выбором авторов, которые отбираются в соответствии с этим принципом, в соответствии с представлением, которое авторы, критики, публика и другие издатели имеют о своей роли в разделении интеллектуального труда и в соответствии с представлением об этих представлениях, формирование которых определяется их позицией.
Мало чем отличается и положение критика: произведения, несколько раз подвергавшиеся отбору (положительному или отрицательному), которые он получает, несут на себе дополнительную печать издателя (а иногда и печать автора предисловия, писателя или другого критика); ценность этой печати является в свою очередь производной структуры объективных отношений между соответствующими позициями автора, издателя и критика, а — затем — производной отношения критика к значимости и ценности, которую таксономии, действующие в мире критиков или в поле ограниченного производства, сообщают произведениям, появившимся у данного издателя (например, «новый роман», «объективистская литература» и тому подобное). «За исключением этих первых страниц, которые представляют собой более или менее сознательную подделку под новый роман, «Испанский трактир» рассказывает неправдоподобную, но совершенно понятную историю, развитие которой подчиняется логике сна, а не реальности» [39].
Так критик, который подозревает молодого романиста в том, что он сознательно или несознательно вступил в игру зеркал, сам в свою очередь в неё вступает, описывая то, что он считает за отсвет нового романа, в логике отражения, свойственной новому роману. Того же типа эффект описывает Шенберг: «Побывав на концерте одного из моих учеников, один особенно чуткий критик, определил пьесу для струнного квартета, гармония которой, как это нетрудно доказать, лишь совсем немного отступает от шубертовской, как произведение, исключительно отмеченное моим влиянием». Если такие ошибки в определении, со всеми недоразумениями, которые отсюда вытекают, являются чаще всего уделом наиболее «консервативных» критиков, то они могут также обернуться в пользу «новаторов», когда критик, чья позиция в поле предрасполагает и склоняет его к общей благоприятной диспозиции ко всякому авангарду, действует как посвящённый, отсылая расшифрованное открытие тому, от кого он его получил, и кто в ответ утверждает критика в его призвании лучшего интерпретатора, подтверждая правильность расшифровки.
Издатель, по причине особой природы его интересов и структурной двойственности его позиции делового человека, объективно облечённого властью культурного посвящения, несомненно в большей степени, чем другие агенты производства и распространения, склонен учитывать в сознательных стратегиях те закономерности, которые объективно управляют отношениями между агентами. Селективный дискурс, который он ведёт с критиком, отбираемым не только в зависимости от его влиятельности, но и от возможной близости с произведением, вплоть до декларируемой приверженности издателю и всем его публикациям или его категории авторов, представляет собой исключительно тонкую смесь, где мнение составляемое им о произведении переплетается с мнением, которое он составляет о мнении, которое критик сможет о нём иметь, исходя из того представления, которое он имеет о публикациях «издательства». Следовательно, совершенно логично и в высшей степени показательно, что то, что стало названием литературной школы, воспроизводимым самими авторами («новый роман»), вначале было, как в случае с импрессионистами и символистами, уничижительной этикеткой, приклеенной традиционалистской критикой к романам, публикуемым в «Минюи». По мере того, как критики и публика вовлекались в поиск и придумывание связей, которые могли бы объединить произведения, публикуемые под одной вывеской, авторы оказывались определяемыми этой публичной дефиницией их творчества в той мере, в какой они самоопределялись по отношению к этой дефиниции. Образ, который складывался о них у публики и критики, поощрял их к тому, чтобы оценивать себя как составляющих нечто большее и иное, чем просто случайную группировку, то есть как школу, обладающую своей собственной эстетической программой, своими именитыми основоположниками, своими титулованными критиками и своими выразителями официального мнения.
Даже самые персонифицированные суждения, которые можно составить о произведении, будь они даже сугубо личными, всегда являются коллективным суждением в смысле позиций-точек зрения, которые соотносятся с другими позициями-точками зрения не только непосредственно и сознательно, но и опосредованно и несознательно, через объективные отношения между позициями их авторов в поле. Через общественный смысл произведения, который складывается в бесконечно сложных взаимодействиях между детерминированными и одновременно детерминирующими суждениями, которые рынок символических благ выносит ожиданиям и «амбициям» производителя, и, в частности, через признание и посвящение, сообщаемые рынком производителю, между ним и его прошлыми и, одновременно, будущими произведениями выступает посредником вся структура поля. Социальная дефиниция ожиданий, реализация которых объективно вписана в позиции производителя как возможная, вероятная или невозможная, навязывает ему амбиции, которые он может и должен воспринимать как разумные, легитимные или нелегитимные. Поскольку сама логика поля вынуждает интеллектуалов, художников и учёных искать спасения даже в самых незначащих позициях-точках зрения и из любой неопределённости извлекать всегда двусмысленные признаки всегда зыбкой избранности, то они могут переживать провал как признак этой избранности, а слишком шумный успех — как угрозу стать одиозным по аналогии с исторически укоренённым определением художника признанного и одиозного). Они не могут игнорировать приписываемую им чисто культурную ценность во всяком случае в той степени, в какой она управляет качеством и самим фактом принятия их произведения), то есть позицию, которую они занимают в иерархии культурной легитимности и которая отмечает их знаками признания или исключения, постоянно ощущаемыми в отношениях с равными или с инстанциями признания [40].
Это объективное санкционирование накладывает отпечаток не только на их деятельность, но и на их произведения, модифицируя их отношения с собственной деятельностью и участвуя, кроме всего прочего, в определении уровня амбиций, допускаемого и требуемого определённым уровнем признания. Безусловно, именно через позицию, которую поле определяет для различных категорий производителей в иерархии легитимности, иерархии, составляющей наиболее специфический принцип его структурирования, оно самым непосредственным образом управляет производством. Каждой из позиций в иерархии уровней признания, которая, по крайней мере, в начале интеллектуальной, художественной или научной карьеры может идентифицироваться с уровнем школьного признания, соответствует более или менее честолюбивое или безропотное отношение к полю культурных практик, также построенному по иерархическому принципу. Анализ траекторий свидетельствует, что не только «выбор», который, как правило, относят на счёт «призвания», как, например, выбор специализации или жанра (математика, а не биология, философия, а не филология или география, профессия писателя, а не критика, «призвание» поэта, а не романиста и так далее), но и глубже, более или менее «амбициозная» манера самореализации в «выбранной» специальности, зависит от наличной и потенциальной позиции, которую предписывает поле различным категориям агентов, в частности, через посредство системы инстанций признания.
Все это так или иначе указывает на то, что законы, которые управляют интеллектуальным или художественным «призванием», в принципе, подобны законам, которые управляют школьным «выбором», таким как «выбор» факультета или той или иной дисциплины, и действуют так, например, что «выбор» становится всё более и более «амбициозным» (относительно иерархии, существующей в университетском поле), по мере того, как мы переходим к категориям студентов или профессоров, всё более и более признаваемых в сфере образования и всё более и более привилегированных с точки зрения социального происхождения. Более того, определённая категория преподавателей и исследователей работает тем плодотворнее и «амбициознее» (то есть она более ориентирована на виды деятельности, наиболее высоко расположенные в иерархии легитимности), чем значительнее признание её членов системой образования, всегда опосредуемое социальным происхождением.
Среди социальных факторов, которые по самой своей природе детерминируют практики внутри какого-либо поля культурного производства (литературное поле, художественное поле, научное поле и тому подобное), наиболее важной функцией, безусловно, является иерархическая позиция каждого жанра, дисциплины, специальности (которая управляет системой механизмов ориентации и селекции), а также позиция различных производителей в иерархии, присущей каждому из этих подполей. Перемещения, которые производит значительная часть производителей к тем или иным университетским дисциплинам, научным специальностям или художественным жанрам, наиболее престижным в данный момент времени, выбор которых переживается как внушённый «призванием» или вписанный в логику интеллектуальной траектории, могут быть, как некоторые старательные заимствования моделей и схем у такой доминирующей специальности, ничем иным как реконверсиями, имеющими целью обеспечить лучшую экономическую или символическую рентабельность определённому виду культурного капитала. Чувствительность, необходимая для предвосхищения колебаний биржи культурных ценностей, и смелость, необходимая для того, чтобы незамедлительно на них отреагировать, отказываясь от проторённых дорог в наиболее вероятное будущее или их предваряя, — также зависят от социальных факторов, таких как природа имеющегося в наличии капитала и, тем самым, школьного и социального происхождения вместе с сопутствующими ему объективными шансами и ожиданиями [41].
Интерес, который в данный момент времени проявляют различные категории исследователей данной научной дисциплины к различным практикам или их объектам (например, эмпирическое исследование или теория) является производной, с одной стороны, амбиций, к формированию которых их обязывает полученное образование и успехи в учёбе и, соответственно, их позиция в иерархии данной дисциплины (включая также характеристики, которые очень по-разному оцениваются в зависимости от социального происхождения, то есть от габитуса, сложившегося в период первичного обучения), обеспечивая им разумные шансы на их реализацию. С другой стороны, этот интерес является производной объективно признаваемой иерархии легитимных практик и объектов исследования, то есть очень различных материальных и символических прибылей, которые, при прочих равных, данные практики или объекты в состоянии обеспечить. Таким образом, притягательность которую вызывают наиболее теоретические исследования, могут быть объяснены тем фактом, что они обладают символической рентабельностью несравненно большей, чем чисто эмпирические исследования, и это относится ко всем дисциплинам, которые в свою очередь иерархизированы по такому же принципу, то есть от самых теоретических к более практическим [42].
Если отношения, составляющие культурное поле как поле интеллектуальных, художественных или научных позиций-точек зрения, обнаруживают полностью свой смысл и свои функции только при соотнесении их с полем отношений между позициями, занятыми теми, кто их производит, воспроизводит и использует, то потому, что эти позиции-точки зрения всегда представляют собой также бессознательные или полубессознательные стратегии в игре, где ставкой является завоевание культурной легитимно-сти или, если угодно, монополии легитимного производства, воспроизводства и обращения культурных благ и соответственной власти легитимного благословения. Стремление найти в поле позиций-точек зрения всю правду об этом поле означает перенести в высокие сферы логических и семиотических связей оппозиции и гомологии объективные отношения между различными позициями в поле культурного производства и, таким образом, вообще снять вопрос об отношении, в котором состоят различные культурные позиции-точки зрения и система специфических культурных (или других) интересов различных групп, помещённых в конкурентную борьбу за культурную легитимность. Следовательно, можно утверждать, что нет такой культурной позиции-точки зрения, которую нельзя было бы толковать двояко в той мере, в какой она может быть соотнесена, с одной стороны, со всей их совокупностью, а с другой — в виде сознательной или неосознаваемой стратегии — с полем союзнических или враждебных позиций [43].
Культурные произведения, будь то теории, методы или концепты, всегда представляют собой также стратегии, нацеливаемые на установление, восстановление, усиление, сохранение или разрушение определённой структуры отношений символического доминирования или, если угодно, на завоевание или защиту монополии на легитимное осуществление художественной, литературной или научной деятельности. Как не видеть, например, что «эпистемологические пары» почти всегда скрывают оппозиции между группами, занимающими различные позиции в поле науки и ориентированными на преобразование в эпистемологический выбор интересов, связанных с владением определённым типом капитала (который сам в свою очередь связан с определённым типом образования) и с определённой позицией в поле?
Не становится ли понятнее «теория среднего уровня», которую предлагает Мертон, если предположить, что её функция состоит в обеспечении примирения теоретиков и эмпириков и, тем самым, в обеспечении их автору, помещённому таким образом над партиями, непререкаемого авторитета арбитра или эксперта? [44] Не становятся ли понятнее произведения «великих методологов», таких как Лазарсфельд, если принять во внимание, что эти схоластические кодификации правил научной деятельности неотделимы от проекта создания своего рода интеллектуальных папств, сильных своим интернациональным корпусом викариев, регулярно посещаемых или созываемых на Соборы, уполномоченных осуществлять жёсткий и постоянный контроль над массовой практикой? Именно потому, что значительное число конфликтов, которые на первый взгляд, завязываются в высоких сферах принципов и теорий, всегда обязано наиболее тёмной частью обоснования своего существования, а иногда и всем своим существованием, явным или латентным напряжениям поля производства, нам в первом приближении оказывается непонятным большинство идеологических споров прошлого: единственно реально «проживаемое» участие в конфликтах прошлого —- это участие, которое обеспечивается гомологией позиций, занимаемых в полях разных эпох. Расхождения между суждением современников и суждением с позиции «грядущего» также частично зависят от того факта, что отношения конкуренции, которые могут препятствовать адекватному суждению или откладывать его, если не ликвидируются, то, по крайней мере, ослабляются или трансформируются, не считая также того, что властные отношения (монополии, картели и так далее), которые стремятся тормозить свободную игру критики, оказываются уничтоженными.
Исследование, следующее за такой гипотезой, без сомнения нашло бы самые верные реперы в методическом анализе особых ссылок, эксплицитных или подразумеваемых, хвалебных или критических, понимаемых не как простые показатели обмена информацией между производителями современными или представляющими разные эпохи, а в качестве вычленяющих внутри общего поля битвы маленькую систему основных союзников и противников, особых для каждой категории производителей.
«Цитатология» почти всегда игнорирует вопрос о функциях цитирования, подразумевая под ссылкой на какого-либо автора знак признания, воздаваемого долга и ле-гитимности. На самом деле эта очевидная функция почти всегда сочетается с такими функциями как выражение отношения верности или зависимости, стратегии присоединения, аннексии или защиты (такова, например, роль ссылок-поручительств или ссылок-алиби). Здесь нужно процитировать двух «цитатологов», заслуга которых состоит в том, что они ставят систематически игнорируемый вопрос: «Другой автор цитируется по сложным причинам — для того, чтобы показать своё знание работ в данной области и избежать, таким образом, подозрений в плагиате идей, даже если они были выработаны независимым образом. Цитата предназначается и для читателей, поскольку за некоторыми из них, по крайней мере, признается знание цитируемой работы без чего цитата не имела бы никакого смысла) и их принадлежность к нормам относительно того, что должно, может или не может быть ей предъявлено» [45].
Если отсылка не раскрывается сразу, явным и прямым образом (как в случае полемических или искажающих ссылок), то её стратегическая функция может быть понята через её форму, скромную или независимую, безупречно академичную или пренебрежительную, эксплицитную или имплицитную, и в этом случае неосознаваемую, отталкивающую (и указывающую на очень амбивалентное отношение), или сознательно утаиваемую по причине тактической осторожности, или более или менее явного и наивного желания аннексии, или из-за высокомерия). Стратегические соображения присущи и цитатам, непосредственные функции которых наиболее широко признаются «цитатологней». Достаточно привести минимальную сноску, функция которой заключается в воздаянии должного путём цитирования полностью какой-либо фразы или выражения, чтобы скрыть более значительный и более неопределённый долг. (Можно отметить, кстати, что существуют также максимальные ссылки, функции которых весьма разнообразны, начиная с обязательного выражения почтения до самовосхваляющего отмежевания, когда вклад цитирующего в цитируемую мысль достаточно существенен и очевиден.
Таким именно образом ссылки на тех, кого американцы с примерной настойчивостью называют Founding Fathers (Отцы-основатели. — англ.), выполняют функции, по всем пунктам аналогичные тем, которые архаические общества сообщают предкам-эпонимам путём стратегического манипулирования генеалогиями, имеющего целью обеспечить легитимность союзов или противостояний сегодняшнего дня). Наконец, и главным образом, для того, чтобы сконструировать сеть связей, поддерживаемых практически каждым производителем с конкурирующими, враждебными, союзническими или нейтральными державами, которые он должен уничтожить, скомпрометировать, упорядочить, отвергнуть или аннексировать, необходимо покончить с представлением о культурном производстве, согласно которому принимаются в расчёт лишь эксплицированные отсылки, то есть единственно видимая, как для производителей, так и для публики, сторона действительно осуществлённых ссылок, В самом деле, возможно ли сводить только к эксплицитным упоминаниям невидимое присутствие этих основных собеседников, которых каждый производитель вовлекает во все свои труды, учителей, чьи мыслительные схемы он усвоил до такой степени, что размышляет лишь в категориях этой схемы и с их помощью, или личных оппонентов, которые могут направлять его мысль, навязывая ему поле и объект конфликта?
С учётом всего сказанного, открытая борьба и декларируемые оппозиции не должны скрывать от наблюдателя, как это происходит с теми, кто в неё втянут, консенсуса в диссенсусе (Несогласие. — лат.), который определяет поле культурной борьбы в данную эпоху, и производство которого продолжает система образования, внушая, помимо множества имплицитных предрасположенностей и неосознаваемых диспозиций (категорий перцепции и выражения, форм мышления, политических и эстетических таксономии и так далее), бесспорную иерархию тем и проблем, достойных обсуждения, и систему общих ориентиров, которые кажутся такими естественными и такими бесспорными, что никогда не становятся объектом сознательного выбора позиции, но именно по отношению к ним дифференцирование определяются позиции-точки зрения, занимаемые различными категориями производителей.
Итак, поле производства может завоевать почти полную автономию относительно внешних сил и требований в качестве поля наиболее чистых наук, не переставая при этом нуждаться в собственно социологическом анализе. Во всяком случае социологии принадлежит задача определения внешних условий, которые должны быть выполнены для того, чтобы могли установиться социальные отношения производства, обращения и потребления, представляющих социальные характеристики, необходимые для автономного развития науки и искусства. Социологии предназначено также определять законы функционирования, которые на правах собственности характеризуют такое относительно автономное поле социальных отношений и которые по своей природе ведут к основе соответствующих символических производств. И только лишь в зависимости от систем интересов, объективно связанных с позицией, которую разные группы производителей занимают в этих силовых отношениях особого типа, могут быть определены «выборы», которыми располагают производители, вовлечённые в конкурентную борьбу за культурную легитимность внутри универсума значений, реально или в принципе доступных в данный момент времени.
По мере того, как поле ограниченного производства замыкается на самом себе и утверждает свою способность к организации своего производства в соответствии с нормами усовершенствования, которые оно само выработало, отринув все внешние функции и исключив из произведения любое социальное или социально окрашенное содержание, динамика отношений конкурентной борьбы за собственное культурное признание, которое устанавливается в поле производства, стремится стать эксклюзивным принципом производства произведений и динамики их дальнейшего развития. Чтобы осознать тот факт, что, начиная, в особенности, с середины XIX века, искусство находит в самом себе законы своего изменения, как если бы история была внутренней частью его системы, и как если бы становление форм представления и выражения было лишь продуктом логического развития систем аксиом, присущих различным искусствам, нет необходимости гипостазировать [46], как это часто делалось, законы этой эволюции. Если существует относительно автономная история искусства (это касается также литературы, философии и науки), то это потому, что по мере того, как конституирование поля как такового и, соответственно, искусства, детерминирует объяснение и систематизацию собственно художественных принципов производства и оценки произведения искусства, связь, которую каждая категория производителей поддерживает со своим производством и, тем самым, с производством самой себя, всё более и более исключительно управляются особой связью, которую она поддерживает (в зависимости от своей позиции в поле) с собственно художественными традициями и нормами, производимыми и воспроизводимыми в поле.
Но если культурная легитимность выступает, воспользовавшись языком Кельсена [47], как «фундаментальная норма» поля ограниченного производства, и если относительная автономия этого поля предоставляет возможность конструировать «чистую» модель составляющих её объективных отношений и устанавливающихся там взаимоотношений, то нельзя забывать, что эта формальная конструкция является продуктом временного вынесения за скобки отношений, которые объединяют поле ограниченного производства как систему специфических силовых отношений с социальным полем в его совокупности. Поскольку высшее обоснование этой «фундаментальной нормы» [48], которое тщетно было бы искать внутри самого поля, находится в плоскостях, где господствует отличная от культурной легитимности власть, функции, объективно предписываемые каждой категории производителей. позицией, занимаемой ей в поле, и связанные с этим системы чисто культурных интересов, как бы постоянно перекрываются и дублируются внешними функциями, которые объективируются в процессе выполнения и через выполнение внутренних функций.
Примечания
1 Безусловно, относительная автономия включает в себя и зависимость, поэтому необходимо также изучать форму, в которую облекается отношение интеллектуального поля с другими полями, и, в частности, с полем власти, а также чисто эстетические последствия, которые влечёт за собой это отношение структурной зависимости.
2 Как отмечает Л. Л. Шюкинг, исторически издатель начинает играть свою роль в тот момент, когда исчезает «хозяин», в XVIII веке (Этому предшествует переходная фаза, когда ещё сохраняется подчинённость издателя системе подписки, которая в огромной мере зависит от отношений между автором и «хозяевами»). Авторы относятся к этому совершенно сознательно. И действительно, такие издательства как «Додслей» в Англии, «Готта» в Германии постепенно становятся влиятельной силой. Шюкинг показывает также, что ещё большим влиянием обладают директора театров, которые могли, наподобие Отто Брама, своим выбором репертуара формировать вкус целой эпохи (Schucking A. A. The Sociology of Literary Taste. Перевод с немецкого E. W. Dickes. Londres. Routledge and Kegan Paul, 1966. — p. 50–52).
3 Этот беглый и нарочито упрощённый экскурс в процесс автономизации имеет целью лишь привлечь внимание к историческому подходу при условии, что такой подход не должен ставить перед собой вопроса о начале начала: где и когда возникло художественное и интеллектуальное поле? Безусловно, процессы автономизации разных искусств и разных жанров неравномерны, и каждый из этих особых процессов приобретает разные формы в разных национальных традициях. Более того, будучи далёким от того, чтобы иметь постоянный и линейный характер, как стремится представить нам эволюционистская схема, к которой мы неосознанно тяготеем, процессу автономизации определённо свойственны периоды торможения и даже отступления.
4 Ян Уотт хорошо описал трансформации, связанные со способом получения и способом литературного производства, которые присваивают свои самые специфические характеристики романтическому жанру и, в частности, появление в результате расширения круга читающей публики быстрого, чрезмерного и незапоминающегося чтения, а также быстрого и многословного письма (Watt I. The Rise of the Novel, Stadies in Defoe, Richardson and Fielding, Penguin Books, 1957).
5 Прилагательное культурный (ая) далее употребляется как краткое обозначение художественного, интеллектуального или научного посвящения, признания, легитимности, производства, таксономии, культурной ценности и культурного раритета.
6 В эпоху, когда влияние лингвистического структурализма подводит некоторых социологов к чистой теории социологии, конечно, было бы полезно углубить социологию чистой теории набросок которой здесь даётся, и проанализировать социальные условия появления таких теорий, как теории Келзена, Соссюра или Вальраса, и формальной, имманентной искусству науки, такой, как её предлагает Вельфлин. Совершенно очевидно в последнем случае, что даже стремление выделить формальные свойства любого возможного художественного выражения предполагает осуществлённым исторический процесс автономизации и очищения произведения и художественного восприятия.
7 Этот разрыв, как представляется, есть лишь символическое преображение фактического исключения, точнее, «опрокидывание» на чисто культурную область отношений, установленных в области экономики и политики между интеллектуальным слоем и доминирующими слоями доминирующего класса. Объективно интеллектуальное поле является убежищем и даже гетто, которое художники могут превратить в Башню из слоновой кости посредством самоисключения и исключения, посредством обращения «за» в «против», что заложено в самом принципе художественного стиля жизни.
8 По мере того, как автономия поля возрастает, или по мере приближения к наиболее автономным секторам поля, прямое вторжение в интеллектуальную жизнь внешних правил (например, тотальных и грубых принципов классифицирования по типу политических) вызывает чаще всего осуждение и символическое исключение тех, кто оказывается виноватым. Всё происходит так, как если бы поле максимально пользовалось своей автономностью для того, чтобы нейтрализовать внешние принципы деления (в частности, политические), или. по крайней мере, для того, чтобы их интеллектуально сверхопределить, подчинив их чисто символическим законам.
9 Schucking L. L. Op. cit. — p. 30. Здесь же (с. 55) — описание функционирования этих обществ и, в частности, санкционируемый ими «обмен услугами».
10 С помощью высоких слов критика маскирует свою неспособность давать объяснения. Памятуя об Альберте Вольфе, Борге и даже Брютеньере или Франсе, критика, опасаясь не распознать, как и её предшественники, гениальных художников, более не судит (Letheve J. Impressionistes et symbolistes devant la presse. Paris: Annand Colin, 1959. — p. 276).
11 Sartre J.-P. Qu’est-ce que la Litterature? Paris: Gallimard, 1948. — p. 98.
12 В этом смысле интеллектуальное поле представляет собой почти реализованную модель социального пространства, которое как бы не знает других принципов дифференциации и иерархизации, кроме исключительно символического дистанцирования.
13 То же самое, по крайней мере объективно (в том смысле, что никто не может отговорится незнанием — культурного закона), происходит со всяким актом потребления, который объективно оказывается помещённым в поле применения правил, регулирующих культурные практики, если они хотят быть легитимными.
14 Так, Прудон, все эстетические исследования которого являют собой пример мелкобуржуазного представления об искусстве и художнике, сводит процесс распада, порождаемый внутренней логикой поля, к циничному выбору самих художников: «С одной стороны, художники делают все, потому что им всё безразлично, с другой — они до бесконечности специализируются, предоставленные самим себе, без руля и без ветрил, подчиняясь закону индустрии, кстати, плохо применяемому, они классифицируются по жанрам и видам, прежде всего в зависимости от природы заказа, но также в зависимости от манеры, которая их различает. Есть художники религиозной тематики, исторические художники, баталисты, жанровые художники, то есть изображающие истории и сценки, портретисты, пейзажисты, анималисты, художники-фантасты. Этот культивирует изображения «ню», другой — драпировку. Кроме того, каждый старается отличиться какой-либо техникой исполнения, конкурирующей с другими. Один занят рисунком, другой — цветом; один тщательно работает над композицией, второй— над перспективой, а третий увлечён костюмом или передачей местного колорита; этот поглощён чувствами, тот — идеализмом или реализмом своих изображений; иной совершенной проработкой деталей искупает ничтожество сюжета. Каждый старается иметь что-то этакое, свой шик, манеру, и вот — с помощью моды — создаются и рушатся репутации (Proudhon, Contradictions Economiques. — p. 271).
15 Следовало бы изучить все институционализированные процедуры, которые направлены на улаживание отношений между идущими на смену друг другу поколениями, соперничающими в борьбе за одну позицию, путём ритуализации передачи власти: предисловие есть безусловно самая типичная форма символической транзакции, когда более посвящённый посвящает менее посвящённого, взамен «признания» (в обоих значениях этого слова). Но следовало бы также проанализировать все механизмы, определяющие темп продвижения к признанию, а также механизмы пресечения любых попыток новичков сократить срок своего доступа за счёт ускорения, несовпадающего с характерным ритмом условного жизненного цикла (осуждение раннего и слишком шумного успеха и так далее). Если траектории некоторых писателей развиваются слишком быстро по сравнению с траекториями других, то в группах, занимающих одинаковые позиции внезапно обнаруживаются линии раскола.
16 Delacroix E. Oeuvres Litteraires. Paris, Ores, 1923. V. 1. — p. 76.
17 Вклад, который вносят критики в прояснение и систематизацию, необязательно негативного характера, хотя бы уже потому, что их ошибки и неверные толкования заставляют художников стараться самим продемонстрировать идею того, что они хотят сделать: «Публика хочет прежде всего знать, чего хотят эти художники, чьи произведения приводят в такое замешательство, и пресса безусловно сыграла фундаментальную роль в этом осмыслении: она публикует манифесты, откликается на восторги и хулу: журналисты подменяют художников и иногда даже писателей для того, чтобы разъяснить их намерения толпе. Они раздают эпитеты и названия, которые заинтересованные лица в конечном счёте усваивают, несмотря на иронический смысл, который в них вкладывался: так, рождённые фантазией какой-то газетной хроники, возникли названия импрессионистов и символистов: и вот вскоре ругательство становится знаменем, поднятым очень высоко. Для удобства изложения журналисты классифицируют тенденции, и так рождаются «школы» (Letheve J. Op. cit. РЛЗ). И ещё: «Несмотря на то, что термин уже витал в воздухе, ’импрессионистская школа’ реально зарождается в 1874 году, когда её так окрестили журналисты. Критики хотят посмеяться над художниками, но те принимают данное им прозвище и потрясают им с гордостью. Затем приходит время теоретиков: в случайном термине они ищут и в конце концов находят научные и философские основания (Op. cit. — p. 59).
18 Leibowitz R. Schoenberg et Son Ecole. Paris. J.-B. Janin, 1947. — p. 78.
19 Leibowitz R. Op. cit. — p. 87–88.
20 Daval R., Guilbaud G.-T. Le Raisonnement Mathematique. Paris. PUF, 1945. — p. 18.
21 Поэзия сама по себе не существует как данность отдельно от поля, и в обществах, пронизанных ритмом, как, например, африканские общества, пение, бой барабанов, танец, ритмическое хлопанье в ладоши, игра на инструменте объединяются в то, что Лорд Хэйли совершенно справедливо называет «однородной формой искусства» (Greenway I. Literature among the Primitives. Hatbors: Folklore Associate, 1964. p. 37; о примитивном искусстве как о всеобщем и множественном искусстве, создаваемом группой в целом и предназначаемом для группы в целом см. также: Firth R. Elements of Social Organization. Boston: Beacon Press, 1963. pp. 155; Junod H. The Life of a South African Tribe. — London, MacMilan and Co, 1927. p. 215; Malinowski B. Myth in Primitive Psychology. — New York, W. W. Norton and Co, 1926. — p. 31). О трансформации функции и значения праздника и танца можно процитировать следующее: «В Гипузкоа до XVIII века танцы в праздничные дни не были простым развлечением, они выполняли более значимую функцию социального действа. Роль зрителей была почти так же велика, как и роль исполнителей. Городские представления о моде приводят к тому, что дальние родственники, супруги, священнослужители, мало-помалу перестают присутствовать на балах и уже не участвуют как прежде; бал, теряя свою функцию коллективного действа, становится тем, чем он является сегодня: развлечением для молодёжи, где зритель больше не играет никакой роли» (Саго Baroja J. El Ritual de la Danza en el Pais Vasco, Revista de Dialectologia у Tradiciones Populares. T. XX. 1964. Guadernos № № 1,2).
22 Об анализе вклада системы образования в производство потребителей, способных и склонных воспринимать научные произведения, а также в воспроизводство неравного распределения этих способностей и склонностей, и следовательно, дифференциального раритета и различной ценности этих произведений см. Bourdieu P., Darbel A. L’Amour de L’Art, Les Musees D’Art Europeens et Leur Public. 2 ed. Paris, Edition de Minuit, 1969.
23 Система образования выполняет функцию культурной легитимации, воспроизводя посредством разграничения между тем, что заслуживает быть переданным и усвоенным, и тем, что этого не заслуживает, различение между легитимными и нелегитимными произведениями и, одновременно, между легитимным и нелегитимным способом восприятия легитимных произведений. Различные сектора ограниченного производства (жанры) существенно отличаются друг от друга по тому, насколько они зависят в своём воспроизводстве от родовых (система образования) или специфических инстанций (например, Академия изящных искусств или Консерватория). Так, все, по-видимому, указывает на то, что доля современных производителей, получивших академическую подготовку, гораздо ниже среди художников, особенно среди представителей авангарда, чем среди музыкантов.
24 Впредь речь будет идти лишь об иерархии легитимностей.
25 Любые формы признания, премии, денежные вознаграждения и знаки почёта, выборы в члены академии, университетского совета, научного комитета, приглашение на конгресс или в университет, публикация в научном журнале или известном издательстве, упоминание в аннотациях, в трудах современников, в книгах по истории искусства или науки, в энциклопедиях или словарях и так далее в действительности есть не что иное, как особая форма кооптации, ценность которой зависит в свою очередь от позиции кооптируемых в иерархии легитимностей.
26 Структурная гомология между Школой и Церковью основывается на гомологии функции, а именно, на воспроизводстве устойчивого габитуса, предрасположенности к благочестивости — в одном случае, и предрасположенности к образованности — в другом. Без сомнения, можно было бы избежать многих теоретических ошибок, которые возникают в результате циркулирования различных концептов и методов, если бы заимствованиям могло предшествовать предварительное выяснение функциональных гомологии.
27 Sainte-Beuve. L’Academic Française, in Paris-Guide, par les Principaux Ecrivains et Artistes de la France. Paris: Librairie Internationale, 1867. T. 1. — p. 96–97.
28 Эта Академия, которая сосредоточила в своих руках монополию на признание создателей, передачу шедевров и признанных традиций, а также на производство и контроль над продукцией, обладала во времена Ле Брюна «высшей и полной властью в сфере искусства». По его мнению, всё ограничивалось двумя пунктами: запретом на преподавание вне Академии и запретом на практическую деятельность для тех, кто не являлся членом Академии. И таким образом «этот высший орден в течение четверти века обладал эксклюзивным правом на выполнение всех живописных и скульптурных работ, заказываемых Государством и единолично руководил преподаванием рисунка по всей империи: в Париже в её собственных школах, вне Парижа — в подведомственных ей школах, академических филиалах, созданных ей, руководимых ей и подчинённых её контролю. Никогда и нигде производство прекрасного не было подчинено такой единой и централизованной системе» (Vitet L. L’Academie Royale de Peinture et de Sculpture, Etude Historique. — Paris, 1861. p. 134, 176.
29 Оппозиция между lectores и auctores, аналогичная оппозиции между священнослужителями и пророками, может быть обнаружена и в других областях. Так, например, ограничения свободы, которые музыкальная практика ставит сегодня перед исполнителем, как Lector’ом, аналогичны стремлению любой бюрократии символического манипулирования ограничить — скрыто или явно — свободу своих членов, служителей харизмы, которые обязаны отказаться от личных притязаний на неё: «И те, и другие — прекрасные виртуозы, чьё предназначение — служить мэтрам, совершенствовать музыкальность исполнения, качество звука, точность, не для того, чтобы блистать самим, а для того, чтобы высветить лучшее, что есть в тех шедеврах, которые им достались».
30 Та же оппозиция постоянно наблюдается в самых разных сферах интеллектуальной и художественной деятельности, например, между исследователями и учителями, писателями и профессурой, и, особенно, между художниками и музыкантами и преподавателями рисования и музыки.
31 Доказательством тому может служить типичное высказывание сценариста, эссеиста, автора двадцати романов, удостоенных Союзнической премии и Высшей награды в области романа Французской Академии: «У меня нет иных стремлений, чем быть легко читаемым самой широкой публикой. Я никогда не стремлюсь к шедевру и не пишу для интеллектуалов. Я предоставляю это другим. Для меня та книга хороша, которая захватывает вас с третьей страницы». (Tele-Sept Jours, № 547, octobre 1970. — p. 45).
32 Poirot-Delpech В. Le Monde, 22 julllet 1970.
33 Chauvet L. Le Figaro, 5 decembre 1969, подчёркнуто мною.
34 Полунаучный релятивизм, который трактует различные, но объективно иерархизироваиные культуры в обществе, разделённом на классы, как культуры таких социальных формаций, также в высшей степени независимых, как эскимосы или фуэгийцы, ведёт к канонизации средней культуры как таковой (иногда превозносимой до понятия «народной культуры»), а вместе с ней всех свойств, которыми она обязана своей низшей позиции в иерархии легитимностей.
35 Tele-Sept Jours, там же.
36 Cravan А. цитируется по: Breton A. Anthologie de L’Humour Noir. P., J.-J. Pauvert, 1966. — p. 324.
37 В более общем виде, если занимающие определённую позицию в социальной структуре лишь достаточно редко делают то, что они должны делать по мнению занимающих другие позиции («если бы я был на его месте…»), то это потому, что последние проецируют на позицию, которая их исключает, точку зрения, вписанную в их собственную позицию, или в диспозицию, адекватную этой позиции. Теория отношений между позициями и диспозициями позволяет выявить принцип всех возможных ошибок, к которым неизбежно приводят любые попытки уничтожить различия, связанные с позиционными различиями путём простой воображаемой проекции, или попытки «понимания», принцип которого состоит всегда в том, чтобы «поместить себя на место», либо в том, чтобы трансформировать объективные отношения между агентами через трансформацию представлений, которые они создают об этих отношениях.
38 La Quinzaine Litteraire, 15 septembre 1966.
39 Lalou E. L’Express, 26 octobre 1968.
40 Чтобы дать полную характеристику позиции какого-либо агента в поле, следовало бы учитывать, кроме позиции в собственно культурной иерархии легитимности, его позицию в различных иерархиях, относительно которых он также может самоопределяться (например, для университетского деятеля иерархия чисто университетской власти и иерархия непосредственно интеллектуального престижа), а также степень оформленности его позиций в этих иерархиях, поскольку все эти характеристики могут быть сами по себе сопоставлены со специфическими характеристиками его творчества. В целом, структура власти в поле культурного производства не обязательно совпадает с иерархией собственно культурного престижа. Действительно, если некоторые агенты обладают интеллектуальной властью благодаря их интеллектуальному престижу (признанные авторы, которые могут распространять свою харизму через предисловия или статьи, академический авторитет и так далее), то другие агенты могут обладать властью в поле при отсутствии какого бы то ни было собственно интеллектуального престижа.
41 Так, можно показать, что развитие, которое получила психология в Германии в конце XIX века, объясняется состоянием университетского рынка, благоприятствовавшего мобильности профессоров и студентов психологии в сторону других областей, и относительно низкой позицией философии в университетском поле, что превращало психологию в пространство, открытое для инноваций перебежчиков из более высоких дисциплин (см. Ben-David, Collins R. Social Factors in the Origins of a New Science: The Case of Psychology. American Sociological Review, Vol. 31, № 4, August 1966. — p. 451–465).
42 Колебания биржи культурных ценностей, совершающиеся за короткий период времени, не должны скрывать таких констант, как доминирование самых теоретических дисциплин над дисциплинами более повёрнутыми к практике.
43 Следовало бы обратить особое внимание на стратегии, реализуемые в отношениях с группами, занимающими в поле близкие позиции: закон поиска дистанцирования в действительности объясняет кажущийся внешне парадокс, согласно которому, наиболее острые, а также наиболее значимые конфликты противопоставляют каждую группу её ближайшим соседям, наиболее угрожающим её идентичности, то есть её дистанцированности, и, следовательно, её сугубо культурному существованию.
44 Ранделл Коллинз, который выдвинул эту гипотезу, писал в другом месте: «Около 1930 года функционалисты совершенно явным образом удерживали монополию на теорию при почти полном отсутствии конкурентной борьбы. С тех пор школа пыталась укрепить веру в то, что она была социологической теорией, прежде всего повторяя эту идею при всякой оказии на это наводят размышления Толкотта Парсонса об эволюции социологии, когда он имеет в виду эволюцию парсоновских идей). Нил Шельсер, наиболее творческий из последователей Парсонса, унаследовал задачу управлять этим суррогатом империи и в его Essays in Sociological Explanation можно найти немало типичных примеров политических заявлений. Одно из его эссе, под заголовком Sociology and the Other Social Sciences представляет собой политическое заявление иностранной державы, которая пытается разделить территорию исследований, установить чёткие границы и выдвинуть ряд предложений по интернациональной кооперации. Другое эссе, названное The Optimum Scope of Sociology, является попыткой урегулировать конфликты, которые разделяют социологию, путём предписания каждой группе её собственной цели в научном разделении труда, рассматриваемой, конечно же, в функционалистской перспективе» (R. Collins, Sociology-Building, отчёт, Berkeley Journal of Sociology, XIV, Summer 1969. — p. 73–83).
45 J. S. Cloyd and A. p. Bates, George Homans in Footnotes: the Fate of Ideas in Scholarly Communication, Sociological Inquiry, 1964. — p. 122.
46 Стремление приписывать отвлечённым понятиям самостоятельное бытие. — Прим. пер.
47 Кельсен Г. (1881–1973) — американский юрист австрийского происхождения, автор фундаментальных работ по общей теории права. — Прим. пер.
48 От Tierradel Fuego (исп.) — Огненная Земля. Совокупность этносов, населяющих Огненную Землю и находящихся на грани исчезновения. — Прим. пер.
Экономическая модель в социальных науках
1981
Доклад, который был прочитан в 1981 году в Парижском университете
Почему диалог между экономистами и социологами вызывает столько недоразумений? Несомненно потому, что встреча двух дисциплин — это встреча двух личных историй, а следовательно, двух разных культур: каждая расшифровывает то, что говорит другая, исходя из собственного кода, из собственной культуры.
Прежде всего, понятие «интерес». Я обратился к этому слову скорее, чем к другим более или менее эквивалентным, как то: инвестиция, illusio, чтобы обозначить разрыв с наивно идеалистической традицией, которая пронизывает социальную науку и её наиболее распространённую лексику (мотивация, ожидания и тому подобное). Банальное в экономике, это слово производило эффект разрыва в социологии. Соответственно, я не придавал ему того смысла, который обычно придаётся экономистами. Далёкий от того чтобы быть некоего рода антропологической, естественной данностью, интерес в его исторической спецификации есть произвольное установление. Не бывает одного интереса, но есть интересы, изменяющиеся в зависимости от времени и места почти до бесконечности. Я сказал бы, применяя мою терминологию, что существует столько же интересов, сколько полей, как исторически сложившихся пространств игры с их специфическими институциями и собственными законами функционирования. Существование специализированного и относительно автономного поля коррелирует с существованием специфических целей и интересов: через инвестиции неразрывно экономические и психологические, которые они вызывают у агентов, наделённых определённым габитусом, поле и его цели (сами являющиеся продуктами отношений силы и борьбы за изменение этих отношений, которые есть составлящие поля) производят инвестиции времени, денег, труда и так далее. (Следует отметить, что существует столько же форм труда, сколько полей, и нужно уметь рассматривать виды светской деятельности аристократа или религиозной деятельности священнослужителя или раввина в качестве специфических форм труда, ориентированного на сохранение или увеличение специфических форм капитала.)
Иначе говоря, интерес есть одновременно условие функционирования поля (специфического поля, поля «высокой, моды» и тому подобных) в качестве того, что заставляет людей «шевелиться», конкурировать, соперничать, бороться, и продукт этого функционирования. Чтобы понять особую форму, которую принимает экономический интерес (в узком смысле слова) недостаточно исследовать природу, составлять, как это делает Беккер (с прелестной бессознательностью, подразумевающей прелестное бескультурье) основополагающее уравнение матримониальных обменов, игнорируя все работы этнологов или социологов по данному вопросу. В каждом случае речь идёт о том, чтобы наблюдать форму, принимаемую в каждый данный момент истории той совокупностью исторических институций, констатирующих рассматриваемое экономическое поле, и форму, которую принимает экономический интерес, диалектически связанный с этим полем. Например, было бы наивно пытаться понять экономическое поведение трудящихся в современной французской промышленности, не вводя в определение интереса, направляющего и мотивирующего это поведение, не только состояние юридических институций (право на собственность, право на труд, коллективные договоры и так далее), но также и смысл преимуществ и прав, полученных в предшествующей борьбе. Интерес может в отдельных пунктах опережать состояние юридических норм (права на труд, например), а в других пунктах идти с опозданием по отношению к завоеваниям, формально кодифицированным, лежащим в основе возмущения, требований и тому подобное Определённый таким образом интерес является продуктом одной категории, определённой социальными условиями: будучи исторической конструкцией, он не может быть познан иначе, как через историческое знание, ex post, эмпирически, а не выведен a priori из трансисторической природы.
Любое поле как исторический продукт порождает интерес, являющийся условием его функционирования. Это истина самого экономического поля, которое как пространство относительно автономное, подчиняющееся собственным законам, наделённое специфической аксиоматикой, связанное с самобытной историей, производит особую форму интереса, который является частным случаем универсума возможных форм интереса. Социальная магия может представить почти что угодно как интересное и сделать из этого цель борьбы. Можно перенести на экономическую область исследование Мосса на тему магии и, отказавшись от поиска первопричины экономической власти (или капитала) в том или ином агенте или системе агентов, в том или ином механизме, той или иной институции, задаться вопросом, не является ли первопричиной, порождающей эту власть, само поле, то есть система различий, являющихся составляющими его структуры, и различных диспозиций, различных и даже антагонистических интересов, которые оно вызывает у агентов, помещённых в различные позиции в этом поле и стремящихся его сохранить или трансформировать. Это значит, помимо прочего, что предрасположенность играть в экономическую игру, инвестировать [капиталы] в экономическую игру, которая [предрасположенность] является продуктом определённой экономической игры, лежит в самой основе существования этой игры. Вещь, о которой забывают все виды экономизма.
Экономическое производство функционирует лишь в той мере, в которой оно производит сначала веру в ценность своих продуктов (как об этом свидетельствует факт, что сегодня в самом производстве доля труда, предназначенного на производство потребности в продукте, не перестаёт возрастать) и ещё веру в ценность самой производственной деятельности, иначе говоря, например, интерес, скорее, к negotium, чем к оtium. Проблема, проявляющаяся конкретно, когда противоречия между логикой институции, ответственной за производство производителей, то есть Школы, и логикой экономической институции, способствуют возникновению новых отношений к труду, которые иногда описывают — в полной наивности — как «аллергию на труд» и которые проявляются как исчезновение гордости за профессию, профессиональной чести, вкуса к хорошо выполненной работе и тому подобное. Можно обнаружить, таким образом, ретроспективно — поскольку они перестают быть сами собой разумеющимися — диспозиции, которые составляли часть негласных и, следовательно, пропущенных в научных уравнениях, условий функционирования экономики.
Такие относительно тривиальные суждения могли бы привести, если их развивать, к менее тривиальным выводам. Можно было бы увидеть, например, что через юридически гарантированную структуру распределения собственности, а значит — власти в поле, структура экономического поля, определяет всё то, что в нём происходит и, в частности, формирование цен или заработной платы. И потому борьба за модификацию структуры экономического поля, которую называют политической, есть составная часть предмета экономической науки. Не существует такой главной ставки в конфликте между экономистами (вплоть до критерия стоимости), которая не была бы ставкой борьбы в самой реальности экономического мира. И поэтому со всей строгостью экономическая наука должна была бы включить в само определение стоимости то, что критерий стоимости есть ставка борьбы, вместо того чтобы стремиться отсечь одним махом эту борьбу с помощью якобы объективного вердикта и попытаться найти истину обмена в субстанциональном свойстве обмениваемых товаров. Это не столь уж незначительный парадокс — найти способ субстанционального мышления в понятии труда как стоимости у самого Маркса, разоблачавшего в фетишизме образцовый продукт склонности приписывать свойство быть товаром физическим вещам, а не отношениям, которые они устанавливают с производителем и потенциальными покупателями.
Я не могу заходить дальше в своих рассуждениях, как следовало бы, будучи ограниченным рамками короткого полуимпровизированного выступления. И должен перейти ко второму обсуждаемому понятию — стратегия. Этот термин я также применяю не без колебаний. Он побуждает к фундаментальному паралогизму, заключающемуся в том, чтобы дать модель, представляющую объяснения реальности, как составную часть описанной реальности, забывая про формулу «всё происходит так, как если бы…», которая определяет собственный статус теоретического дискурса. Точнее, этот термин склоняет к наивно финалистской концепции практики (той, что поддерживает обыденное употребление таких понятий, как «интерес», «рациональный расчёт» и тому подобное).
На самом деле все мои усилия, напротив, имеют целью показать (как, например, с понятием габитуса) то, что поведение (экономическое или другое) принимает форму эпизода, ориентированного объективным образом по отношению к цели, не являясь с необходимостью продуктом ни сознательной стратегии, ни механической детерминации. Агенты в некотором роде, скорее, натыкаются на собственную практику, чем выбирают её свободно или подталкиваются к ней путём механического принуждения. Если дело обстоит именно так, то потому, что габитус — система диспозиций, полученных через отношение с некоторым полем, — становится действующим, оперирующим, когда встречается с условиями для своего полезного действия, то есть с условиями, тождественными или аналогичными тем, продуктом которых он является. Габитус становится генератором практик непосредственно подлаженных под настоящее и даже под будущее, вписанное в настоящее (отсюда и иллюзия финальности), когда он находит пространство, предлагающее как объективные шансы то, что он в себе несёт в качестве естественной склонности (сберегать, инвестировать и тому подобное), предрасположенности (к расчёту и тому подобное), поскольку он сформировался через инкорпорацию структур сходного универсума (научно воспринимаемых как возможности). В этом случае достаточно, чтобы агенты предоставили свободу действий своей «натуре», то есть тому, что история из них сделала, для «натуральной» подлаженности под исторический мир, с которым они столкнулись, чтобы делать то, что нужно для осуществления будущего, потенциального вписанного в этот мир, где они чувствуют себя, как рыба в воде. Противоположный пример — Дон-Кихот, который применял в экономическом и трансформированном социальном пространстве габитус, являвшийся продуктом предыдущего состояния этого мира. Но было бы достаточно подумать о старении.
Не забывая о всех случаях габитуса рассогласованного, поскольку условия, продуктом которых он является, отличаются от условий, в которых он должен функционировать, как в случае с агентами — выходцами из докапиталистических обществ, когда они оказываются брошенными в капиталистическую экономику. Большинство действий являются объективно экономическими, не будучи субъективно экономическими, не будучи продуктом рационального экономического расчёта. Они суть продукт встречи между габитусом и полем, то есть между двумя историями более или менее полностью подходящими. Достаточно подумать о языке и о ситуации двуязычия, когда хорошо подкованный собеседник, обладающий в одно и то же время и лингвистической компетенцией, и практическим знанием условий оптимального применения этой компетенции, предвосхищает случаи, в которых он может использовать тот или другой из двух своих языков с максимальной выгодой. Тот же собеседник меняет выражения, переходя от одного языка к другому, не давая даже себе в этом отчёта, в силу практического освоения законов функционирования поля (функционирующего как рынок), в котором он размещает свою лингвистическую продукцию. Таким образом, столь же длительное время, в течение которого габитус и поле согласованы, габитус «прекрасно ложится» и вне всякого расчёта, его антиципации опережают логику объективного мира.
Именно здесь следует поставить вопрос о субъекте расчёта. Габитус, являющийся порождающей основой реакций, более или менее адаптированных к требованиям поля, есть продукт целой индивидуальной истории, но также — через опыт воспитания в раннем детстве — всей коллективной истории семьи и класса: в частности, через опыт, в котором выражается наклон траектории всей родственной линии, принимающий порой форму видимого и резкого падения или, напротив, проявляющийся только в неощутимом снижении. Иными словами, мы также далеки от атомизма Вальраса [1], не оставляющего никакого места для структуры, обоснованной по преимуществу экономически и социально, как и от того сорта сырого культурализма, который приводит социологов типа Парсонса, к утверждению существования общности предпочтений и интересов. В самом деле, каждый экономический агент действует в зависимости от собственной системы предпочтений, но она отличается от системы предпочтений общей для всех агентов, помещённых в равные экономические и социальные условия, лишь второстепенными признаками.
Различные классы систем предпочтений соотносятся с классами условий существования, а значит с экономическими и социальными обусловленностями, навязывающими различные схемы восприятия, оценивания и действия. Индивидуальные габитусы суть продукты пересечения частично независимых причинных рядов. Очевидно, что субъект — это не Ego, растворённое в своего рода единичном cogito, но индивидуальный след всей коллективной истории. Кроме того, большинство сколько-нибудь значимых экономических стратегий (заключение брака в докапиталистических обществах или покупка недвижимости в таких обществах, как наше) являются результатом коллективного решения, в котором могут отражаться отношения силы между участвующими сторонами (например, супругами), и через них — между борющимися группами (родственные линии происхождения супругов или группы, определённые по экономическому, культурному и социальному капиталу, принадлежащему каждой из них). На самом деле, невозможно знать, кто субъект окончательного решения. Это верно также и при исследовании предприятий, которые функционируют как поля, так что место решения — везде и нигде (в противоположность иллюзии о «решателе» принимающем решение), лежащей в основе многих частных исследований о власти).
Чтобы закрыть эту тему, следует спросить себя, не имеет ли иллюзия универсального экономического расчёта оснований в реальности. Наиболее отличающиеся экономики: экономика религии с логикой приношения, экономика почёта с обменом дарами и ответными дарами, вызовами и контрударами, убийствами и отмщениями и так далее, — могут подчиняться частично или полностью экономическому принципу и допускать форму расчёта, de ratio, с целью обеспечить оптимизацию соотношения издержки/прибыль. Так, например, обнаруживается поведение, которое можно понять как инвестиции, направленные на максимизацию выгоды в различных экономических мирах (в широком смысле), в молитве или жертвоприношении, которые подчиняются, порой эксплицитным образом, принципу do ut des, но также и в логике символических обменов, со всеми типами поведения, воспринимавшимися как расточительность столь же долго, как долго это поведение измерялось экономическими принципами в узком смысле.
Универсальность принципа экономии, то есть ratio в смысле оптимального расчёта, который делает возможным рационализировать любое поведение (достаточно подумать о «мельнице заклинаний») [2], побуждает поверить, что можно привести все существующие экономики к логике единой экономии: через обобщение частного случая сводят все экономические логики и, в частности, логику экономик, основанных на отождествлении экономических, политических и религиозных функций, к совершенно особой логике экономической экономики, в которой экономический расчёт ориентирован эксплицитным образом по отношению к целям исключительно экономическим, которые ставит самим своим существованием экономическое поле, конституированное как таковое на базе замкнутой аксиомы в тавтологии «дела есть дела». В этом и только в этом случае экономический расчёт подчинён чисто экономическим целям максимизации чисто экономической выгоды, а экономика является формально рациональной и в целях, и в средствах. В действительности, такая безупречная рационализация никогда не была осуществлена и было бы просто показать, как я хотел это сделать в своей работе о патронате, что логика накопления символического капитала присутствует даже в наиболее рационализированных секторах экономического поля. Не говоря уже о мире «чувств» (одним из наиболее предпочтительных мест для которого является, конечно, семья), избегающего аксиом типа «дела есть дела» или «в делах нет места для чувств».
Наконец, нужно было бы рассмотреть, почему экономическая экономика не перестаёт завоёвывать новые позиции по отношению к экономикам, ориентированным на неэкономические цели (в узком смысле) и почему в таких обществах как наше экономический капитал является доминирующим видом капитала по отношению к символическому, социальному и даже культурному капиталам. Это потребовало бы очень долгого анализа и нужно было бы, например, проанализировать основания существенной нестабильности символического капитала, который, основываясь на репутации, на мнении, на представлении («Почёт, — говорят кабилы, — как семена репы»), может быть утрачен при подозрении, критике и особенно труден для передачи, объективации, слабо ликвиден и тому подобное На самом деле, особое «могущество» экономического капитала держится, возможно, на том, что он допускает экономию экономического расчёта, экономию экономики, то есть рационального управления, работы по сохранению и передаче, что он является, другими словами, более простым для рационального управления (что можно наблюдать при его движении: деньги и тому подобное), для расчёта и предвидения (что делает его неразрывно связанным с расчётом и математической наукой).
Примечания
1 Вальрас Леон Мари Эспари (1834–1910), швейцарский экономист, построил общую экономико-математическую модель народного хозяйства.
2 В буддизме — цилиндр, внутри которого находятся бумажные листочки с заклинаниями.